Текст книги "Приглашенная"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Ты сидишь у камина и смотришь с тоской, Как печально камин догорает…
Услыхав «подожди еще миг – и не станет огней…», Тамара Ивановна подпирала кулачищем щеку и застывала в раздумье – как все мы, она сразу же переносила какие угодно песенные слова о любви, разлуке, встречах и т. п. на самое себя. А при заключительном: «…а погаснет любовь – в сердце холод один, впереди лишь…» – начинала безутешно рыдать. Катя спрыгивала с моих колен – куда она усаживалась, несмотря на сердитые намеки матери касательно «неприличия», – бросалась к отцу и начинала целовать его в лысину, приговаривая: «Боже, маманя, какого же ты мужика себе оторвала! Ну не в коня же корм, ну не в коня, не в коня!..»
– Много ты понимаешь! – возмущенно вскрикивала Тамара Ивановна, покинув стул скорби и в свою очередь приступая к мужу. Все трое, слившись, т. с., в объятии, никогда не забывали и обо мне: и я непременно бывал схвачен, втиснут между матерью и дочерью, прислонен к отцу и также награжден поцелуями.– Сеанс внушения с катарсисом, – едва слышно произносила мне в самое ухо Катя, а Илья Семеныч торжественно предлагал «тяпнуть за милых дам».
После одного из таких вечеров русского романса я, несколько подвыпив и распустясь, поведал жене о своем безответном чувстве к Сашке Чумаковой, разумеется, подчеркнув, что дело это давнее и прошлое. Мудрая Катя, расстелив постель, уложила меня и, сняв шелковый китайский халатик, прилегла сама. Сообразив, наконец, что поведение мое оставляет желать лучшего, я примолк, а Катя, посмеиваясь, сказала:
– Эх, Коляша, не умеете вы (собирательное) этого.
– Чего «этого» мы не умеем – любить, что ли?
– Любить вы все умеете; дурное дело нехитрое. Вы как надолюбить – не умеете. Не умеете с нами, девушками, обращаться.
– Ты хочешь сказать, что я по молодости лет просто не смог ее приговорить на палку?! – На этих ее словах меня с головой окунуло в обычную инфантильную смесь нестерпимого стыда и столь же нестерпимой злобы.
– Коляш, ты же со мной хорошо знаком и знаешь, что подростковые выражения у меня другие: когда я была подростком, так уже не говорили. Я только от тебя этот оборотик впервые и услышала. Но мне это ваше «приговорить» очень даже в кайф. Только при чем здесь палка? На ответную любовь вы нас приговоритьне можете, на любовь вы нас развестине в состоянии.
– А вы нас – можете?
– А я – тебя – могу. Завязали с обобщениями.
– Объясни.
– А вот это невозможно.
– Почему?– Ты не поймешь, потому что мы с тобой разнополые существа. Я знаю эту технику только в женском варианте и на женском языке, а на ваш язык она непереводима. Но могу показать. Хочешь?..
К чему скрывать, – сеанс продолжался. Лента безостановочно крутилась, но я с Катиной помощью всё же ухитрился ненадолго выскочить из зала.
Всё шло недурно: я сидел в своей вечной «Молодi», а Катя переходила на третий курс медицинского института. Однако уже в ноябре 1977 года состоялся наш отъезд за границу – по израильской, единственно доступной в те годы визе. Этой разительной и для многих неожиданной перемене предшествовали следующие обстоятельства, как обычно у меня, связанные с Сашкой.
Выше я уже упоминал о ее замужестве и передислокации ее супруга, Анатолия Владимировича, на Дальний Восток. Месяцев за десять до нашего отъезда, о котором я тогда и не помышлял, – т. е. в самом начале зимы, чуть ли не через неделю после новогодних праздников, из неведомых Сашкиных краев в наш холодный…ов прибыл тамошний военно-морской журналист, кажется, даже носящий флотское звание. Он составлял документальную книгу о каких-то штурмовых десантниках – или о подводниках; легендарный же командир этих десантников-подводников почему-то доживал свое у нас в…ове, вдали от моря. Журналисту, которого звали, как мне помнится, Юрой – или, быть может, Алексеем, – удалось получить трехнедельную, без дороги, творческую командировку для бесед со своим главным героем.
