Текст книги "Илья Муромец и Сила небесная"
Автор книги: Юрий Лигун
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Утром обхода не было. Завтрака тоже. Вместо завтрака Ножкину поставили клизму.
Это была вдвойне неприятная процедура, потому что клизму ставила Маша Малинкина – симпатичная студентка медучилища, которая подрабатывала в клинике нянечкой. Если бы не Вера, Ножкин в Малинкину непременно бы влюбился. А тут такое дело…
Илья покраснел от стыда, как варёный рак.
– Смотри, не перегори! – усмехнулась Маша. – Давай, быстро на бок и дыши глубже. На операцию надо идти лёгким, как пёрышко… Ой, а кто это тебе такой шикарный букет принёс?
– Нравится – берите! – буркнул красный Ножкин. – Мне не надо. Я от цветов чихаю.
– Правда? – обрадовалась Маша. – Поставлю его в столовой. Пускай все видят. Ну что, готов? Тогда поехали…
* * *
А с букетом вышла такая история. Букет неизвестно зачем вчера вечером приволок Саша Золотов. Нет, чтобы семечек принести! Одним словом – поэт, что с него взять…
Золотов пришёл сам, но Илья был уверен, что дед сидит на лавочке перед входом. Собственно, так оно и было.
– Илья, извини, что я тебя на дуэль вызывал! – с порога выпалил Сашка. – Зато за это я тебе стихи написал. Вот послушай:
Не надо! нам ссориться, к примеру!
И портить нам! друг другу! кровь!
Лучше нам умереть! за веру!
А не за несчастную! любовь!
Читая, поэт дирижировал себе букетом и сильно подвывал.
– Ну, как? – спросил он, подбирая с пола лепестки.
«И сюда Веру вставил», – подумал Ножкин, но вслух сказал:
– Классно! И ты, это самое… тоже меня прости…
– Да ладно, чего там… Ты мне прям глаза открыл. Теперь я вместо Веры Женю Галкину из 7-А люблю, хотя она рифмуется хуже. Кроме «Женя – тюленя» ничего в голову не лезет…
– Женя – жменя, – тут же ляпнул Ножкин и прикусил язык.
Но Золотов не обиделся. Он выхватил из кармана блокнот и записал туда свежую рифму.
– Ничего, сойдёт!.. Слышь, Илья, мне папа турник на двери повесил, а я подтягиваться не умею. Научишь?
– Научу! Только сначала отсюда выйти надо. Подождёшь?
– Конечно! – уверенно сказал поэт.
* * *
Операцию назначили на десять. А ровно в девять в палату зашёл дед. Поздоровавшись, он положил на тумбочку маленькую бумажную иконку.
– Святой преподобный Илия Муромец. Это что б тебе не так страшно было в бой идти… Родители тебя хотели Антоном назвать, в честь погибшего деда, но я настоял, чтобы Ильёй. Ведь не зря же ты родился первого января – в день памяти преподобного.
– Так ведь Илья Муромец – богатырь! – удивился Ножкин.
– Правильно, богатырь, но не столько телесный, сколько духовный. Илюша, давай об этом после поговорим, а то Лютиков ругаться будет… Держись! Да поможет, всем нам Господь!
Когда дед вышел, Илья взял в руки иконку и долго рассматривал, испытывая странное волнение. Хотя ничего странного в этом не было, потому что очень уж преподобный напоминал Никифора Ивановича…
* * *
В полдесятого Ножкина переодели в белый халат с завязками на спине, сделали укол в руку и повезли на каталке к страшным дверям. У Ильи сильно забилось сердце, но когда подъехали, сердце успокоилось и даже развеселилось. «Наверное, укол успокоительный», – догадался Илья.
За первыми дверями был небольшой коридорчик, а потом – ещё одни двери. Когда они открылись, Ножкин увидел большую двухэтажную комнату. Посредине стоял высокий узкий стол, окружённый какими-то приборами и проводами, а над ним висела большущая круглая штуковина, утыканная яркими лампами, похожими на сопла взлетающей ракеты.
