355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрек Беккер » Боксер » Текст книги (страница 14)
Боксер
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 19:00

Текст книги "Боксер"


Автор книги: Юрек Беккер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Однажды он надумал потребовать от Марка отчета, после того как тот три дня и три ночи не казал глаз дома. Он не желал больше мириться с постоянной тревогой, и, что хуже всего, виновник тревоги совершенно этого не воспринимал. Он хотел попросить Марка чуть побольше считаться с ним, и если уж не считаться с его возрастом и здоровьем, то по крайней мере с его отцовскими чувствами, он хотел узнать, наконец, уж не думает ли Марк, что любовь между детьми и родителями возможна только в одном направлении.

* * *

– Ну а что ты сказал ему на самом деле?

– Ничего.

– Почему ничего?

– Я устал, – говорит Арон и отправляется на кухню; я слышу, как он ставит там на огонь чайник и кричит мне через коридор: – Ты будешь пить чай?

Уже половина четвертого, а я достаточно его знаю, чтобы понять: сегодня он больше рассказывать не будет, поэтому я следую за ним на кухню. Я говорю:

– Впереди еще целых полдня. Если у тебя нет других планов, поинтересней, мы могли бы поехать ко мне.

– К тебе домой?

– Да. Чай и у меня есть.

Арон улыбается и покачивает головой, словно желая показать, насколько моя идея обмануть его шита белыми нитками. Затем он снова принимается хлопотать у плиты. Он разогревает чайник, достает с полки ситечко и чай, английский, между прочим.

Я спрашиваю:

– Ну так что?

– Мог бы и еще немножко подождать с приглашением.

– То есть как «еще немножко»? Уж верно, после двух лет знакомства я имею право пригласить тебя к себе домой.

– Не притворяйся глупей, чем ты есть на самом деле, – говорит Арон, – ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.

Он подразумевает время, прошедшее с тех пор, как он спросил меня, почему я ни разу еще не пригласил его к себе, время, прошедшее после моего неубедительного ответа, и конечно же я это понимаю. Но вот чего он хочет от меня? Желает ли он, чтобы я подождал с приглашением, пока не забудется наш больничный разговор? Не могу же я задним числом менять последовательность наших разговоров, а я бы с радостью пригласил его и раньше. Вот я и говорю:

– Я потом отвезу тебя домой.

Но Арон поглощен приготовлением чая, да и вода уже кипит. Он бросает на меня беглый взгляд, сердитый, этот взгляд хочет сказать, что мы уже давным-давно должны бы разговаривать о чем-нибудь другом, будь я наделен хоть каплей такта. Потом он говорит:

– Ну ладно, ладно, ты пригласил меня, а я не хочу. Ведь не потащишь же ты меня к себе силой? Успокойся, этого никто от тебя не требует.

* * *

А проклятый Марк все не приходил, не пришел на четвертый день, не пришел и на пятый. Единственным утешением для Арона служила мысль, что, если бы с мальчиком что-нибудь случилось, полиция уже давно поставила бы его в известность. О друзьях и знакомых Марка он ровным счетом ничего не знал, стало быть, и адресов их у него не было, так что оставалась единственная возможность: самому справиться в университете. На это он никак не мог решиться, поход в университет грозил привести к конфузу, не так для самого Арона, как для Марка. Ибо если Марк всего лишь не был дома, а на занятия он ходил исправно, то появление встревоженного старика среди веселой студенческой толпы осрамило бы сына, поди знай, какие у них нынче представления о чести. Или, допустим, Марк на некоторое время предпочел скамье в аудитории постель какой-нибудь девушки, через некоторое время он появится на факультете, его спросят: ты где пропадал, и он с горя скажет, что лежал дома с температурой.