Вскоре, как того и следовало ожидать, командировочный оказался гостем нашей редакции. После общей встречи, поближе к вечеру, Юра-Алексей пригласил меня и еще нескольких из числа ее участников в ресторан гостиницы, где он остановился. Выяснилось, что приезжий журналист, как человек сердечный и щедрый, будучи к тому же обладателем исключительных коммуникативных способностей, за прошедшие со дня его прибытия к нам полторы недели сделался всеобщим любимцем не только официанток, дежурных по этажам, кастелянш и прочей женской публики, но и мужского персонала, притом что обыкновенно на мужских должностях в подобных учреждениях, как правило, задерживаются люди далеко не дружелюбные, но более всего те, кто себе на уме и настроен цинически-алчно.
Столик нам накрыли на балконе, разделенном бархатными занавесями с ламбрекенами на отсеки вроде театральных лож. Оказалось, что полуторакилограммовую, не предназначенную для розничных продаж банку дальневосточной красной икры гость еще загодя, с утра, – в предвидении, что именно сегодня он «встретит людей, с которыми приятно будет посидеть (а то для чего ж мне понадобилось волочить за собой в такую даль эту причальную тумбу?!) – поручил поставить в холодильник на ресторанной кухне, – и теперь-то содержимое этой банки было нам подано перегруженным в банкетную хрустальную салатницу и украшенным лимонными дольками, а в промежутках между ними – крупными черными оливками, которые, в свою очередь, соседствовали с листиками петрушки, отчасти даже утверждаясь на них, – и это помимо обязательных по тогдашним правилам ресторанного изобилия цыплят табака, буженины, заливной осетрины, жюльенчиков с грибами и тому подобных лакомств. Пили мы КВВК [8] то ли одесского, то ли краснодарского разлива.
На третьем, десертных размеров, фужере Юра-Алексей поднял тост за наш потрясающий город, в котором родилась и выросла одна самая прекрасная на свете женщина, с которой у него недавно всё было.
– Так было, как никогда и ни с кем не было и никогда и ни с кем не будет; я безошибочно это знаю, мужики; она – как бы вам передать? – как месторождение золота и изумрудов, но, мужики! – всё там живое, всё дышащее, цветущее навстречу тебе…
Я и раньше замечал, что в военно-морской среде, к которой относился наш гость, широко распространен этот несколько орнаментальный, нарочито преувеличенный эстетизм выражений и оборотов; его можно по достоинству оценить только в со-противопоставлении со столь же до крайности насыщенной, но сугубо физиологической, похабной доминантой речевого обыкновения наших образованных слоев. В этой-то манере один из сидящих за столом и отозвался на хмельные признания гостя.
– Извини, – не дослушав до конца его порнографический комментарий, горячо возразил Юра-Алексей, – но зачем же святотатствовать?!! На хера ж кощунствовать?! Ты меня еще раз извини, но к ней твои слова всё равно не относятся: у ней ничего этого, что ты назвал этимисловами, – у нейэтого нет; она ничего этогоне делает; я ж сказал: она цветет навстречу, – если ты видел в документальных фильмах о природе показывают на обычной скорости замедленную, покадровую съемку, как, например, цветы раскрываются…
Мы успели также узнать, что эта удивительная женщина замужем «за фуражкой» – но притом человеком неглупым и порядочным, – а зовут ее:
– …как последнюю русскую царицу, мужики.
