Текст книги "Приглашенная"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
И на этом наша беседа прервалась.
Подобные встречи с А.Ф. Чумаковой не выбивали меня из колеи. Напротив, непонятным образом они утверждали во мне уверенность, что щадящий режим существования, который я помаленьку научился не нарушать, – себя оправдывает.
Основу этого режима составило старательное воздержание от хоть сколько-нибудь резких душевных движений, производящих во мне злокачественную ментальную вьюгу. А соблюдению принципа воздержания способствовала частичная утрата свойственного нам, русским, специфического ощущения безнаказанности.
На протяжении веков его питало господствующее в нас расширительное, а потому ошибочное толкование популярного теологумена «Бог всё видит». Даже признавая его бесспорно доказанным на практике (что, кстати, не более чем допущение), из него нельзя заключить, будто бы этой способности/свойства всевидения/всеведения непременно сопутствует постоянное Божественное сочувственное сопереживание наших обстоятельств и Его деятельное в них столь же постоянное со-участие.
Парадоксально, что по мере ослабления зависимости от религии и церкви – и даже ослабления самой церкви – наша ложная установка не только не ослабевала ей вослед, но, напротив, укреплялась. Т. е. наш национальный оптимизм не пострадал. Едва ли не решающую роль в этом сыграл характерный для нас порядок управления, усиленно воспитывающий и поощряющий нашу убежденность, что случиться с нами чему-либо непоправимому – не попустят. Нас чем-нибудь, да накормят; нас как-нибудь вылечат. И, главное, нас будут утешать, сурово и нежно уговаривать не отчаиваться, а мы будем сучить ножками-ручками и не соглашаться. Так оно и было. Мы хамили начальству и писали на него жалобы в сатирические журналы, а то и в Организацию Объединенных Наций; мы требовали наших месячных отпусков непременно летом, а чуть что – швыряли на стол начальника заявления об уходе; стуча кулаком и матерясь, мы требовали выдать нам трудовую книжку – отлично зная, что без работы не останемся и нам взамен отброшенного непременно предложат другое место. Мы с жестокой обидой перебирали отводимое нам даровое жилье – учитывая, что никто и никогда, ни при каких обстоятельствах не выставит нас на улицу.
И, повторюсь, именно так оно и было, мы не заблуждались.
В самом крайнем случае, если уж не помогало ни хамство, ни «Крокодил», ни Аркадий Райкин с Тарапунькой и Штепселем, – тогда мы шли на могилки Ксении Петербургской и Матроны Московской, где со слезами требовали того же, чего нам не удалось выбить у директора и премьер-министра.
Ужас положения состоял в том, что вожделенная помощь откуда-то приходила. Но мы не бывали уж слишком поражены этим обстоятельством, и наше ощущение безнаказанности оставалось неповрежденным.
Потому мы были уверенны и беззаботны. Нам дозволялось без опасений отмахнуться от всего, что зовется у нас житейскими дрязгами, – и сосредоточиться на жизни творческой. В этой области мы добились невиданного благосостояния. Мы могли позволить себе любые душевные траты, душевные буйства, роскошества и кутежи, крутые душевные повороты и сложнейшие извивы, в которых уважительно и с одобрением разбирались поэты, а в трудных случаях – местные комитеты профессиональных союзов и районные психиатры.
Мы могли любить и страдать сколько угодно, без ограничений, когда заблагорассудится.Если же нас что-либо особенно не устраивало, мы, устами всё тех же поэтов, грозились «Творцу вернуть билет», будучи убеждены, что в этом случае Творец и его полномочные представители нас услышат, необычайно взволнуются и так же, как начальство земное, станут всячески уговаривать нас не огорчаться и положить билет обратно в бумажник.