Второй этаж был застеклён. За окнами мелькали белые халаты и докторские шапочки. «Вот ещё! – сердито подумал Ножкин. – Смотреть будут… Мало им клизмы!»
* * *
Минуты через две раздался шум, и откуда-то сбоку вышла целая толпа врачей в зелёных фуфайках и таких же штанах. Первым шёл академик, чуть поотстав, – профессор Ефим Юрьевич Сальников, а уже за ним все остальные. Профессор заведовал отделением нейрохирургии и был лучшим учеником академика Лютикова. Именно ему сегодня предстояло оперировать Ножкина под неусыпным оком своего строгого учителя.
Остальные были на вторых ролях, хотя, если честно, в таких делах вторых ролей не бывает. Ведь даже от медсестры, которая стоит рядом с хирургом и вытирает пот со лба, очень многое зависит.
– Ну, что, герой, начнём, пожалуй! – бодро сказал Ножкину профессор Сальников сквозь марлевую повязку. – Сергей Адамович, с вашего позволения…
– Идём чётко по плану, – ответил академик Лютиков. – С Богом!
– Все по местам! – скомандовал профессор.
В толпе произошло некоторое движение. Кто-то подошёл ближе, кто-то наоборот отошёл, кто-то занялся аппаратурой, отчего она сразу замигала и загудела. А один вообще достал небольшую цифровую камеру и начал снимать кино.
Убедившись, что все заняты делом, профессор Сальников пошевелил пальцами, обтянутыми прозрачными резиновыми перчатками, и отрывисто бросил:
– Поехали!
К столу подошёл анестезиолог – толстяк в больших роговых очках и одним движением ввёл Илье в вену иглу, от которой тянулась прозрачная трубочка.
* * *
После наркоза ничего особенного не произошло, кроме того, что Ножкин увидел, как по крутому косогору, поросшему зелёной травой, катится колесо. От скорости деревянные спицы сливались в размытый круг. Колесо катилось всё быстрее и быстрее, хотя до обрыва оставалось всего несколько метров…
Илья хотел закричать, но тут кто-то выключил свет.
ТРАНСФОРМАТОРНАЯ БУДКАНадо сказать, что день операции был выбран крайне неудачно. И не потому, что он был субботним, а потому, что совпал с торжественным открытием суперсовременного торгового центра «ВСЁ», который построили на пустыре рядом с институтом.
Ещё за неделю до этого события все телеканалы и газеты только и говорили, что «ВСЁ» – самый крупный магазин в Европе, зато цены там такие, что даже пенсионеры будут смеяться. Но профессор с академиком газет не читали и телевизор не смотрели, совершенно справедливо полагая, что от последних новостей сильно трясутся руки. А зачем, спрашивается, рукам трястись, если им надо держать скальпель?
Короче, операцию назначили ровно на десять утра, и ровно в десять утра распахнулись двери нового супермаркета со зловещим названием «ВСЁ»…
* * *
Когда первые покупатели ворвались внутрь и увидели все эти разъезжающиеся двери, самодвижущиеся ступеньки, лазерные люстры, кондиционеры, способные отморозить уши, невообразимые экраны, на которых можно было что-то рассмотреть лишь с расстояния в пятьдесят метров, глубокие аквариумы и нескончаемые холодильные прилавки, – то сразу поняли, что «ВСЁ» действительно самый крупный магазин в Европе.
Одно было плохо: магазин был самым крупным в Европе, но стоял почему-то у нас…
Из-за этого ровно через пятнадцать минут единственная неевропейская деталь проекта, а именно – отечественная трансформаторная будка в углу бывшего пустыря, не выдержала напряжения и загорелась, оставив без электричества весь район.
Эх, если бы операция началась хотя бы на четверть часа позже! Тогда бы её попросту отменили. Но академик Лютиков любил точность, поэтому к началу пожара Ножкина уже успели погрузить в глубокий наркоз и теперь пытались подключить к аппарату искусственного дыхания.