А тут заявляюсь я и выставляю его перед всеми лжецом. Если честно, есть и третья причина: он чувствовал себя, как тот человек в старом анекдоте. Кстати, знаю ли я анекдот про человека, который потерял свой бумажник? Итак, некий человек теряет свой бумажник, в котором лежат все его деньги и документы. Он ставит вверх дном всю свою квартиру, выворачивает наизнанку все костюмы, но найти ничего не может. И тогда жена спрашивает у него, почему он ищет повсюду, но так до сих пор и не заглянул в правый карман своего коричневого пальто? И муж на это отвечает: «Неужели непонятно? Если бумажника нет и там, значит, я его и в самом деле потерял».

На шестой день кто-то позвонил в дверь. У Марка, само собой, был ключ. За дверью стоял незнакомый молодой человек и спрашивал, где Марк.

– Вы его друг? – спросил Арон.

Молодой человек ответил, что друг – это слишком сильно сказано, а явился он по поручению группы. Поскольку Марк вот уже неделю не приходит на лекции, в группе решили, что он, должно быть, заболел, и молодой человек пришел навестить больного. Арон пригласил его войти. Молодой человек с портфелем напоминал контролера, который должен снять показания счетчика.

В правом кармане коричневого пальто ничего не было. Молодой человек спросил:

– Вы ведь его отец?

– Да.

– Значит, дома его нет?

– Нет.

В глазах юноши вспыхнул живой интерес. Он спросил, когда предположительно может вернуться Марк. Арон прикинул, насколько сейчас имеет смысл выгадывать время, потом пожал плечами и потерял сознание. Еще он помнит, что растерявшийся молодой человек стоял над ним со стаканом воды и спрашивал, как он себя теперь чувствует.

– Он все это время не приходил домой, – сказал Арон.

Молодой человек несколько раз повторил, что не допускал такой возможности, пока Арон не спросил у него, какой именно. Тот удивленно поглядел на него и ответил вопросом:

– А вы, случайно, не знаете, где он все-таки может быть?

– Нет.

– Вот видите.

Арон попросил молодого человека подержать свои предположения при себе, если, конечно, у него есть такая возможность, но тот ответил, что это не от него зависит. Арон предостерег его от слишком поспешных выводов, он сказал:

– А что будет, если он вдруг появится снова?

– Тогда мы все будем очень рады, – ответил молодой человек.

Несколько дней после этого Арон отгонял от себя возникшую уверенность. Он предавался надежде, что однажды Марк появится в дверях и объяснит свое долгое отсутствие совершенно невероятной причиной, которую потому и трудно угадать. Но силы его таяли, а вместе с силами и готовность по-идиотски надеяться на чудо, Марк просто уехал, и все тут. Вот и ярость, сменившая первоначальную печаль, постепенно пошла на убыль. На первых порах он, по его словам, был готов разнести в щепки всю мебель, до того он злился на Марка, который настолько не считается с другими, что даже представить себе трудно.

Первое письмо пришло через пять недель из Гамбурга. «Дорогой папа! Перестань, пожалуйста, тревожиться обо мне. У меня все в порядке. Просто я должен кое за что попросить у тебя прощения. За то, что так долго не подавал о себе вестей, за то, что теперь ты остался совсем один, но прежде всего за то, что действовал у тебя за спиной. Впрочем, теперь уже ничего не изменишь, поэтому я хочу, по крайней мере, объяснить тебе кое-что. А причина моего долгого молчания – это волнения первых дней. Мне надо было подыскать себе комнату, надо было заиметь немножко денег, сейчас я устроился рабочим в порту и, если все будет в порядке, через несколько месяцев возобновлю занятия в университете.

Причина твоего одиночества – и в этом я твердо убежден – заключается в тебе самом. Я еще не встречал человека, который настолько отстранен от жизни, как ты, причем вряд ли мое присутствие много в этом меняло. Но даже если я не прав, все равно я не мог заставить себя вечно быть для тебя спасительным выходом. Пусть даже это тебя обидит, папа, пусть даже ты сочтешь это эгоизмом, я не хочу ничего от тебя скрывать. Конечно, ты можешь упрекнуть меня за то, что я никогда с тобой об этом не разговаривал, покуда еще была такая возможность. Что ж, тогда и я в свою очередь упрекну тебя, ибо это ты воспитал меня молчаливым и скрытным. Я знаю, что ты достаточно умный человек, полагаю, что и я тоже, так почему же мы с тобой никогда не разговаривали на серьезные темы? Не моя вина, что я могу лишь догадываться обо всем, происходящем у тебя в голове, от тебя же никогда не слышал ни слова. И лишь поэтому с моей стороны все выглядело точно так же.