С некоторых пор мне стали понятными причины, по которым выражения вроде «широкая душа», не говоря уж о «великодушии», имеют у нас значимость безусловно положительную. Удивляться здесь нечему: откуда нам было знать, что душа обязана быть маленькой и узкой, если никто не пояснил нам, что наше существование есть привилегия? Что разрешение на существование (лицензию) необходимо регулярно подтверждать и возобновлять по строго определенным правилам, каковые правила могут быть изменены без нашего ведома? И в этом безостановочном, непрестанном процессе подтверждения и возобновления лицензии на существование – человеческое существование и заключается всецело, до самого конца, отчего ни на что другое у лицензиата никаких возможностей и средств не остается. При невнимании к установленным правилам, возникающем как следствие нашей опрометчивости, или по забывчивости лицензия на существование оказывается просроченной, за что мы, сколько нас ни на есть, сверху донизу, подлежим штрафам и санкциям. При нарушениях, суть которых заключается в понятном тяготении обладателя лицензии к возможно более полному использованию указанных в ней привилегий, эти последние могут быть так или иначе ограничены. Но нарушения, допущенные по злому умыслу, сводящиеся к подрыву самого принципа лицензирования, в конечном итоге всегда приводят к аннулированию лицензии на существование как таковой. Достаточно даже подозрения в том, что мы способны на нечто в этом роде. При этом никаких предупреждений не последует, ибо резонабельный, или, как теперь выражаются, вменяемый, предсказуемый лицензиат на подобные проступки неспособен, а невменяемый/непредсказуемый на лицензию (на продление ее) претендовать не может.
Обстоятельства, на которые мы здесь вкратце указали, ни в какой из своих составляющих не относятся к категории предметов для обсуждения. Предполагается, что всеобъемлющая «невербальная» договоренность в этой области давным-давно достигнута. Упоминать о названных мною обстоятельствах крайне затруднительно. Дело здесь не в запретах, гласных или негласных, а в этой самой невербальности: нет таких слов и/или категорий, которыми/в которых бы описывалось означенное положение. Мне пришлось как следует повозиться, чтобы о нем рассказать, вернее, хоть как-то указать на него – да и то в самых общих чертах.
Но полно. Что греха таить? Каким я был, таким я и остался [13] . А частичное понимание того, что «малодушие» не является синонимом «трусости» (и антонимом «храбрости»), как было внушено нам с молоком матери, а есть лишь буквально-точное описание-характеристика ситуации, в которой существуют в цивилизованном мире миллионы и миллионы лицензиатов, научило меня душевно умаляться/поджиматься и не позволять себе непозволительного в данных условиях. Врожденного ощущения безнаказанности я до сих пор не утратил, но оно как бы ускромнилось, перестало быть абсолютным. Оборудованная во мне действующая модель малодушия в натуральную величину не смогла бы, конечно, работать в постоянном режиме, но этого от нее в моем случае и не требовалось. Достаточно было при необходимости запускать машинку ненадолго и желательно не на полную мощность. Приходилось проделывать это вручную, т. к. автоматического (врожденного) стартера к модели не прилагалось. К этому я быстро привык.
Мост опустел, отчего и он сам, и то, на чем его закрепили, утихомирилось, перестав громыхать и сотрясаться. Свою прогулку я продолжал в одиночестве. Сашка ушла.
Проверяя себя и так и сяк, я удостоверялся, что мои ноги практически не утратили ничего от их врожденной прочности и силы, в брюхе моем царит природное здоровье, а руки отмахивают свободно, то напруживаясь, то распускаясь.
– Ты довольно выносливый мужик, Николаша, – говаривала моя Катя в первые годы нашего брака. – Ломом тебя, конечно, убьешь, но если этим специально не заняться, сам ты долго не угомонишься.
Думаю, что правильнее было бы говорить не о выносливости, но, м. б., о своеобразной емкой вместимости, унаследованной мною от крестьянских предков. Два городских поколения Усовых и Закачуриных (девичья фамилия моей матери) успели потрепать только наше непосредственно телесное устроение, тогда как эта свойственная нашему брату вместимость области чувств – сбереглась без особых утрат. Мы были и оставались емкими. И могли вместить всё, что измысливало наше правящее сословие, веками кормленное то нежным и деликатным, то острым и пряным, поенное то шампанским, то бордоским, увлеченное то ночными оргиями, то ночными же политическими и ведомственными совещаниями и потому днем – вяловатое. Барщина так барщина, отруба так отруба, хутора так хутора, коммуны так коммуны, фермы так фермы, законы рынка так законы рынка – вне зависимости от того, какой смысл вкладывался во все эти и какие угодно нелепые слова. Повторю вслед за Катей: оно – свое, а мы – свое.Пуще того. Мы были в состоянии вместить в себя и самоё правящее сословие, принять от него любую начальственную должность, с той лишь разницей, что оно, правящее, могло быть единственно собой, а мы – и собой, и – в придачу – начальством.
Впрочем, и Сашка Чумакова могла вместить всё.