* * *
Поначалу авария никак не отразилась на ходе операции, потому что для таких экстренных случаев существуют автономные системы электропитания, которые включаются автоматически, если напряжение в сети падает ниже безопасного уровня.
Так было и на этот раз. Но потом случилось непредвиденное: генератор, который вырабатывал ток, вдруг остановился. А ещё через две минуты (ровно столько продержался аккумулятор блока питания!) погасла круглая лампа над столом, перестали гудеть и мигать приборы, и только большие настенные часы продолжали идти, потому что работали на маленькой батарейке.
* * *
Все понимали, что операцию надо прекратить как можно быстрее. Вообще-то, по-настоящему она и не начиналась, ведь Ножкину даже не успели развязать на спине завязки халата.
Чтобы на ходу изменить свой чёткий план, академик Лютиков прикрыл глаза и наморщил лоб, а профессор Сальников, наоборот, засыпал операционную бригаду быстрыми вопросами:
– Пульс?
– Нитевидный.
– Кожные покровы?
– Синеют.
– Когда дадут ток?
– Неизвестно.
– Причина?
– Что-то с трансформаторной будкой. Кажется, пожар.
– Гурин, что с генератором?
– Встал движок.
– Почему?
– Не знаю…
– Знать не надо, надо запустить!
– Яков, что у тебя?
Последний вопрос был задан толстяку-анестезиологу, который склонился над операционным столом. Он поднял голову, и тревога в его глазах, увеличенная большими роговыми очками, стала заметной вдвойне.
– Проблема с дыханием.
– У тебя максимум четыре минуты! – наконец открыв глаза, сказал академик.
– Без аппаратной поддержки сердца и вентиляции лёгких – статус леталис! – добавил профессор.
И хотя Сальников произнёс эти страшные слова по-латыни, его поняли все. Потому что с латынью у людей в зелёных фуфайках был полный порядок. А когда все всё поняли, то враз повернулись к академику: мол, выручайте, Сергей Адамович!
Но вместо этого академик молча достал из кармана маленькую иконку, которую забрал с тумбочки Ильи и зачем-то положил её возле упрямого генератора.
* * *
А тем временем красная секундная стрелка настенных часов уже начала свой бег к финишной черте, за которой кончалась земная жизнь тринадцатилетнего Ильи. Путь был недолгим – всего четыре круга, если, конечно, академик не ошибся.
Все, кто был в операционной, и все, кто наблюдал со второго этажа, понимали, что последняя надежда – это доцент Гурин, который возился с генератором, и толстяк-анестезиолог – единственный, кто сейчас реально отвечал за жизнь пациента.
Гурин что-то быстро откручивал и прикручивал, проверял контакты, качал рычажок бензонасоса и вытирал лоб рукавом. А Яков пытался подключить Ножкина к аппарату искусственного дыхания. Вообще-то он всегда делал это в одно мгновение, но именно сегодня что-то не заладилось, а тут ещё и свет пропал! Оставался единственный выход: качать воздух вручную. Но доктор не спешил этого делать, потому что хотел использовать отпущенное время до предпоследнего вздоха…
И всё же несмотря на то, что волнение всё больше охватывало присутствующих, в операционной можно было заметить два абсолютно спокойных лица. Одно из них принадлежало Илье Ножкину, неподвижно лежащему на столе, второе – его тёзке Илье Муромцу, невозмутимо взирающему на происходящее с маленькой бумажной иконки.
* * *
Но это только снаружи казалось, что Ножкин лежит на столе. На самом деле он был очень далеко.
На самом деле он снова стоял на проржавевшей стреле гусеничного крана и смотрел вниз, где лёгкий ветерок теребил сонную гладь Самоткани. Уже в воздухе ему показалось, что кто-то закричал, но он, как учил тренер, отогнал посторонние мысли, докрутил сальто и довольно неплохо вошёл в воду. Как всегда его тело обрело неземную лёгкость, и как всегда ему захотелось остаться в этой ласковой стихии, где можно парить как птица в облаках.