Это, собственно, и есть мой ответ на третий вопрос: почему я действовал у тебя за спиной. Как я уже с давних пор был вынужден сам принимать важные решения, так я поступил и на сей раз. Расскажи я тебе заранее о своих намерениях, ты наверняка попытался бы отговорить меня. Короче, весь вопрос заключался бы в «да» или «нет», а вовсе не в моих доводах. И сказать по чести, я не считаю свои доводы такими уж убедительными.

Не стану скрывать, что место, где я сейчас нахожусь, не слишком-то меня и привлекает. То есть до того не привлекает, что я и помыслить не могу навсегда остаться здесь. На твой вопрос, почему ж я тогда ушел, могу только сказать: потому, что то место, где я находился раньше, меня тоже не привлекало. В том-то и разница между нами: ты давно прекратил поиски, мне же они представляются единственным, что меня еще может развлечь. Ибо поиски равны движению, а я хочу двигаться, вот это, дорогой отец, я и собирался тебе объяснить. Не стану делать вид, будто сейчас я Бог весть как счастлив, но сказать, что я несчастлив, тоже нельзя. Возможно, когда-нибудь я вернусь домой, возможно, я стану когда-нибудь зрелым человеком, возможно, ты сам когда-нибудь переедешь ко мне, посмотрим, посмотрим. Как бы то ни было, ты вскоре снова обо мне услышишь, целую тебя. Привет. Твой Марк.

P.S. Забыл спросить, как ты себя чувствуешь? Напиши мне про это, не кури так много и живи до ста лет».

* * *

Я кладу письмо на стол, и у меня мелькает странная мысль, что я впервые держал в руках письмо человека, бежавшего из республики.

– Ну, как ты это находишь? – спрашивает Арон.

– А чего тут находить? – отвечаю я. – Письмо как письмо.

Он берет письмо и начинает его читать, серьезно и сосредоточенно, словно видит в первый раз. Я не мешаю ему, хотя в нашем разговоре возникает долгая пауза. Арон умышленно не торопится. Он далеко не всегда так медленно читает. Под конец глаза его наполняются слезами. «Тогда ему не было еще и двадцати одного года», – тихо произносит он. В голосе Арона восхищение: подумать только, человеку всего двадцать лет, а он пишет такие письма. Он вытирает лицо ладонью. Но это не помогает, слезы все льются и льются, Марк вызывает в нем такое волнение, с которым трудно совладать. Арон подходит к шкафу и кладет письмо в коробку из-под обуви. Я спрашиваю:

– А еще он тебе писал?

Я вижу, что Арону трудно говорить, он переходит к окну и выглядывает на улицу. Даже плечи у него и те плачут, он конечно же не желает обидеть меня своим молчанием, я прекрасно это понимаю. Я ухожу. Когда я, выйдя на улицу, бросаю беглый взгляд наверх, окно у него уже закрыто.

На другой день посреди стола лежит перетянутая шнуром пачка, на вид в ней писем шестьдесят – семьдесят. Я развязываю узел, беру то, что лежит сверху, это как раз вчерашнее. Когда я хочу достать из конверта второе, Арон говорит:

– Нет, не читай их.

– Почему?

– Потому что я не хочу. Они никого не касаются.

– А зачем ты их тогда выложил?

– Потому, что ты мне не доверяешь. Ты спросил, получал ли я и другие письма. Вот здесь он лежит, мой ответ.