С недобрым, злорадным умилением глядя вслед уходящей Сашке, я поймал себя на безостановочном повторении нелепых укоризн вроде «ага, теперь повадилась, раз Кати нет, вот ты и зачастила, где ж ты раньше была, Чумакова? Ты раньше-то где была?! А теперь с утра за мной увязываешься? Зачем? Лучку зеленого захотелось?»
Эта последняя фраза, несмотря на кажущееся ее безумие, была много осмысленней всего предыдущего. Если бы прогулка происходила летом, я наверняка двинулся бы в направлении близлежащей полянки, чтобы нащипать себе свежих перышек черемши, вернее – лука-резанца, иногда несправедливо относимого к разновидности дикого чеснока, неведомо откуда занесенного в Асторийский парк и весьма исправно в нем закрепившегося.
Но на дворе стоял декабрь. Зимой прогулка по набережной, как правило, имела своим завершением перекур на скамье у мемориала в память воинов из графства Лонг-Айленд-Сити, на полях сражений Первой мировой войны 1914–1918 годов за свое государство живот свой положивших. Чуть щербатую стелу массачусетского гранита с выбитой на ней символической фигурой богини победы с мечом и лавровой ветвью дополняла трогательная эпитафия на пьедестале: «НAтъ больше той любви, какъ если кто положитъ душу свою за друзей своихъ (Io, 15; 13. Привожу в переводе с английского оригинала по русскому синодальному изданию Нового Завета). В дни нашего первого пребывания в Астории буквы на пьедестале отчетливо поблескивали, тогда как сейчас они представляли собой прерывистые углубленные тени. Их значение угадывалось мною по памяти, но человеку постороннему прочесть без запинки начертанные здесь слова Евангелиста было бы при таком освещении затруднительно.
Мои денежные дела находились в неустойчивом положении.
Никаких накоплений и сбережений у нас, в сущности, не было, за исключением закрытого счета, на который складывалось то, что мы не успевали потратить от очередной получки, а затем – за отпускные наши месяцы, обыкновенно июль и февраль, которые мы проводили в Европе (Франция, Испания, Италия – с наездами в любимый Катей Лондон и любимый мною Мюнхен).
Пенсии, которая должна была стать минимальной, равно и полного пособия по старости мне предстояло дожидаться более четырех-пяти лет. Мой заработок сохранялся покуда прежним, хотя в редакциях нарастали сокращения среди вольнонаемных.
Меня не обижали, но, однако же, шутливая болтовня о «нашем Николаиче», которого-де «рано провожать на заслуженный отдых», обиняками частенько сводилась к озабоченным высказываниям старшего редактора Марика Ч-ского – любителя и знатока молодежной субкультуры советских 60-х, составителя словаря российского городского арго: «Чувак, нас башляют по убывающей».
С нового фискального года я мог условно рассчитывать на свои обычные 25–30 тыс. годового заработка, и это не означало, что я был гарантирован от неприятных сюрпризов. Мне и без того приходилось изворачиваться, чтобы придумать какие-то новые области, пригодные для моих материалов. Так, я затеял программу «Обзор украинской периодической печати: культурная жизнь Украины», которую, по предложению редактора, «генерализировали», отчего ее сосредоточенность исключительно на культуре исчезла. Я свободно читал и понимал «мо́ву», хотя, как уж отмечалось, писал на ней далеко не всегда без ошибок. Поэтому я рассматривался редактором как до некоторой степени эксперт, натуральный носитель языка. Компанейский и смешливый Марик при встречах у него в кабинете иногда просил меня почитать ему вслух какую-нибудь из обрабатываемых мною статей в оригинале – и спустя минуту-другую принимался безудержно хохотать, повторяя какое-нибудь забавное для его ушей словцо, а то и целый оборот. Всё же приятельские наши отношения не были и не могли быть порукой на дальнейшее. Но и при наилучшем исходе, за вычетом налогов, стоимости жилья, которая, не забудем, по истечении моего договора с наследниками г-жи M…ck должна была принять свой настоящий размер, содержания автомобиля и медицинской страховки, на руках у меня вскоре должно было оставаться ощутимо меньше половины вышеназванной суммы. Существовать на эти деньги было бы затруднительно. Утешало то, что на закрытом счету обнаружилась солидная сумма в 55 с лишним тысяч; проценты на нее, впрочем, были крошечными.