Но теснота в лёгких заставила Илью развернуться и быстро поплыть вверх. Он грёб и смотрел туда, где должно было переливаться спасительное пятно света, но сколько он ни вглядывался, над ним лежала неподвижная тьма…
Теснота в лёгких становилась нестерпимой. Сцепив зубы, Илья стал грести ещё быстрее. Внезапно его рука наткнулась на что-то твёрдое. Это была каменная стена, покрытая водорослями и ракушками. Ещё через пару гребков в ней открылся грот, из глубины которого струился слабый свет. Илья глянул в чернильный мрак над головой и повернул к спасительному лучику. Но стоило ему протиснуться в подводную пещеру, как его зубы разжались и он потерял сознание…
Конец первой книги
КНИГА ВТОРАЯ
МУРОМЕЦ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КАРАЧАРОВО
ЧОБОТОКСколько времени человек может просидеть под водой? Говорят, хороший ныряльщик – минуты три. А один француз, натренировался так, что выныривал, когда самые нетерпеливые зрители уже начинали расходиться.
Только наш Илья был прыгуном, а не ныряльщиком, поэтому вряд ли он пробыл в воде больше тридцати секунд, ну, от силы шестидесяти. Иначе он бы ни за что не вынырнул, а он всё-таки вынырнул и первым делом начал жадно дышать.
Если вы никогда не дышали, то откуда вам знать, какая это вкусная вещь – воздух! А те, кто дышат, этого просто не замечают.
«Подумаешь, воздух… – думают они. – Эка невидаль! Есть вещи повкуснее: к примеру, полкило шоколадных конфет или полведра мороженого».
А вот и дудки! Если хорошенько натренироваться, то без конфет и мороженого можно спокойно прожить два дня, а то и больше. Тот же Робинзон Крузо полжизни просидел на необитаемом острове, где не то что конфет и мороженого, а даже вентилятора не было – и ничего, не помер, а, наоборот, сильно окреп физически. И знаете, почему? Потому, что когда Творец создавал наш мир, то сделал так, чтобы нужного в нём было много, а ненужного совсем не было. Только некоторым это показалось неправильным, и они начали всё исправлять.
Вот почему у нас теперь всё больше шоколада и всё меньше воздуха…
* * *
…Надышавшись, Ножкин очнулся и здорово удивился. Во-первых, он был совершенно сух, хотя только что вынырнул со страшной глубины. Во-вторых, ни речки, ни берега, ни гусеничного крана поблизости не было. Чтобы их отыскать, Ножкин порылся в памяти, но нашёл совсем другое: палату, длинный коридор и людей в зелёных фуфайках. Только место, куда он попал, ни капельки не напоминало больницу.
Илья сидел в полутёмной комнате на широком деревянном помосте. Это была вся мебель, не считая приземистой глиняной печки и вбитых в стену железных крючьев с какими-то лохмотьями. Сквозь затянутое мутной плёнкой окошко едва пробивался свет. Сквозняк полоскал плохо закреплённый край, и в узкой щели мелькал рыжий лошадиный хвост и кусок бревенчатого забора.
Когда глаза привыкли к полумраку, Илья заметил, что вместо белого халата он одет в длинную холщовую рубаху без воротника и пуговиц, больше похожую на нестиранный мешок, из-под которого выглядывали его босые ступни. Он зачем-то попробовал пошевелить пальцами, но ничего не вышло: ножки Ножкина по-прежнему не слушались.
Илье стало страшно. Да так, что он снова чуть не перестал дышать. Только не подумайте, что Ножкин испугался лошадиного хвоста или своих неподвижных ног. Лошадей он насмотрелся в Башмачке, а к неподвижным ногам он за три года привык, хотя и не очень.