Я могу только повиноваться, ибо путь к чтению писем проходит через его согласие. (Два дня спустя мы отправляемся с ним на небольшую прогулку. Когда мы выходим из дому, он замечает, что на улице гораздо холодней, чем он полагал, и просит принести ему куртку. Он дает мне связку ключей, поднявшись, я вспоминаю про коробку из-под обуви. Я думаю, что уж завтра-то наверняка представится возможность незаметно положить на место взятые письма, но страх перед разоблачением удерживает меня от кражи. Прочитать их не отходя от стола я тоже не могу. Внизу ждет Арон, и через пять минут он будет знать, чем я занимаюсь у него в комнате. Час спустя, когда мы уже снова сидим в его квартире, у меня возникает фантастическое подозрение, что, возможно, Арон пометил письма и вся эта история могла быть задумана как проверка для меня.) Я говорю:

– А жаль. В каком-нибудь из писем Марк наверняка отвечает на твои вопросы, ведь переписка – это своего рода разговор. Я мог бы получить более четкое представление о том, что ты писал ему.

– Повторяю в сотый раз, – улыбается Арон, – а все потому, что ты такой недоверчивый. Потому, что ты думаешь, будто я могу тебе многое рассказать. А писал я ему совсем про другое.

– Вздор. Просто потому, что ни одно событие нельзя заменить его описанием, даже самым подробным.

Помолчав, он говорит:

– А знаешь что? Давай устроим эксперимент.

Он говорит громко, и лицо у него вполне веселое, возможно, он хочет показать мне, что ему удалось одолеть вчерашнюю печаль. И он говорит следующее:

– Я дам тебе прочитать все письма. Но за это потребую от тебя небольшую плату. Ты должен будешь перед чтением сказать мне, что я мог бы написать ему в ответ.

– Этого я не сумею.

– Да не будь ты таким трусом, – подбадривает он меня. – Не лишай нас удовольствия.

Я растерян, я представляю себе упреки, которые могут быть в письмах, адресованных Марку, сердитые слова, которые могли со временем утратить свою остроту, вызывающие и гордые заявления, что, мол, он прекрасно живет один, даже лучше, чем жил прежде. Могу я себе представить и просьбы, не просьбы даже, а мольбы к Марку, чтобы он вернулся домой, всякие обещания… Но я не поддаюсь на эту затею, я отвечаю:

– Нет, нет, чего не могу, того не могу.

Арон утвердительно кивает, словно ничего более естественного, чем мой ответ, на свете просто быть не может. В его глазах я выгляжу личностью, которая избегает риска и занимается лишь тем, что лежит на поверхности, то есть личностью довольно скучной. Он говорит:

– Могу тебя успокоить. Я ему вообще не писал.

– Ты ни разу не ответил на его письма?

– А что тут такого удивительного?

– Ты не написал ему ни одного письма?

Он дает мне время прочувствовать эти слова, после чего начинает втолковывать, что у него просто не было другого выбора. Уход Марка из дому имел не только конкретное значение, но и в первую очередь – чисто моральное. Он воспринял этот уход как доказательство полнейшего равнодушия Марка по отношению к отцу. Арон чувствовал себя как оплеванный. Вот почему он считал письма Марка откровенным лицемерием, и высокий интеллектуальный уровень этих писем ничего, по существу, не менял. Может, и сам уровень был лишь свидетельством угрызений совести, но даже на величайшие угрызения ничего не купишь, пока не исправлено содеянное. Вот он и не желал участвовать в этом лицемерии. А вступление в беседу, в мало-помалу становящуюся непринужденной болтовню с помощью почты, без всякого сомнения, и оказалось бы таким участием, поясняет он дальше, ишь чего захотел. Тут Арон спрашивает:

– Надеюсь, ты понимаешь, что это не мои сегодняшние соображения, что я тебе рассказываю, какие мысли были у меня именно тогда?

Я киваю.

– Если ехать означает странствовать, то он немало постранствовал по свету. Ты только взгляни на марки.