Это означало, что я мог быть относительно спокоен. Если в редакции от меня не откажутся, я буду вынужден снимать со счета не более 5–7 тыс. в год. Продолжайся всё в том же духе, я нимало не стал бы беспокоиться: навряд ли мне предстояло далеко отойти от 70–75-летнего рубежа, поэтому денег должно было хватить, – к тому же стариковское медицинское обслуживание, а затем и минимальное возрастное пособие мне гарантировались. Но это были расчеты без хозяина: я вполне допускал, что мой журналистский заработок вскоре сократится и его достанет разве что единственно на квартирную плату, которая также неизбежно и стремительно пойдет вверх.Поэтому я счел за лучшее загодя обсудить положение с нашим давнишним бухгалтером-налоговиком – или «наложницей», как предпочитала каламбурить моя Катя, – разбитной уроженкой Днепропетровска Миленой К-с, чьи дом и канцелярия располагались в Бенсонхерсте, Бруклин.
До Нового года оставалось совсем немного, а предшествовало ему западное Рождество. Не желая копить в себе раздражающую меня неопределенность, я сговорился с Миленой о встрече на послеобеденные часы 20-го числа декабря (сужу по отметке на позапрошлогоднем настенном календаре).
Прежде я бывал в Бруклине не реже, чем дважды, а то и трижды в месяц, покупая в тамошних магазинах «русскоязычные продукты» (и этой забавной формуле мы обязаны Кате), до которых она была большая охотница. Интересы ее сосредотачивались прежде всего на копченой и соленой рыбе, ржаном хлебе, глазурованных изюмных сырках и подсолнечном масле.
Сам я был ко всему этому доброжелательно безразличен, но предполагал всё же запастись к празднику российской рябиновкой и взять в одной из «русскоязычных» кондитерских привозной шоколадно-вафельный торт De2lice, какими всегда славился мой родимый город.
Квинско-Бруклинское шоссе было не слишком перегружено, поэтому до сосредоточия необходимых мне магазинов я добрался достаточно быстро. Но прежде чем отправиться в канцелярию Милены, я решил утолить голод в хорошо знакомой мне и, надо сказать, весьма примечательной «русскоязычной» харчевне.
Пристроив автомобиль в переулке, я затеял немного промяться: традиционной прогулки в Асторийском парке по моей занятости сегодня не состоялось. Путь мой пролегал вдоль улицы, застроенной красноватого кирпича двухэтажными особнячками с белыми лепными наличниками и таким же манером облагороженными фронтонами.
Одна из таких построек привлекла к себе мое внимание. По всему было видно, что здесь готовились к свадебному торжеству.В ожидании новобрачных перед домом был установлен приличный случаю традиционный символ – переносная триумфальная арка, устроенная из белых металлических прутьев, обвитых искусственным газом и искусственными же цветами флердоранжа (fleur d’orange). Газовыми пуклями и флердоранжевыми венками были украшены и размещенные на приземистых постаментах у самого входа в особнячок гипсовые (или цементные) львы размером с крупного домашнего кота. Такие скульптуры очень часто – кое-где со второго дома на третий – попадаются в довоенных кварталах Бруклина или Квинса, т. е. в местах тогдашнего компактного расселения итальянцев и греков.
Арка была не особенно высока – и при виде ее я тотчас вспомнил, как Сашка-первокурсница, на тот раз почти случайно встреченная мною возле университета, в сумерках раннего октября, вся как бы вознесенная на цыпочках от счастливого исступления, читала мне своим низковатым голосом, чуть препинаясь, но твердо, не отказываясь ни от единой буквы, из только что выученной на занятиях Сафо: «Эй, потолок поднимайте, – О, Гименей! – Выше, плотники, выше! – О, Гименей! Входит жених, подобный Арею, – Выше самых высоких мужей!» [14]
Собственно, в таковом воспоминании не содержалось ничего дурного или вредного. Но едва оно распространилось во мне пошире, как тотчас мы с Сашкой сами пошли-пошли-пошли! сквозь эту арку, и при этом нас приветствовали свадебными возгласами и забрасывали какими-то мелкими цветами с пронзительно медовым, переходящим во вкус ароматом. Зрительно, а лучше сказать – сценически, это видение, вероятно, основывалось на известных эпизодах кинофильма «Крестный отец», тем более что кое-какие персонажи его проживали совсем рядом, в Бруклине. Мои мозги не могли бы независимо продуцировать подобные детали; и надо ли говорить, что Сашке формально руку и сердце я никогда не предлагал, да и не мог я тогда и помыслить об этом. Разве во всём том, из чего я тогда состоял, содержались направленные на Сашку некие матримониальные устремления? Боюсь, что нет. В каких словах я просил бы ее об этом? Что мог я предложить? Да Сашка и не пошла бы за меня, взыскуя жениха, подобного Арею, способного снести выпуклым буйволовым лбом и триумфальную арку, и потолок разом с плотниками.В настоящих брачных церемониях я ни в каком качестве участия никогда не принимал. До отъезда мы с Катей только «расписались». А по прошествии недели от ее нью-йоркского крещения нас крайне скромно и сдержанно, в будний день повенчал тот же интеллигентный батюшка. Венцы над нами придерживали члены его приходского совета, которые намеревались провести в храме свое очередное собрание. Ради нас – притом что мы были знакомы лишь поверхностно – они любезно согласились прибыть загодя, несколькими часами прежде. Эти-то приходские чины и стали нашими свадебными гостями: мы предложили им вместе отобедать в ресторанчике «Дядя Ваня», декорированном копиями старых фотографий, где были запечатлены сцены из чеховских спектаклей.