Его испугало совсем не это. Он вдруг почувствовал, что очутился не в другой комнате, а в другом мире, потому что всё здесь – и воздух, и полумрак, и даже тишина – было чужим…
* * *
– Ма-ма! – прошептал Илья каким-то жалобным детским голосом. – Ма-ма!
В ответ раздался громкий стук, и Ножкин даже не сразу сообразил, что это стучит его сердце. Он заелозил на помосте, чтобы подобраться поближе к краю. Это получилось легко. Теперь надо было аккуратно упасть на пол и ползти к дверям, потому что оставаться один на один с чужой темнотой и неизвестностью Ножкин не хотел. Выставив руки вперёд, Илья начал раскачиваться, но в последний момент вдруг вспомнил слова деда: «Сначала думай, потом делай!» – и остановился.
Высота помоста была чуть больше метра, а на плотно утрамбованном земляном полу валялись то ли битые черепки, то ли острые камушки, о которые при падении можно было сильно порезаться. Илья представил, как он лежит, истекая кровью, а его крики о помощи слышит только лошадиный хвост, – поэтому не стал рисковать и снова отполз от края. Нечего было даже думать о том, чтобы спуститься в одиночку, поэтому он стал думать о другом.
«А всё-таки интересно, как я сюда попал? Ага, сначала толстый в очках сделал мне наркоз… Потом мне приснилось, что я прыгаю в речку… Потом… Стоп! А может, я всё ещё сплю?»
Эта мысль была настолько простой, что показалась верной. Илья уже хотел привести её в исполнение, то есть что есть силы за что-нибудь себя ущипнуть, но вдруг подумал, что просыпаться посреди операции, особенно если тебя уже успели разрезать на две части – по меньшей мере глупо.
«Правильно… Да и не выйдет сейчас проснуться», – подумал Ножкин и вдруг понял, что это вовсе не он думает, а кто-то другой.
«Назад сейчас нельзя… На небеса рано… – продолжал думать в его голове беззвучный голос. – Так что покуда побудешь здесь»…
«Кто вы?» – спросил Ножкин.
«Илья…»
«Илья?» – переспросил Илья, чтобы понять: зовёт его невидимый собеседник или называет своё имя.
Однако объяснений не последовало.
«За твоё возвращение молятся… – беззвучно продолжил голос. – А вот сможешь ли ты встать на ноги, зависит только от тебя».
«А что для этого надо?»
«Верить, что всё делается во благо…»
Голос умолк, а Ножкин почувствовал на губах лёгкое дуновение, словно от вентилятора или крыла пролетевшей птицы.
* * *
Этот странный разговор, длившийся всего мгновение, многое изменил. Илье вдруг стало спокойно и уютно, словно он всю жизнь просидел в этой тёмной комнате. Прошлое покрылось туманной дымкой и отодвинулось так далеко, что о нём не стоило и жалеть. Зато настоящее перестало казаться сном и стало вполне реальным.
Словно в подтверждение этого, привычно заскрипела дверь в го́лбец – деревянный шкаф со ступеньками на печку и лестницей в подполье.
«Надобно сказать бате, чтобы смазал», – по-хозяйски подумал Илья и вздохнул.
А вздохнул он из-за того, что сам поправить дверь не мог. И не потому, что не умел, а потому, что добраться до неё не было никакой возможности, хотя чего там добираться – всего один шаг! Но попробуй его сделать, если вот уже три долгих года он не ходил, а сидел сиднем: летом – на полатях, а зимой – на печи. А ведь ещё недавно он не то, что ходил – летал, за короткое лето стаптывая вчистую каблуки чоботков – кожаных сапожков, которые мастерил сельский чеботарь, отец его друга Улыбы.
Любил Илья свои чоботки: может, из-за того, что в них бегалось быстрее, а может, из-за того, что его прадеда когда-то прозвали Чоботком и это прозвище накрепко прилепилось ко всей его родне.
* * *
В общем, бегал Илья всего до десяти годков, пока не сверзился в речку с обрыва. А дело было так.