Я начинаю перебирать письма и вижу, что пришли они из самых разных стран, из Франции и Марокко, Югославии, Швеции, Мексики, открыток среди писем нет. Марк ни на одном месте долго не задерживался, из каждой страны приходило всякий раз только одно письмо. А между разными странами снова и снова письма из Гамбурга, но даже на письмах из Гамбурга везде указан другой адрес отправителя. Коль скоро мне не разрешают читать, я хочу, по крайней мере, собрать информацию, которую могут мне дать конверты.

– Обрати внимание на последние письма, – говорит Арон.

Самое последнее пришло из Израиля, как я вижу, и предпоследнее, и предпредпоследнее, я насчитываю их семь штук. С большим трудом мне удается разобрать дату на последнем штемпеле. Май шестьдесят седьмого.

* * *

– Не хочу тебя обманывать: тот факт, что я ни разу не написал ему, содержит лишь половину правды. Когда от него пришло первое письмо, я сам поехал в Западный Берлин, раньше это было просто. Там я сел в самолет и полетел в Гамбург. Водителю такси я показал конверт, и он без труда нашел нужную мне улицу. Домик был довольно убогий. Я понятия не имел, что ему скажу, я думал: лишь бы мне его увидеть, уж тогда что-нибудь наверняка придет в голову. Но его не было дома. Дверь открыла какая-то женщина и, услышав, что я отец Марка, впустила меня. Квартира была довольно большая, и каждая комната кому-нибудь сдана, так что все время был слышен звук открываемых или закрываемых дверей. Женщина сказала, что понятия не имеет, когда он вернется, но если я хочу, то могу и подождать. Я сел у него в комнате и начал ждать, у меня просто сердце разрывалось, когда я видел, как он живет. Кровать, и стул, и шкаф, даже стола – и того нет, зато есть ящики. Я просидел так до ночи, потом опять вошла эта женщина, мне было как-то неловко перед ней, я сказал, что сейчас уйду, а завтра приду снова, но она сказала, что я могу и переночевать здесь, она не возражает. Я провел ночь в его постели, но и на другой день он не пришел. Я подыскал поблизости комнату в отеле, купил себе зубную щетку и белье и по два раза на дню наведывался в его квартиру, чтобы справиться. Между делом я осматривал город, один раз на какой-то улице даже зашел куда-то выпить. На пятый день женщина сказала мне, что, может, будет проще, если я оставлю для него записку, тогда он даст о себе знать, как только вернется. Трудно сказать, придет он завтра или через месяц и придет ли вообще. Я приходил туда еще два дня, заставил женщину поклясться, что она и в самом деле не знает, куда он делся, потом я написал ему записку. Я написал так: вернись домой, уж не настолько тебе все это важно, чтобы погубить ради этого родного отца. Потом я уехал домой. В очередном письме было написано, что он ездил в Дортмунд с одним приятелем и очень огорчен, что не застал меня. Если у меня есть время и охота – так он писал дальше, – я могу приехать к нему снова, только надо его предупредить заранее. Про мою записку – ни звука, ни в этом письме, ни в следующем. Вот теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему я не написал ему ни одного письма.

* * *

Арон купил себе телевизор. Он окончательно и бесповоротно уединился. Я не совсем понимаю, что он хочет этим сказать. Он взвесил и обдумал много возможностей проводить время. Кормить лебедей на реке, посещать мероприятия еврейской общины или мероприятия жертв фашизма, или купить собаку, или снова отправиться в небольшую поездку, или изучать в газетах брачные объявления, короче, все эти возможности и еще многие другие он продумал и отверг. Ему казалось, что он лишь теперь догадался, почему ему причинила такую боль потеря Марка: он понял, что это была его последняя потеря. Теперь ничто больше не могло причинить ему боль, ибо теперь терять было нечего. В известном смысле это даже можно было считать преимуществом.