На чужих свадьбах, куда я бывал изредка зван, мне доводилось появляться к самой трапезе, не зная по-настоящему, предшествовала ли ей брачная церемония, и по какому именно религиозному обряду, т. е. какую веру или разновидность ее предположительно исповедовали жених с невестой.
Мы прошли сквозь арку раз – я был в своем самом изысканном, цвета сигарного пепла, с мельчайшей антрацитовой искрой, костюме-«тройке», купленном «из посылки» в 1973 году, а Сашка – в кружевном, белоснежном и сливочном под фатой, – но вместо того чтобы войти в дом, нас как-то повернуло, и мы точно так же, под те же клики, осыпаемые цветами, пошли вновь; и вновь нас поворотило – и опять мы прошли под этой аркой. И здесь-то я стал подозревать, что в этой невинной и даже чувствительной, с приятной горчинкой мистерии, явленной пожилому и невеселому человеку, есть какая-то гнусность, подлость или, как теперь говорят, – стёб. Чуть только меня посетило это предположение, как скорость наших повторных перемещений и, соответственно, частота их катастрофически возросли. Нас переносило, словно мячики при игре в настольный теннис, когда в ней участвуют слаженные меж собой умельцы; торжественности и степенности как не бывало; кроме того, я осознал, что ростом я, пожалуй, не выше Сашки-невесты, и потому не гожусь в женихи, подобные Арею, – и это отлично понимает и Сашка, то и дело с обычным для нее лукавством посматривающая на меня из-под вуалевой дымки, и все окружающие, которые, как выяснилось, и швыряли нас туда-сюда – с бешеным, икающим хохотом и глумливым визгом. А издалека к нам неудержимо приближался настоящий жених. Он действительно был выше самых высоких мужей, действительно подобен древнему богу войны, и мне нечего было ему противопоставить. Разумеется, Сашка дожидалась именно его. Он и должен был властно провести ее под аркой и скрыться с ней в доме, где всё уже было готово для брачной ночи. А я – как я затесался на эту свадьбу? как я попал в это положение? как не остерегся?
Мое видение продлилось буквально несколько мгновений. Я почти не замедлил шагов, но лишь слегка потоптался возле этого злосчастного красноватого домика.
За ним следовало сравнительно крупное по масштабам этой части Бруклина четырехэтажное здание, с торца имеющее в своем основании скругленный, с овальной выемкой, угол, который выходил на перекресток, могущий даже быть названным маленькой, неправильной формы площадью. В выемке помещалась дверь, что вела в ресторан-кухмистерскую «Паша». Поскольку совсем рядом, по обе стороны от «Паши», действовало сразу несколько восточных харчевен – не то ливанских, не то израильских, не то турецких, – где подавали жаренные в кунжутном масле кругляши из сильно наперченного бобового теста, называвшиеся «фалафел», это же тесто в сыром виде, замешенное (судя по запаху) с толченым чесноком и сильно разбавленное соусом тахини, тушеные баклажаны, куриные шашлыки, шварму и тому подобную снедь, – мне постоянно хотелось посоветовать владельцам нашей кухмистерской поставить заметное ударение на первом слоге ее названия: «Па́ша», чтобы не прослыть «Пашо́й». Но шутку мою наверняка бы не поняли, тем более что по-английски кухмистерская звалась “Paul”.