Если бы гость предложил свою шараду спустя всего полтора десятилетия, его бы мгновенно поняли все присутствующие, включая двух официанток, именно в эти минуты принесших нам какое-то дополнительное кушанье. Но в тогдашних условиях эту нехитрую загадку разгадал лишь я один, успевший прочесть на две-три книги больше, чем прочие мои сослуживцы из числа участников пиршества.Впрочем, гость был прав только формально. Имя последней русской Государыни, равно и, еще прежде того, – имя супруги Императора Николая I Павловича, в данном случае не должно никого вводить в заблуждение; родители А.Ф. Чумаковой, из которых я лучше запомнил ее отца – мастера участка инструментального цеха завода транспортного машиностроения, – ни о чем подобном не могли и помыслить, – как, впрочем, и мои отец с матерью: можно ли допустить, чтобы, давая мне имя, они, к примеру, тайно подразумевали знаменитого дядю Императора Николая II? Есть ассоциации всё же невероятные, и строго-паранойяльный подход к явлениям жизни, увязывающий всё и вся меж собою, не допускающий ничего занесенного к нам со стороны, наподобие цепкого зернышка, оставшегося на ворсе одежды, – такой подход мне всегда казался надуманным.
Контора кинопроката, сидящая, как я теперь думаю, в моей трахее, вновь запустила специально для меня подготовленную хронику из Сашкиной жизни; но теперь съемки велись по сценарию, который представил нам военно-морской журналист. После нескольких недель круглосуточного непрерывного просмотра – а я ни разу не смог заставить себя покинуть зал, как это бывало прежде, – мне не оставалось ничего, кроме попытки предпринять окончательный побег.
Я разумею не фигуру речи, с намеком на «побег за пределы жизни». Суицидальных тенденций во мне не сыщешь днем с огнем, их не было и нет, скорее всего, просто потому, что, как было уже замечено, моим требованиям или, лучше сказать, жизненным запросам, жизнеощущению в целом как-то незаметно, исподволь стала более свойственна прохладная умеренность – состояние, при котором довести человека до помыслов о самоубийстве довольно трудно. Я задумал побег традиционный, классический – побег как выход за условные географические пределы тех мест, куда достигают исходящие от Сашки Чумаковой и прямо в меня направленные губительные флюиды. Защита от них, возводимая надо мною женой Катей в виде шатрового бункера, будет много действенней, если я просто удалюсь подальше, поскольку флюиды эти я ощущал в качестве явления мира физического, а значит – они подчинялись каким-то физическим же законам, которыми определялись их интенсивность и траектории их движения. В этом случае увеличение расстояния могло пойти только на пользу.
Таким, насколько я могу судить, представлялось мне мое собственное положение. И разве я был уж настолько неправ? От источника настроений, подобных моим, надо бежать – бежать в настоящем смысле этого слова. Точно от обстрела, точно от настигающих тебя вооруженных злодеев, точно от эпидемии; бежать! – это древнее правило ни в коей мере не сводимо к метафоре или даже к феномену культурно-психологическому.
Бежать – под любым благовидным предлогом. А назвать таковой было делом совсем несложным.
Припоминаю, как в считанные недели я впервые обзавелся столь свойственной многим моим соотечественникам лютой ненавистью с переходом в омерзение, которые распространились на всё и вся вокруг: насколько хватал глаз и размечала политическая карта мира, сегодня уже более не пригодная. Кто такие эти Всё и Вся – я даже не подозревал. Но онилибо прямо отбивали у меня Сашку, либо поддерживали и питали моих соперников, либо, в лучшем случае, насмешливо наблюдали за происходящим со мною. Надо ли говорить, что настоящий объект, достойный моих ненависти и омерзения, был, как водится, от меня скрыт, вернее, жульнически смещен в сторону. Доступным же лицезрению оказывалось нечто совсем иное, а вернее – только лишь одна «возникшая до высшей степени пустота» (этот последний оборот я вычитал [9] случайно у Н.В. Гоголя; возможно, в каком-то из календарей).
– Что, Николаша, решил начать новую жизнь? – только и спросила меня моя Катя. – Еврейская жена – не роскошь, а средство передвижения?
Конечно, она знала меня слишком хорошо, чтобы подозревать в каком-либо осознанном коварстве.