Домработница худо-бедно поддерживала у него в доме порядок, Арон ее почти никогда не видел. Он вставал так поздно, что она уже успевала к этому времени закончить свою работу. Как-то раз она спросила его, не помешает ли ему, если она изредка будет заходить к нему с мужем посмотреть телевизор. На Арона эта просьба произвела неприятное впечатление, но он согласился. И уже во время первого их визита он пожалел о своем согласии. Муж у нее оказался человек примитивный, он не говорил ни слова, пялился на экран с каменным выражением лица и не вставал с самого удобного в комнате стула, пока не кончались все передачи.

Вдобавок он без передыху курил трубку, от которой, по мнению Арона, ужасно пахло. Потом надо было полночи проветривать. Они заявлялись к нему все чаще и чаще, под конец – почти каждый вечер, пока Арон не завел однажды будильник на ранний час и не сказал домработнице, что на будущее он просит уволить его от подобных визитов. В ответ она сразу же заявила о своем уходе, ибо сочла, что такое нерасположение она, видит Бог, не заслужила.

С этого дня квартира начала приходить в запустение. Арон угодил, по его словам, туда, где человек перестает сопротивляться. (В начале нашего знакомства я находил его комнаты до ужаса беспорядочными, они были похожи на свалку. Сейчас дело уже обстоит по-другому, он снова нанял домработницу, мне пришлось его долго уговаривать, пока он разрешил мне подыскать для него кого-нибудь.) Он и вообще сошел с катушек, насколько это удавалось при его состоянии, плюнул, к примеру, на свое здоровье, начал снова курить и пить сколько вздумает, утратил представление о времени. Спал, когда чувствовал усталость, вставал, когда больше не спалось, день на дворе или ночь – это его больше не занимало. Часы заводить он перестал. Когда кончались телепередачи или просто когда они оказывались слишком скучными, он снова начал заглядывать в пивные, сердце ему не мешало, если не считать вполне понятных в данном случае небольших приступов.

В пивных его теперь никто не знал, сменились хозяева, сменились и клиенты. Но так продолжалось недолго: хозяева снова начали приветливо с ним здороваться, потому что клиент он был вполне спокойный, не скупился на расходы, да и гости его любили, потому что он никогда не мешкал, если надо было поставить рюмку кому-нибудь изнывающему от жажды. Спору нет, полагает Арон, некоторые считали его лопухом и злоупотребляли его щедростью, но, покуда он мог это контролировать, он не возражал.

Однажды ему довелось пить с человеком, у которого дома случился какой-то скандал. То ли его жена любила другого, то ли он сам разлюбил ее, не играет роли, но после нескольких рюмок человек сказал, что не знает, где будет спать в эту ночь. Арон предложил ему ночлег, предложение было принято с благодарностью, но несколько дней спустя уже другой человек сказал Арону, что ты, мол, помогал тому и этому, не могу ли и я у тебя переночевать? Арон согласился и на сей раз, но вскоре пожалел о своем согласии, потому что человек оказался очень настырный. На другое утро он исчез со вторым комплектом ключей, вечером вернулся, провел у Арона еще несколько ночей и спал спокойно, как дома, а однажды вечером он и вовсе привел женщину. Тут Арон его выгнал и подыскал другой трактир, где еще не знали о его великодушии.