У «Паши» всё было аппетитно и странно. Он предлагал совершенно особое смешение блюд советской домашней и ресторанной кухни 50-х годов прошлого столетия – с ощутимым южнорусским уклоном. При этом деликатесы отпускались продавщицами-официантками в белых передниках и с кружевными наколками, обладательницами необыкновенно полных ног и таких же лиц, устроенных кто под молодую Раневскую, кто под Целиковскую, кто под Быстрицкую, кто под Нонну Мордюкову. Я бы не распознал их всех, кабы не раскрашенные фотографические портреты, развешанные в фойе кинотеатров моего детства.
Эта невероятная стильность, соблюденная без малейшего упущения, появлением своим в бруклинской кухмистерской была обязана не усилиям дизайнеров, но абсолютно закономерной случайности. Речь идет о самодостаточности – и непрерывном бессознательном воспроизведении культурной материи, в которой пребывали, «не выныривая» из нее, все те, кто имел хоть какое-нибудь касательство к заведению «Паша»: ее владельцы, ее служащие и ее посетители. Причем состав этой материи был до того могуч и устойчив, что она – даже в прямом соприкосновении с материями иными, в своем роде не менее мощными (взять хотя бы переезд на другое земное полушарие), – как бы не замечает их, ни в чем не реагирует на гротескное соседство, в котором по каким-то обстоятельствам оказалась.
Не претерпев ущерба ни на йоту, Пашино меню было создано и сохранено в условиях простейшей североамериканской забегаловки, какие можно встретить через каждые полмили от Фрихолда и Фармингдейла, штат Нью-Джерси, до Гардинг Грова и Тарзаны, штат Калифорния. Вообразите себе пласты запеченной с травами лососины и семги, неряшливо сваленные в одну из ячей тусклого, в пятнах стального прилавка; золотые короткие веретена котлет по-киевски, которые подогреваются в старой микроволновой печи, а оттуда – выкладываются на пластмассовую тарелку, разделенную перепончатыми выступами натрое, – наибольший из отсеков заполняется прекрасно приготовленной томленой картошкой с маслом и укропом, а последний, поменьше, – изюмным пилавом. Закуски, включая маринованные опята, соленые грузди и хрустящие, полупрозрачные, малахитовых оттенков огурцы, свежий салат из помидоров с дробленой брынзой, загружены по ячеям иного прилавка – с охлаждением. Прилавок, словно железнодорожный мост над Адовыми Вратами, пропускающий поезд, непрестанно сотрясается и гудит, отчего огуречный рассол с растущими из него пожелтевшими ветвями укропа покрывается мелкой рябью.
Спиртное можно было приносить свое.Но моя рябиновка осталась в багажнике, и к тому же после присутствия на бракосочетании Сашки с богом Ареем полдничать мне решительно расхотелось.
Бухгалтер, с которой мы могли позволить себе беседу полностью доверительную, посоветовала мне подумать о получении SSI (пособия по инвалидности), что принесло бы мне и медицинское страхование, и – впрочем, копеечные, – ежемесячные выплаты. Предстояло еще найти и утвердить дозволенное законами сочетание SSI с источником (источниками) основных моих доходов, но Милена полагала это делом совершенно рутинным и выполнимым. Стоимость всех услуг она в точности назвать не сумела, но, по ее сведениям, всё, что только мне потребуется, должно обойтись не дороже 3–4 тыс.
– Это тебе за год окупится, ты и не заметишь, – заключила свою консультацию Милена.Я взял у нее клейкую бумажную полоску с именем и телефоном рекомендованного лица, способного предоставить необходимые свидетельства. Никакими заболеваниями я не страдал. И всё же необходимость приватного сговора с посторонним меня не то чтобы пугала, но отталкивала. В известном смысле это порождало нестерпимые для меня с детства отношения бессрочной зависимости от чьей-то доброй воли, тогда как добрая эта воля, в свою очередь, подлежала бы зависимости от обстоятельств, неизвестно как могущих сложиться в обозримом будущем для нее самой. И хотя речь шла о широко распространенной пустячной негоциации, преимущества которой были самоочевидны, я не спешил воспользоваться советом Милены. Опасался я и упований на будущее: как благоразумный пушкинский Германн, я не желал расстаться с необходимым в надежде приобрести излишнее. Я сторонился и от того, и от другого разом.