Катиными стараниями в нашем почтовом ящике вскоре обнаружился белый, необычный среди наших тогдашних почтовых аксессуаров продолговатый конверт с целлофановым оконцем в виде довольно узкого прямоугольника. Это был пресловутый «израильский вызов», обладателями которых стали тогда если не миллионы, то уж наверняка сотни и сотни тысяч людей. Я не помню в точности смысла и содержания тех нескольких сколотых меж собою официальных бумаг, что были нами извлечены из белого конверта, но мое внимание привлекли имя и фамилия господина, назвавшегося нашим – собственно, Катиным – родственником; согласно его будто бы прошению и поручительству нам и высылался этот «вызов». Под скупыми строками обращения к советским властям, где, кажется, ссылались на определенные высказывания покойного премьер-министра А.Н. Косыгина насчет готовности его правительства не чинить препятствий так называемому воссоединению семей, стояло как сейчас вижу – «Ихиэ́ль Дувдева́ни». И мне, и Кате имя это показалось невероятно забавным. В полном соответствии с эффектом народной этимологии «Дувдевани» ассоциировался у нас с артистом Геловани, вином мукузани и тому подобными горскими, кавказскими явлениями. «Наш дарагой дядя, князь Дувдевани из Нахичевани приглашает нас на дегустацию маладого мукузани!» – то и дело восклицал я гортанным голосом, и Катя подхватывала: «Вай, какой хароший дядя!»
Вскоре «Ихиэль» превратился у нас в Ихтиандра, что давало намек на склонность кавказцев давать своим отпрыскам неестественные, вычурные имена; я даже стал называть Катю «Ихтиандровной», а в заявлении по начальству с просьбой предоставить нам возможность воспользоваться «вызовом» (который мы называли «картель» – был даже придуман краткий стишок: «Добрый дядя Ихиэль/нам по почте шлет картель») предлагал ей указать: от Е.И. Усовой, урожденной княжны Дувдевани.
Ничего, кроме пригодных для немедленного осмеяния пустяков, не привлекало нашего внимания. Мы целыми днями то и дело хихикали, улыбались и юмористически переглядывались, хотя смешного, вероятно, в нашей затее было не столь уж и много.
Своим отъездом, собственно, подготовкой к нему, связанной с неизбежными тогда идеологическими процедурами, которые выпали не столько на мою долю, но прежде всего – на несчастного Илью Семеныча, с его «допуском», «членством» и тому подобными диковатыми штуковинами, мы с Катей, разумеется невольно, ускорили его кончину. Он не прожил и года после нашего отбытия и умер от кровоизлияния в мозг, едва выйдя на пенсию, летом 1978 года. Известие о его смерти было нами получено от знакомых, поскольку теща моя не могла простить не только мне, но и любимой прежде дочери, поддавшейся моему влиянию, предательства родины и семьи – и вырвала нас из своего сердца.
Первое письмо от нее было нами получено в США только спустя полтора десятилетия, в 1991 году, сразу же после известных августовских событий в Москве. В 1991-м Кате исполнилось тридцать четыре.Тамара Ивановна внезапно, как я сперва подумал, обратилась к нам с посланием, в котором утверждала, что больше не в силах выносить разлуку, а к тому же боится, что коммунякидобровольно не уйдут от власти.
Письмо Тамары Ивановны застало нас врасплох.
По поводу его получения – и отчасти содержания – у нас даже произошел примечательный разговор, запечатленный в моей голове почему-то почти дословно. Подобное происходит со мной крайне редко: события много более важные, глаголы едва ли не роковые – всё это выскальзывало, выметалось из меня (либо, напротив, проваливалось куда-то вглубь мозговых тканей) немедленно и бесследно. Думаю, что я в состоянии воспроизвести произнесенное нами в тот вечер практически без потерь.
– Хрен тебе, маманя, – тихо и задумчиво резюмировала Катя по прочтении родительской весточки. – Хрен тебе, родимая.