Четыре раза в год приходила открытка от Организации лиц, преследовавшихся при нацизме. Арона вызывали на медицинский осмотр или предлагали встречи, если у него накопились какие-нибудь проблемы для обсуждения, либо какой-нибудь член комиссии сообщал о своем предстоящем визите. Такие открытки пробуждали в Ароне бурную активность. Ему вдруг становилось стыдно, что он живет в подобном запустении и упадке. Он немедленно переставал пить и несколько дней подряд приводил квартиру в порядок, пока она не приобретала человеческий вид. Открытку, где стоял срок посещения, он выкладывал как напоминание посреди стола, он не желал производить на визитера впечатление человека, который нуждается в опеке. Арона не покидал страх, что его заставят перебраться в дом для престарелых, и до сих пор ему всякий раз удавалось не произвести на них такого впечатления, хотя порой лишь с превеликим трудом. Представитель комиссии – иногда это бывала не лишенная приятности дама примерно одних с ним лет – заставал Арона в приличной комнате. Он рассказывает, что с нетерпением дожидался, когда она постучит в дверь, и не приходи она к нему исключительно по делу, он, возможно, поискал бы более близкого знакомства. Они сидели, пили чай и ликер, она никогда не спешила, и темы для разговора находились всегда, они говорили про новые лекарства, или о прошлом, или о большой политике, или о детях, которые во всем перерастают своих родителей. Прощалась она, надо полагать, с твердым убеждением, что уходит от вполне уравновешенного – учитывая обстоятельства – человека.

Примерно раз в месяц приходили письма от Марка. Но в отличие от открыток, посылаемых Организацией, они не приводили к отрезвлению, они снова и снова повергали Арона в беспокойство и нарушали процесс забвения.

После того как Марк, о чем я узнаю мимоходом, в первых письмах в основном описывал свои новые жизненные обстоятельства, в последующих его больше всего занимал вопрос, почему отец ему не пишет. Он делал вид, будто крайне этим обеспокоен. Он писал, что Арон должен понимать, как его пугает это молчание, что если его и следует наказать, то уж никак не молчанием. Ведь он не знает даже, почему Арон молчит, потому ли, что сердится, или потому, что с ним что-то случилось. Стало быть, он и не знает, надо ли принимать это молчание как наказание. В одном из своих писем он даже выразился так: «Напиши мне, по крайней мере, что больше никогда не будешь мне писать».

Как-то в воскресенье в дверь позвонили, Арон открыл, перед ним стояла молодая женщина, которую он видел первый раз в жизни. Она поглядела на него, улыбнулась, но ничего не говорила, пока он сам не спросил у нее, что ей угодно. Тогда она пробормотала невнятное извинение и сказала, что ошиблась дверью. Арон признается, что у него не хватило здравого смысла, чтобы понять, в чем тут дело. Он лишь с удивлением глядел ей вслед, когда она спускалась по лестнице, и ее улыбка показалась ему какой-то подозрительной. В очередном письме от Марка он прочел: «Теперь я хотя бы знаю, что ты жив».

После этого Марк перестал жаловаться на молчание Арона, а письма от него приходили так же регулярно, почти пунктуально – раз в месяц, словно он взял на себя такое обязательство. Только раз от раза они становились все бесцветнее, говорит Арон, потом и вовсе стали какие-то беспредметные, хотя справедливости ради следует признать, что едва ли возможно долгое время писать содержательные письма человеку, который на них не отвечает. Короче, какова бы ни была причина, все важные события в жизни Марка за последующие годы ему приходилось угадывать. Не имея возможности задавать вопросы, он, порой располагая лишь скупыми данными, вычислял главное.

Вот, например: Марк так и не вернулся в университет. По каким причинам – об этом Арон мог лишь догадываться. Отсутствие желания он не допускает. Даже если принять во внимание, что в тамошних городах много соблазнов, то не родился еще такой соблазн, который способен пересилить в его сыне жажду знаний. Единственное объяснение, которое представляется убедительным: недостаток денег. Марк все время работал и неплохо зарабатывал, но никогда не зарабатывал достаточно, чтобы всерьез заняться науками. Вечные разъезды? Не надо думать, что Марк совершал все свои поездки через туристические бюро. Ему приходилось работать во время каждой поездки: во Франции – официантом, в Марокко – руководителем туристической группы, в Швеции он вместе с приятелем собирал в лесу улиток, чтобы продавать их в стокгольмские рестораны. Словом, ни одно из его путешествий не было таким, которые совершают для собственного удовольствия, хотя, к слову сказать, Марк никогда не жаловался на свое финансовое положение. Арон мог узнать об этом лишь косвенным образом, поскольку Марк регулярно писал о своих новых занятиях. Но много лет подряд менять одну работу на другую – это ведь делают только из-за денег, тут и сомневаться нечего. Да и о том, что Марк нигде не учится, он тоже мог лишь догадываться: просто ни разу ни в одном из его писем не встретилось слово «университет». Марк писал, что сейчас он делает то, делает это, но ни разу – что он снова учится в университете.