Как-то под вечер он вёл домой понурую рыжую кобылу, от которой отец только что отцепил соху. С косогора открывался широкий вид. Вверху светило солнце. Внизу лёгкий ветерок гнал по Оке мелкую рябь. Справа до самого горизонта простирались луга. И тут откуда ни возьмись налетела чёрная туча. Она клубилась над головой и стремительно увеличивалась в размерах. Вдруг её прорезала молния, и тут же громыхнул такой раскат, что заложило уши и стиснуло грудь, словно железными клещами. Испугавшись, Рыжуха попятилась к обрыву. Илья перехватил вожжи и упёрся ногами в землю. Но силы были неравными. Ещё шаг, и лошадь сорвётся вниз. Это стало бы невосполнимой потерей для семьи. Похоже, Рыжуха тоже об этом знала, потому что на самом краю она остановилась и резко мотнула головой. Так резко, что вместо неё вниз полетел Илья…
* * *
Он не помнил, как его вытащили, и очнулся уже в избе. Его сильно тошнило, а перед глазами плавали белые звёздочки. Матушка, Ефросинья Ивановна, отпаивала Илью молоком с медовым отваром из корней девясила и сорной травы солодки. А батя, Иван Тимофеевич, из леса орешки приносил и землянику. С орешками у него хорошо получалось, а вот земляника в кармане мялась, но вкуса от этого не убавляла!
Постепенно всё прошло. Всё, кроме ног. И с той поры сын Ивана и Ефросиньи Чоботков, называвшихся крестьянами, то есть крещёными жителями села Карачарово, что под славным градом Муромом – из единственной родительской надежды превратился в безнадёжного калеку-сидня…
НЕВИНОВАТАЯ КОБЫЛАЭх, и горько спервоначала было у него на душе! Ведь Илья уродился шустрым: шагом не ходил, всё бегом бегал и всюду поспевал. Только, знать, не зря говорят: поспешишь людей насмешишь. Вот и насмешил… до слёз горючих. Что называется, поехал бы вскачь, ан сиди да плачь. Но Илья не плакал. Его батя сызмальства учил, что слезами горю не поможешь.
«Плачься Богу, а для людей слёзы – вода! Загнал занозу в пятку – не реви, а вытащи да плюнь, да разотри и дальше скакай. А ежели реветь и сопли размазывать, так и без пятки можно остаться, потому как через занозу зараза в ногу заходит», – любил повторять он.
Эту науку Илья крепко усвоил, а как не усвоить, ежели Иван Тимофеевич хорошо втолковывал: знал, когда надо словом учить, а когда ремнём. Вот Чоботок и не плакал, а со временем и смеяться начал. Оно ведь как засмеёшься, так все камни на душе в песок перетрутся…
* * *
Иногда в избу заглядывали закадычные друзья – Борис, Иван и Василий. Но этими крещенскими именами их величали только в церкви, а в обиходе звали по-старому – Брыка, Улыба и Неждан. Друзья, жившие по соседству, рассказывали последние карачаровские новости. По большей части новости были одинаковые: летом – кто на ком женился, зимой – кто кому на Оке бока намял.
– Эх, был бы ты с нами, мы бы этим зареченским показали, где раки зимуют! – не раз сетовали Неждан и Улыба, наполняя избу запахом речного мороза.
Брыка не говорил ничего, а только прикладывал к здоровенному синяку под глазом сушёную бодягу.
Илья вздыхал и потирал крепкие кулаки. Ему тоже хотелось выйти на лёд в кулачной потехе, да вот только выйти было нечем.
– А давай мы тебя на салазках свезём, – словно угадывая его мысли, предлагал Неждан.
– Чтоб потом этими салазками по загривку получить, – мрачно вставлял Улыба, и всем сразу становилось ясно, что не по Саньке санки…
Так вот и сидел Илья на печи, словно репа на грядке, и сидячая жизнь не сулила ему ничего хорошего.