– А почему так прямо «хрен»? – счел своим долгом отозваться я. – Пусть погостит.
– Нет, Коляша, моим окончательным ответом будет именно хрен, – возразила жена. – Ты по своим рабочим интересам больше общаешься с выходцами из нашей – как ее? – третьей волны, и кто они – мы с тобой знаем. А я еще иногда вижу племечко хоть и необязательно молодое, но нам незнакомое. Которое в наши дни стремится покинуть.
В том, что эти нынешние стремящиесямне уж настолько незнакомы, я усомнился. Регулярное составление статей и заметок (т. наз. «скриптов») для «Радио “Свобода”», а иногда и полномерных обзоров для Русской службы Британской радиовещательной корпорации, вынуждало меня столь же регулярно прочитывать выходившие в остаточном СССР газеты и журналы: ведь в основе своей все мои «скрипты» и обзоры являлись уничижительной, резко критической реакцией на прочитанное в этих отчасти подъяремных изданиях.
– В том-то и дело, что знакомое, – принялся объяснять я только воротившейся с работы Кате. – Отсутствие перемен, боязнь перемен, неготовность к переменам – вот причины большинства неудач… Кроме того, мою, извини, тещу отнести к племени молодому и незнакомому…
– Переменились они, Коля. Все. Как в фильмах ужасов: ты думаешь, это миленькая маленькая девочка, а это огненный демон.
– Какой демон?! И, прежде всего, какие еще там «они»? «Они» – это мы.
– Неправда ваша, Николаша. Мы как были, так и остались, а они… К нам приедет погостить не бедная старушка-мать в старомодном ветхом шушуне, – моя Катя за словом в карман не лезла, – а бодрая, ставшая совершенно стремной и отвязной, как я точно вижу и по ее письму, чужая зловещая тетка. И не суйся, пожалуйста. Мы с тобой живем вдвоем в двух комнатах, а она одна – в трех, помнишь? Я знаю, что у нее есть всё, что ей требуется, а если ей покажется, что не всё, так она сама возьмет, где плохо лежит.
– Элементарно, Ватсон! Как ты можешь это знать?
– Потому что она за последние недели мне уже дважды звонила в госпиталь и старательно разыскивала. Кто-то от ее имени на корявом, но доступном английском выяснял, а где меня теперь можно найти? И не откажите, пожалуйста, передать, что ее ищет мать. Мать. Сообрази: какая нужна предприимчивость, какая настойчивость, чтобы из…ова добыть в Штатах мой рабочий телефон – не коммутатора, а прямо моего отделения! – по которому еще пару месяцев назад меня можно было запросто засечь, наш домашний адрес – и всё это без нашего, между прочим, ведома. Есть у нее и наш квартирный номер, уверяю тебя.
– Тогда бы она наверняка звонила сюда, – я продолжал демонстрировать политику несогласия, но история с нашим сравнительно недавним адресом, по которому прислано было тещино письмо, меня немного взволновала.– Коляша, ты просто не успел понять: моя мама очень-очень инстинктивно умная, хотя и полная идиотка. А теперь у них там наступило торжество боевого инстинкта. Она прикинула, что по домашнему телефону ей мог бы ответить ты, а с тобой интересующую ее тему маманя моя обсуждать не намерена. Тут она пролетела, потому что инстинкт сам по себе, а врожденный идиотизм – сам по себе. Зато она поспешила дать знать «по месту работы дочери», что ее разыскивает несчастная мать из нищей посткоммунистической Рашки. Этот ход они там придумали не по дурости, а по инерции. Опыта нет. Но если мы ее сюда запустим, то опыта она наберется быстро. Словом, всё. Хрен. Мне она здесь ни к чему. А с ее письмами и звонками я разберусь. Можно будет посылочку ей собрать. И вложить туда какой-нибудь новомодный ветхий шушун. Вместо старомодного.
При всей своей беспечности и ненаблюдательности я постепенно оказался в состоянии усвоить, что моя Катя вполне способна к поступкам решительным и жестким. Мне только представлялось, что в данных обстоятельствах обращаться к этим ее качествам – было преувеличением. Больше я Кате не противоречил. Но, чтобы оставить за собой веское последнее слово, я – впрочем, не без доли иронического отстранения – сослался на Пятую заповедь («Почитай отца твоего и мать твою» etc., etc.). Это мне показалось уместным – особенно потому, что с некоторых пор мы повадились ходить по свободным воскресеньям в близко расположенный православный храм, вероятно, относящийся к Американской Церкви, где священствовал образованный и приятный московский батюшка из диссидентов, любивший в своих проповедях поговорить о равной святости Ветхозаветной и Новозаветной Церквей, чего не понимают еретики-этнофилетисты. Он, кстати, нас и повенчал, прежде окрестив мою Катю в оборудованном стараниями его предшественников компактном баптистерии, выложенном голубым кафелем; собственно, в купели приходилось сидеть, почему крещение погружательное дополнялось еще и обливательным.
Почему-то Катю мое богословие задело за живое.
Она даже оставила переодеваться в свой васильковый, с вышитыми машинной гладью чайными розами домашний костюмчик-трико, войдя в него лишь на треть, и, встав на пороге спальни, оглоушила меня наотмашь:
– Ты, Колян, у нас давно сиротка и, слава Богу, определенные аспекты жизни с родителями успел освоить в основном теоретически. К нашему вопросу приложимо совсем другое изречение: «Враги человеку домашние его».
– Христос не имел в виду буквально… – поторопился я.
– Буквально Он имел всё это! Номинативно Он всё это поимел и в хвост и в гриву! – Катя повысила голос. – Никаких перетолкований не допускается. И эти домашние враги, как хорошо известный северный пушной зверек, подкрадываются незаметно, с тылу, из прошлого – и ам!! Понял меня, Коляша?
– Понял.
– А вот я тебя не понимаю.
– ??– А то. Я стою перед тобой полуобнаженная и соблазнительная, призывно говорю «ам», а ты не внемлешь.
На этом история с письмом Тамары Ивановны завершилась.
Здесь необходимо указать, что ко времени(я приложил кое-какие старания, чтобы исключить слово «время» из этой фразы, но у меня ничего не вышло) этого разговора мы после нескольких лет перемещений окончательно обосновались в Нью-Йорке. Катя, отказавшись от завершения высшего медицинского образования, что было сочтено ею делом хлопотным и даже унизительным, т. к. зачесть пройденные ею до переезда курсы не представлялось возможным, получила сестринский диплом, став, как у нас говорят, RN, Registered Nurse. Это давало право на весьма прилично оплачиваемую работу. Послужив по детским, женским и, наконец, геронтологическим отделениям, моя жена с некоторых пор стала приходящей нянечкой-компаньонкой, весьма популярной среди богатых стариков и старушек Манхэттена – в особенности таких, чьи предки (либо они сами) происходили из бывшей Российской империи: из каких-нибудь этаких Умани, Елисаветграда, Екатеринослава и тому под. Добавлю, что сотрудничества с геронтологическим отделением госпиталя Green Hill Катя все же окончательно не прерывала. Там-то ее едва не настигла обсуждаемая нами Тамара Ивановна, но зато именно обеспеченные гринхиллские рамолики составляли львиную долю ее первых персональных клиентов.
Пациенты, равно как и родственники их, что называется, не чаяли в Кате души, тем самым обнаруживая в себе способности к чувствам, которым на всём протяжении их жизней никогда и ни в чем не находили, да и не могли найти применения. Платили Кате по одному из высших тарифов, существующих для подобных услуг. Пациенты, которые еще были в состоянии соображать и поддерживать связную беседу, посвящали Катю в интимнейшие подробности своих семейных и даже деловых обстоятельств; они привязывались к ней безраздельно; разумеется, родственники этих пациентов никогда не допустили бы до того, чтобы Катя оказалась в числе наследников, упомянутых в завещаниях, но они не могли препятствовать своим престарелым отцам с матерями, своим дядюшкам и тетушкам одаривать Катю на вечную память – обычно пустяками, но иногда и кое-какими дорогими безделушками, перстеньками, сережками и медальонами. Кстати, тогда же и мне досталась моя библиотечка пособий для изучения всемирной истории.
Одно из таких ювелирных изделий, которое Катя особенно полюбила и надевала почти ежедневно, не выставляя, впрочем, наружу, лежит сейчас передо мною. На платиновой цепочке, набранной из прихотливо скошенных, как бы ромбовидных широких звеньев, при помощи двойного колечка вертикально закреплен филигранный щиток тусклого красноватого золота того вида, какие обычно служат основанием фамильных гербов. В центре щитка располагается напаянная на него декоративная револьверная пуля из платины, приблизительно 7,62 калибра, скругленным жальцем вниз. От средней части ее поверхность как бы надрезана, причем надрез этот идет вверх почти до самого донца. Здесь он раскрывается наподобие лепестков, образуя своего рода устье. Оттуда, т. е. словно из сердцевины пули, изящно выведена (выглядывает) женская головка; черты ее лица, абрис волос, равно и вся манера, в которой выполнен медальон, датируют его с достаточной точностью: перед нами не то какой-нибудь fin de sie1cle, не то art nouveau – такие головки, понятно, много больших размеров, встречаются среди лепнины, а то и на литых фронтонах, почитай, всех европейских городов; но по некоторой мрачности замысла и грубоватости работы сразу видна поздневикторианская Англия. Действительно, исходная гравировка на обратной его стороне, сделанная прописной кириллицей, гласит: «Щегленокъ». И – ниже: «Лондонъ, апрAль, 1902». Но много интересней другая, позднейшая гравированная надпись, также кириллическая, но сделанная наверняка иным, менее ловким гравером и занимающая почти всё оставшееся свободным пространство. Весьма небрежно, с неравной высотой букв, точно неумелым, а может быть, лихорадочно спешащим человеком, начертано: «Въ смерти зачатая, страданьемъ вскормленная, стоитъ она на перепутьи. 23–4–1918».Есть еще большая яйцевидная камея-брошь, изображающая сцену, описанную в пятом стихе гл. 19-й Евангелия от Иоанна. Примечательно расположение главных персонажей: Спаситель обращен к нам, зрителям, почти спиной на самом краю огороженной площадки; голова Его – в терновом венце – опущена, и ее положение свидетельствует, что взгляд Христа обращен к собравшейся где-то пониже народной толпе. В свою очередь, Понтий Пилат, отворотясь от Спасителя всем телом, лишь указует на Него энергическим движением откинутой назад правой руки, собственно, всею кистью. Правитель также склонил голову – и смотрит он, надо полагать, в направлении находящегося за пределами изображаемой сценки дверного проема, ведущего в помещения претории, откуда Узника незадолго перед тем вывели. Это должно означать, что сакраментальную фразу «Се, Человек!» (либо: «Се, Царь ваш!» – если художник предлагает нам, допустим, иллюстрацию к ст. 14-му той же главы) практически никто из стоящих в толпе, кому она, как принято думать, предназначается, расслышать не в состоянии. Пилат произносит свой комментарий, если воспользоваться оборотом театральных ремарок, «в сторону». Очевидно, он разговаривает сам с собой, бормочет себе под нос, что мне прекрасно понятно и хорошо знакомо.
Едва приглядевшись к только что написанному, я вынуждаюсь признать, что по каким-то причинам меня упорно сносит на мелочи, на какую-то никчемную рассыпуху, препятствующую перейти наконец к делу, – но тотчас же и понимаю, что это не старческая вязкость, а пожалуй, единственный – по моим возможностям – способ оттянуть рассказ о дальнейшем.
Моя жена умерла в декабре 2005 года от безнадежно запущенного или, напротив, скоротечного рака, охватившего все ее гибкие, чистые, изящно и ловко устроенные темно-розовые внутренности.
Катю то ли не успели, то ли не сочли нужным перевести в hospice, и она скончалась, кажется, в ходе определенной лечебной процедуры, м. б., просто смены капельницы; впрочем, она, вероятнее всего, уже пребывала в бессознательном состоянии. Подробностей я не добивался, да и не искал их. Мы беседовали с ней накануне. Собственно, я молчал, а она приговаривала – тихим, но собственным ее, ненарушенным голосом: «Ничего, Колян, ничего. Перезимуешь. У тебя всё хорошо. Слышишь меня? У тебя всё хорошо. И у меня всё хорошо. Для данного конкретного случая. Жить долго и умереть в один день нам не удалось, но мы же и не старались, правда?» Я не отзывался, т. к. был убежден, что отвечать – некому.
Резоны мои сводились к следующему.
На очередной рутинный прием к своему давно и хорошо знакомому врачу, о котором дважды в год упоминалось («Сегодня я иду на телесный контакт с Миливое, – ее врач был какого-то балканского происхождения, – и его аппаратурой в присутствии ассистентки»), – итак, на прием к нему моя Катя отправилась где-то о третьей декаде сентября, т. е. осенью, единственным климатическим сезоном, которым только и может безоговорочно похвалиться восточное побережье Северной Америки.
Кате исполнилось сорок семь, но она стала только подобранней, глаже, благоуханней и приятней на вкус. Я ответственен за каждое слово предшествующего предложения, ибо тщательно и почти ежедневно проверял ее – на взгляд, на ощупь и всячески.
– Ты что так присматриваешься? А, Николаша? – ставился мне обычный вопрос.
– Как именно? – предлагал я ей столь же обычный ответ.
– Да уж так. Сам знаешь.
– Интересуюсь.
– Это хорошо. Сильно интересуешься?
– Да.
– Хорошо. Правильно делаешь, что интересуешься. Ну и как тебе результаты?
– Прекрасные результаты.
– Ага. А например?
– Не могу.
– Почему?
– Стесняюсь.
К моменту выхода из дому на Кате было черное, с выпуклыми травами-папоротниками, парчовой выделки (шелк пополам с шерстью) легкое пальтецо; под ним – хлопчатобумажный, черный же свитер, вывязанный мелкой «косичкой», с продольным вырезом; серо-сизые, со многими строчками джинсы; прочего, в том числе башмачков – я не помню.
Под свитером – майку в тот день она не надевала, т. к., возможно, была чем-то отвлечена, – находился черный эластический лифчик; трусы, как всегда в подобных обстоятельствах, она выбирала нарочито демонстративно, отпуская при этом иронические замечания не совсем печатного свойства. Я приглашался в советчики, причем окончательное решение принималось прямо противоположное моей рекомендации: в этом-то и состояла соль первого действия Катиного представления.
Ею разыгрывался своего рода водевиль, основанный на сюжете старинного анекдота «А вдруг доктор окажется нахалом». Катя сознательно заводила у себя – в качестве, по ее выражению, «артефакта» – какое-нибудь вычурное, предназначаемое распутным подросткам белье, и затем оно дожидалось тех или иных комедийных, по ее мнению, оказий – к примеру, визита к терапевту, притом что даже специалисты по женским болезням предлагают своим пациенткам раздеться ниже пояса в особенной комнатушке, а взамен выдают нечто вроде набедренной повязки или запашки ( плахты, как это облачение зовется в малороссийских повестях). Получалось, что медицинские специалисты об этих Катиных ухищрениях даже не подозревали, но она продолжала веселиться – и заодно веселила меня. Она вообще настойчиво стремилась настроить меня на более развлекательный лад.На этот раз исподнички на ней оказались муаровые; разумеется, черные, но с лиловой кружевной окантовкой. Лоно украшал вышитый золотом амбарный замок, из скважины которого вырастала пышная хризантема.