Остается добавить, что к присоветованному Миленой врачу мне вскоре пришлось обратиться с просьбой о медицинском заключении, о чем будет рассказано в своем месте.
Мое знакомство с Джорджем Донованом продолжалось. Оно перешло в ограниченную дружбу немолодых мужчин, чья жизненная подоплека, условно именуемая жизненным же опытом, до того различна, что при всем их добром товариществе и взаимоуважении они, даже хорошенько выпив, в состоянии говорить только на самые общие темы, при этом называя вещи их самыми простыми именами. Джордж толком не знал, кто́ я и что́ я, – поскольку ему было не с кем и не с чем сопоставить и соразмерить ни того Николая Усова, каким он его узнал, ни другого Николая Усова, который представал ему из усовских же рассказов о себе самом. Любой из этих двоих – да что там! – любое из положений в усовских рассказах для своего уразумения Донованом требовали неисчислимых комментариев ab ovo, да еще и пояснений к этим комментариям, начиная от сотворения усовского мира.
Мне было немногим легче. Ни европейские, ни тем более собственно русские мои запасы по-настоящему помочь делу не могли. Применить их удавалось только на низовом справочном уровне. Спору нет, мои сведения (и представления) касательно мира, произведшего на свет моего приятеля Джорджа, намного превышали таковые же, что содержались в его седоватой, расчесанной по старинке на высокий пробор голове насчет меня/моего отечества; но отобрать из этих моих сведений самые те, что позволили бы, пускай в первом приближении, зато объемно и внесловесно, уразуметь, как же он живет, я был не в состоянии, потому что не знал, где и на каких полках моего, т. с., хранилища их следует искать.
Я ведал о нем ровно столько, сколько позволял усвоенный мною пресловутый local cultural code, – а стало быть, всего ничего.Да и само это стремление – уяснить, понять ближнего – не порождено ли оно нашей извечной русской привычкой к душевным роскошествам? Но если это взаправду так, то почему не только пьяный русский, но и пьяный североамериканец, откуда бы ни был он, упорно повторяет: «Ты меня понимаешь?.. – …u’know what I mean, man?..» Впрочем, есть и примечательное различие: североамериканец зачастую снимает вопросительную форму этой сакраментальной фразы – и уверенно произносит: «Ты меня понимаешь/Ты знаешь, что я имею в виду». На чем зиждется его уверенность? Или это говорится из простой вежливости?
Однако мы соблюдали осторожность. Риск взаимного отчуждения был и так уж слишком велик: ведь не удержись один из нас от этого вопроса, –другой, по своим причинам, не сможет удержаться от негативного на него ответа:
– Нет, не понимаю.
Это оказалось бы чем-то совершенно излишним.Достойно внимания, что ни я, ни Джордж, сколько бы дружелюбия ни накапливалось в нас по мере сидения в некогда облюбованном Джорджем ресторанчике немецкого толка, сколько бы ни было нами выпито, – мы ни разу не потеряли над собою контроль до такой степени, чтобы нечто подобное могло быть нами произнесено.
К начальному этапу нашего знакомства в мировом суде Джордж уже давным-давно разъехался с женой: формальный развод был им неудобен по каким-то имущественным соображениям. Их единственный сын, если я верно запомнил, обосновался в штате Мичиган, где заведовал отделением крупного тамошнего банка; о семье его и детях (т. е. внуках/внучках) ничего не говорилось. Это не было случайностью. Джордж избегал отождествления с естественной в его возрасте ролью престарелого отца взрослых детей, у которых имелось и свое потомство, – а стало быть, он, Джордж, являлся не только отцом, но и дедом. Я, по своему семейному положению избавленный от психологических коллизий этого сорта, всё же достаточно сознавал, какую разрушительную тоску они в состоянии нагнать на неподготовленного человека. И Джордж, и я вместе с ним невольно ребячились, вели себя в каком-то смысле залихватски, молодечески, так и сяк предъявляя друг другу (и окружающим) наши неповрежденные крепость и мужественность. С точки зрения внешнего облика мне это было много естественней и проще. Зато социальных оснований к тому больше имел Джордж: он сожительствовал с привлекательной пухленькой китаянкой – на вид лет тридцати пяти. Эта дама была мне с выраженным самодовольством представлена – и весь тот вечер Джордж с настойчивостью демонстрировал нашему ресторанчику свою будто бы неуемную чувственность, то и дело фривольно прихватывая и пощипывая улыбчивую азиатку.