Правда, один раз мелькнула надежда. Как-то по весне батя привёл проезжего лекаря – пьяного косматого мужика с чудны́м для лекарского ремесла именем Безрук. Безрук долго мял Илью огромными лапищами, а потом выпил рябиновки, занюхал чёрной как смоль бородой и озадаченно крякнул:
– Оно это… умом не постигаемо. Главное, круп крепкий, а копыты хилые!
Батя дал лекарю за пустую работу полный мешок проса, а зря, потому как позже выяснилось, что косматый Безрук был обычным коновалом, то есть конским доктором, и людей пользовать не умел.
* * *
Долгие дни тянулись, складываясь в быстрые годы, и вот уже минуло двадцать зим с тех пор, как Илья сверзился с обрыва. За это время худосочный отрок превратился в крепкого молодца. Теперь вы бы его ни за что не узнали. Некогда безусое лицо украсила густая окладистая борода, а широкие плечи и пудовые кулаки выдавали в младшем Чоботке недюжинную силу.
– Да, сынок, – говаривал батя Иван Тимофеевич, разглядывая разогнутую подкову, – сдаётся, у тебя вся ножная прыть в руки ушла. Вот бы сызнова поровну поделить… А то мне ужо не по моготе соху тягать.
В этих словах слышался скрытый упрёк, и Илье становилось стыдно за свою немощь.
– Не бурчи, отец! – вступалась Ефросинья Ивановна. – Слава Богу, что живым Илюша остался. А не кланялся бы твой папаня идолам поганым, так, нешто, наказал бы Господь нашего сыночка?
Родной отец Ивана Тимофеевича, прозванный за спесивый характер Гордеем, нравом был крут и силу имел дурную.
«Соху тягаю не задля зарядки, а для порядку…» – любил говаривать он, всаживая твёрдой, как подошва, ладонью гвоздь в кленовый ствол.
…В отличие от отца Иван Тимофеевич был мужиком тихим, а когда окрестился и вовсе собачиться перестал. Посему на обидные слова супруги не кинулся тягать её за косу, как положено, а, наоборот, молвил примирительно:
– Ефросинюшка, так ведь батю давно на вечные времена схоронили, а тебе всё неймётся…
– Коли б схоронили, другое дело. Токмо нечего было хоронить: видать, Гордея нетопырь болотный в чащобу утащил, и от него опричь чоботка на кусте ничевохонько не осталось…
– Может, батя в чём и виноват, только сперва себя винить надо.
– Это за что же нам виниться? – вскинулась Ефросинья.
– А коли поискать, вина всегда найдётся. Да только что теперь об этом говорить, теперь прощенье вымаливать надо…
* * *
Илья тоже часто размышлял, кто виноват в его беде? Но чем больше он думал об этом, тем больше запутывался. Допрежь всё было ясно: виновата Рыжуха. Да она этого и не отрицала, потому как ходила с опущенной головой и печальными глазами, аки битый пёс. Хотя сама битья избежала. Когда через месяц после того случая на косогоре выяснилось, что ноги младшего Чоботка больше ходить не будут, старший, осерчав, чуть не огрел кобылу обухом. Но вовремя обдумался, да и сынок вступился за кормилицу. А как не вступиться, ежели взбрыкнула Рыжуха без заднего умысла, просто грома испугалась скотина.
Вот и выходило, коли кобыла не виновата, виноватым, как говорила матушка, мог быть только дед Гордей. Одначе сгинул он ровнёхонько за четыре года до рождения внука, и Илья не понимал, зачем Богу надо было столько ждать с наказанием.
Так что как ни крути, а получалось, что виноват он сам. А что делать, если виноват? Вестимо, просить прощения. Вот Илья и просил. По ночам, когда все спали, он тихонько молился перед образком Спасителя, озаряемым трепетным огоньком лучины, вложенной в светец – этакую расщеплённую палочку на треножнике.
Молитва его была проста: «Господи, помилуй!»