* * *

Арон так подробно излагает содержание Марковых писем, что я невольно задаюсь вопросом, почему же тогда мне нельзя их читать? Марк издалека описывает действие, а Арон его комментирует. Изо всей длинной истории только и остался, что Марк, и Арон явно намерен отодвинуть ее конец как можно дальше. Стало быть, ничего, кроме подробностей, ему не остается. Я имею право прервать его, когда захочу, но по ряду причин не делаю этого. Во-первых, потому, что вбил себе в голову, будто отклонения от главной темы дополняют фигуру рассказчика. Во-вторых, от лишней истории беды не будет, ведь никто не заставляет меня ее учитывать, да она вовсе и не нудная. Есть куда более скверные способы убивать время. В-третьих, чем дольше я знаю Арона, тем больше склоняюсь к убеждению, что люди, подобные ему, не самые подходящие объекты для того, чтобы проявлять нетерпение. Не могу четко сформулировать, что заставляет меня так думать и даже быть уверенным, может, я и не хочу это знать, а может, из страха, что за всем этим кроется чистой воды сострадание. Я слушаю комментарии к жизнеописанию Марка; Арон и по сей день не перестал удивляться тому, что его сын уехал в Израиль.

Ну, этого старого пердуна, Кеника, он мог понять, как и вообще мог понять людей, которым воспитание и обстоятельства жизни вдолбили, что они евреи. Но Марк-то как до этого дошел? Все, происходившее в войну, не могло, по мнению Арона, сыграть какую-нибудь роль, Марк был тогда еще слишком мал, так что влияние личного опыта здесь начисто исключается. Воспитание, пожалуй, тоже. Конечно, ему, Арону, можно сделать множество упреков в том, что касается Марка, но в одном нельзя: в том, что он сделал из него еврея. Что это вообще такое, спрашивает он меня, что значит еврей, кроме как принадлежность к определенной вере? Не живем ли мы все в такое время, когда каждый должен решать для себя, членом какой партии он желает стать. Турок он или немец – это, разумеется, не от него зависит, но как насчет того, христианин он или еврей? Дитя католических родителей, достигнув совершеннолетия, может свободно решать, желает оно исповедовать католическую веру или нет. Почему же, возникает тогда вопрос, почему же и детям еврейских родителей не предоставлено такое же право? Поскольку Арон и помыслить не мог, что решение уехать в Израиль самостоятельно возникло в голове у Марка, просто так, ни с того ни с сего, единственным объяснением оставалось влияние посторонних людей. Это они сбили его с толку, они уговорили его, а может, за этим скрывалась какая-нибудь девушка, но в письмах Марка Арон не обнаружил ни малейшего намека ни на первый, ни на второй вариант. До отъезда туда Марк вообще не поминал Израиль, и даже когда роковой шаг был совершен, он ни звуком не обмолвился о причинах, заставивших его сделать это. Он просто сообщил, что сейчас находится там-то и там-то.

Арону казалось, что жизнь в Израиле ему понравилась или, скажем так, не настолько не понравилась, чтобы он захотел уехать дальше. Он и не уехал даже тогда, когда в Хайфе, первом месте своего пребывания, не нашел подходящей работы. Но он покинул город – решение, которое ни один человек не счел бы возможным, – и стал членом кибуца.

Мой сын – крестьянин. В одном из писем Марк написал, что решил повременить со своими планами на будущее, которые, кстати, были Арону неизвестны, ибо в настоящее время его больше всего занимают тайны выращивания апельсинов. И до самой своей смерти, говорит Арон, он так и остался при апельсинах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю