Текст книги "Темпориум. Антология темпоральной фантастики"
Автор книги: Юлия Зонис
Соавторы: Александр Щеголев,Павел (Песах) Амнуэль,Евгений Гаркушев,Александра Давыдова,Наталья Федина,Игорь Вереснев,Тим Скоренко,Юлиана Лебединская,Ника Батхен,Артем Белоглазов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Артём Белоглазов
От судьбы
Вечерело. Резко, как это бывает на юге. Небо стремительно мрачнело, в нем смутными белыми пятнами носились чайки, нарушая покой отдыхающих своими немузыкальными криками.
– Зачем тебе?
На террасе, увитой под самую крышу диким виноградом, сидели двое. Дочерна загорелый толстяк преклонного возраста в безрукавке, шортах и шлепанцах на босу ногу курил, стряхивая пепел мимо пепельницы и глядя сквозь собеседника. Немолодой, с первой сединой на висках, тот вертел в грубых, жилистых руках наполовину пустой бокал, медля с ответом.
– Надо, – вздохнул наконец. Запрокинул голову, хрустнув позвонками, уперся взглядом в крышу. – Надо, понимаешь? – в раздумье прикусил губу. Затем тихо, без выражения произнес: – Время мчится быстрой птицей, где журавль, а где синица? Повезло тебе родиться? – ну и что с того? У судьбы мелькают спицы: дом, работа да больница. Приходи, судьба, рядиться – на спор, кто кого? – Гость залпом допил остатки и поставил бокал на пластиковый столик рядом с початой бутылкой мадеры.
Движения его были порывисты; не придержи хозяин съехавшую к краю бутылку, она бы непременно разбилась. Гость смущенно взъерошил волосы на стриженом затылке и насупился, мысленно проклиная себя за неуклюжесть.
– Не понимаю, – старик вытряхнул из пачки новую сигарету и долго щелкал зажигалкой. – Впрочем, не моя забота.
– Не твоя, – согласился визитер. Жизнь просто и буднично летела под откос. Жизнь заканчивалась. Сегодня. Сейчас. А он, щуря и без того узкие глаза, пытался рассмотреть выцветшую татуировку на тыльной стороне ладони толстяка и думал, что дым над блестящей лысиной, подсвеченный фонарем, вполне может сойти за нимб.
«Станет расспрашивать – не болтай, – предупредили его. – Ильхам еще та бестия».
– Это тебе, – хозяин выложил на стол тусклый кругляш. – Бросишь в море.
Гость кивнул, пряча монету в карман.
– Это мне, – жирная лапа ухватила за грудки, встряхнула и… отпустила, оставляя внутри щемящую пустоту. Дряблые щеки старика подрагивали, ноздри кривого носа раздувались как у заядлого кокаиниста, лицо побагровело; казалось, он задохнется сию минуту или схватит апоплексический удар.
– Раз… разделил, – вытерев лоб, Ильхам уперся руками в широко расставленные колени и замер, таращась на грязный пол. Казалось, что он сильно переел и перепил и вот-вот сблюет. В наступившей тишине отчетливо громко тикали часы на запястье гостя.
По дородному телу пробежала судорога… вторая, третья. Хозяин шевельнул плечами, ожил.
– Чего ждешь? – буркнул неприветливо. – Всё. Иди. – Его желтые совиные глаза не моргали.
Приезжий встал. Грудь уже не болела, чувство пустоты исчезло, истаяв без следа.
– Подожди, – вдруг долетело со спины. – Как зовут?
– Али.
– Зачем тебе к османам, Али?
Приезжий не ответил. Откровенничать с менялой? Увольте. По паспорту его звали Алим. Алиму было плевать на османов, на Крымское ханство и на войну с русскими, Али – нет.
Спускаясь во двор, он обернулся и пристально взглянул на менялу, который грузно оплыл в кресле. Пять ступеней вниз, четыре вверх. Порой лучше держаться середины, да не всегда получается. Худой и угловатый, гость усмехнулся, встопорщив рыжеватые усы. Ему было явно не по себе, он хотел что-то сказать на прощание, что-то важное и нужное, но вместо этого неопределенно взмахнул рукой и спросил:
– Кошки? Ну, мяукают… кошки? – Беспрестанные вопли успели изрядно надоесть за недолгое время разговора. Хотя, вспомнил он, днем коты не орали, а теперь, значит, решили закатить концерт.
– Чайки. – Сигарета в пальцах толстяка почти не дрожала. И пепел летел куда надо – в пепельницу. – Прощай, Али-бей.
* * *
Крымская ночь, пролившись на город терпким вином, пьянила голову смесью ароматов. С наслаждением вдыхая незнакомые запахи, Али брел по безлюдному пляжу. По левую сторону рокотало море; впереди, правда, ни черта не видно, насколько далеко – высилась гора. Изломанный хребет Аю-Дага, окутанный по утрам туманами, накрепко вре́зался в память. Тропы на склонах каменистые, крутые. С непривычки даже боязно, поскользнешься – и кубарем, кувыркаясь по острым камням. Под сандалиями, напоминая о камнях, перекатывалась крупная галька.
Частный пансионат, где он остановился, закрывал двери рано, в одиннадцать. Магазины закрывались и того раньше. Почему? – Бог весть. В городке, как подметил Али, царили замшелые, советские еще порядки; будто целую эпоху взяли и сдернули с прежнего места, обвесив новомодными побрякушками и понятиями, однако в корне ничего не изменилось. Здесь жили лениво и размеренно; жили в старых советских домах, ездили по разбитым дорогам в старых советских машинах и, когда был не сезон, подрабатывали в старых, союзного значения санаториях. Звучное греческое название мало соответствовало затрапезному облику города.
Внутренняя суть Али в корне не соответствовала его нынешней жизни.
Лишний. Слово перечеркивало будущее крест-накрест, наглухо. У судьбы мелькают спицы: дом, работа да больница… Круг, из которого не вырваться. По которому несутся галопом – из рождения в смерть. Ребятня и взрослые, мужчины и женщины. Скопом.
Вы довольны? Слава Всевышнему. Я – нет.
Я хочу уйти и уйду. Когда нечего терять и ничто не держит… а терять мне нечего, особенно после развода со второй женой. Если б еще дети – но чего нет, того нет. А так…
Али разлегся на деревянном лежаке и, покачивая ногой, смотрел на звезды. Звезды ярко мерцали, обещая хорошую погоду. Идти в гостиницу не было нужды: в номере, на незастеленной кровати спал он сам. Точнее, Алим. Приходи, судьба, рядиться… Разделили тебя, судьба. Обманули. Поработаешь спицами, но не для меня. Дальше по берегу вроде бы есть пирсы, с пирса самое оно. И концы в воду. Или, если не повезет, на прокорм чайкам. Да чего ж не повезти? Обмен состоялся, и баста. Взвешено. Сосчитано. Измерено.
«Как ты меня нашел?» – спросил меняла. «Подсказали». Приезжий улыбнулся краешком рта: кто ищет, обязательно найдет.
Энергично шагая вдоль пляжных навесов, он подбрасывал на ладони монетку, за которую иной нумизмат удавился бы. Решка? Орел? Третьего не дано? Зашвырнув монету в воду, он поднялся на пирс.
Быть может, днем тут рыбачат мальчишки, и не только мальчишки. На углу продают бусы из камня, ракушки и кораллы, и свежевыловленных мидий с рапанами, и… Холодный ветер нетерпеливо подталкивал в спину; по голой коже расползались мурашки. Да, да, я уже.
Приятный миг невесомости. Соленые брызги. Гул в ушах… И спустя вечность, вместившую пять ударов сердца, – скрип уключин и невнятная, взволнованная скороговорка на татарском.
Тебе везет, Али-бей.
* * *
– Здравствуй, Ильхам-абый. – Алишер снял соломенную шляпу и, обмахивая разгоряченное, с капельками пота лицо, устроился в кресле. Рубашка, расстегнутая чуть ли не до живота, липла к телу. Утро выдалось жарким; раскаленное солнце остужало бока, ныряя в набежавшие с запада кудрявые тучки.
– Здравствуй, Али, – не поднимая глаз, откликнулся толстяк: чуть картавый, с характерным мягким выговором голос чужака нельзя было спутать.
– Алишер, – поправил гость.
Ильхам выпустил кольцо дыма и как через прицел, сощурясь, взглянул на собеседника. Поскреб щетину на подбородке, отмолчался.
– Он дошел? – В незамысловатом вопросе крылась угроза.
Хозяин пожал плечами и, затянувшись в последний раз, погасил сигарету в забитой окурками пепельнице. Он будто сидел на террасе всю ночь, подумалось гостю, не спал, курил дешевый табак, пил вино прямо из горлышка и, размышляя, говорил сам с собой. Разумеется, ничего такого старый Ильхам не делал. Да не такой уж и старый, решил приезжий. Помстилось в сумерках.
«Просто представь, – сказал вчера Али-бей, неисправимый романтик, которому было душно и неуютно в нашем чрезмерно технологичном веке. Али предпочел бы родиться раньше, много раньше, например, на три с лишним столетия назад, чтобы воевать против запорожских казаков в войске крымского хана. – Существуют и другие идеалы. Или поверь на слово».
Вряд ли эта жирная туша, прагматик до мозга костей, может что-то представить. Он живет настоящим, а мы – прошлым и будущим. Мы ошиблись дверью, но дверь уже заперта на засов, и мы лезем в окна и прыгаем с балконов, а потом упорно бежим вслед уходящему поезду.
Хитрый меняла, ты забираешь в обмен на новую судьбу остаток жизни – мифическую «долю», земную половинку, привязанную к «здесь и сейчас». Не переусердствуй – лопнешь.
И не забывай, никогда не забывай – ты всего лишь слуга, которому платят за переправу.
– Будет гроза. – Толстяк по привычке смотрел мимо.
– И что? – Алишер не спорил, южная погода переменчива.
– Ты же не хочешь ждать до вечера?
– Не хочу.
– После обеда польет. В грозу лучше, чем ночью. Куда тебе? – Ильхам обжег гостя тяжелым взглядом. – Перекоп? Арабатская стрелка? Чонгарская переправа?
Алишер вздрогнул. Чует, всё чует.
– А… нет, вру. Загодя решил? В Таврию? Не понимаю. Пропадешь – что там, что там.
– Не твоя забота.
– Не моя, – стряхивая со стола крошки пепла, рассудил толстяк. Смежил набрякшие веки. – Пойдешь к скалам, левее пляжа. Вернее будет. Да, сколько вас еще? Впервые вижу, чтобы в одном человеке…
– Завтра узнаешь, – сказал Алишер. – Если приду, стало быть, трое.
– Не нравитесь вы мне, – пробурчал Ильхам. – Так не бывает. Поэтому я возьму вдвое против обычного, а со следующего – вчетверо. Иначе упущу свое. Можешь отказаться.
Алишер украдкой покосился на татуировку толстяка, которую тщетно старался разглядеть в полутьме: кисть обвивали змеи. Древний символ, очень древний, не заурядная татуировка – знак. Или отметина. Когда Ильхам шевелил пальцами, змеи слегка двигались, точно переползая с места на место. Алишер с трудом поборол отвращение. Если меняла возьмет двойную плату, срок, отмеренный Алишеру и тому, кто останется за него, укоротится. Сволочь. Мерзкий корыстолюбивый ростовщик.
– Я согласен. – Губы Алишера кривились от презрения.
Толстяк ухмыльнулся.
– Это тебе, – на стол легла трехлинейная винтовка с потертым прикладом.
– Это мне, – жадные пальцы потянулись к вороту рубашки…
Сбылась ли твоя мечта, Али?
Сбудется ли твоя, Алишер?
* * *
Море с грохотом рушилось на скалы. Среди буйства грозы и раздирающих горизонт молний, между небом и землей, отрекаясь от прошлой жизни ради жизни будущей, стоял человек. В завываниях ветра он ловил отзвуки эпохи: топот конной лавы, скрежет клинков, дробь пулемёта и слитный рёв тысяч солдат, идущих в атаку.
Человек рвался в Северную Таврию, где от красноармейской шашки погиб его прадед, оставив на руках у жены годовалого ребенка, в ту далекую осеннюю Таврию начала двадцатого века, когда войска Южного фронта юной социалистической республики окончательно разгромили Врангеля.
Человека звали Алим. По паспорту.
Того, кто метался во сне на кровати в гостиничном номере, – тоже.
Главнокомандующий Русской армией в Крыму барон Врангель, война с красными, предательство поляков, заключивших мир с Советами, касались исключительно Алишера. Алим не бредил иными временами, настойчивый зов прошлого не томил его душу.
Человек на скале крепче сжал «мосинку». Человек на кровати стиснул зубы.
Белые начинают и выигрывают? Пусть так.
Удачи, Алишер.
* * *
Вечером следующего дня Алим собрался с силами и приковылял к дому менялы. Тот дремал за неизменным столиком в окружении пустых бутылок, но, заслышав шаги, очнулся. На приветствие Ильхам не ответил, смотрел хмуро, исподлобья. Нос его, испещренный склеротическими жилками, покраснел и распух. Глаза запали. Прилипшая к губе сигарета потухла, и старик вяло жевал фильтр, не пытаясь затянуться.
Шаркая сандалиями, Алим подошел к креслу и с кряхтением, держась за подлокотники, сел.
– Я возьму вчетверо, – прохрипел хозяин.
– Уже взял, – надтреснуто рассмеялся Алим. – Мне никуда не надо, но ты взял! Ты погубил и меня, и себя. Алчный паскудный крохобор. И вдобавок дурак. Видел себя в зеркале?
Ильхам слабо качнул подбородком. Неопрятный, небритый, жалкий, он вызывал брезгливость.
– Не молчи, старик, не молчи. Мы оба умрем, а сразу или погодя – решать тебе.
Толстяк булькнул морщинистым горлом, редкие бровки запрыгали вверх-вниз. Смех был похож на клёкот.
– Глупец! – взъярился Алим. – Тебе нужно отдать излишек, а мне – получить. Как становятся менялами?!
– Никак, – толстяк захлебнулся хохотом и сник, будто проткнутый воздушный шар. – Я таким родился. Давно, так давно, что…
– А другие? – Алим цеплялся за соломинку. Он не верил.
– Найдешь – спроси.
Два дряхлых старика в плетеных креслах буравили друг друга злыми взглядами. На террасе, увитой под самую крышу диким виноградом, повисло вязкое неприязненное молчание.
– Зачем? – прошептал наконец Алим.
Ильхам скорчился в кресле и почти не двигался, только левая рука слабо комкала потную майку. Алиму чудилось, что змеи с татуировки переползли на грудь хозяина и душат его, свиваясь узлом на короткой шее.
– Теперь редко… уходят… – натужно просипел Ильхам. – Я уже не помню, сколько мне лет. Я старею, быстро старею. Я хотел… – Лицо менялы исказило спазмом, и он умолк.
Под глазами толстяка, придавая сходство с покойником, сгущались тени.
Я умираю потому, что ты взял мою долю, думал Алим. Сначала разделил – мою и Алишера, как раньше сделал это с Али-беем, а затем взял. Обе. Алишер ушел. Но моя-то доля здесь. Здесь и сейчас. А ты ее забрал. До конца, до самого донышка. Кретин, целая доля завершается смертью. Ты жил чужими жизнями, брал чужую молодость и в конце концов ошибся. Ты зарвался.
Моим альтер эго повезло, мне – нет. Алим заставил себя встать, с усилием шагнул к меняле, желая убедиться, дышит он или… ноги разъехались, и Алим рухнул на пол, зацепив шаткий столик. Низкая крыша давила могильной плитой, надвигалась, грозя расплющить, истолочь в невесомый прах. Ниже, ниже… Путала обрывки мыслей. Алим бредил, еле ворочая сухим языком; слова звучали всё тише.
Нам досталась чья-то жалость. Скажешь, малость? Нет, не малость. Пусто в голове. Да в ногах гудит усталость, в теле – вялость. Что осталось? Гнить в сырой земле.
Ветер трепал виноградные листья и расшвыривал окурки из опрокинутой пепельницы. На досках террасы в свете фонаря поблескивало битое стекло. Небо стремительно мрачнело, в нем смутными белыми пятнами носились чайки, нарушая покой умирающих своими пронзительными криками.
Ника Батхен
Огонь!
– Стреляй! Стреляй, Андреич! Уйдет ведь фриц! – Хриплый голос ведомого поднял Кожухова с койки, бросил в пот. Ладони дернуло болью, словно под ними снова был раскаленный металл пулемета… лучше б так, в самолете на два шага от смерти, но вместе. Чтобы Илюха опять был жив. Но юркий «МиГ» с двумя звездами на фюзеляже рухнул в поле под Бельцами, а товарищ старший лейтенант Плоткин не успел раскрыть парашют.
Или не сумел – Кожухов видел, как друга мотнуло в воздухе, приложив головой о хвостовую лопасть. Клятый «мессер» уходил к Пруту оскорбительно медленно, но патроны кончились и топлива оставалось впритык. Скрипя зубами, сплевывая проклятия, Кожухов развернул «Як» на базу. Доложил командиру, сам написал письмо матери, выпил с парнями за упокой души – и которую ночь подряд просыпался с криком. Тоска томила угрюмого летчика, разъедала душу, как кислота.
– Приснилось что, Костя? – Сосед справа, молодой лейтенант Марцинкевич приподнялся на локте, чиркнул зажигалкой, освещая казарму. – Может, водички?
– Пустое, – пробормотал Кожухов. – Не поможет. Душно что-то, я на воздух.
Он поднялся, и как был, босиком, в подштанниках и нательной рубахе, вышел вон, глотнуть сладкой, густой как кисель молдавской ночи. Где-то неподалеку был сад, пахло яблоками. И мирный, доверчивый этот запах совершенно не подходил к острой вони железа и керосина. Кожухов подумал, что в Москве только-только поспели вишни. В тридцать девятом, когда Тася носила Юленьку, она до самых родов просила вишен, а их было не достать ни за какие деньги. Потом она трудно кормила, доктор запретил ей красные ягоды. Бедняжка Тася так ждала лета, Кожухов в шутку обещал ей, что скупит весь рынок, – и ушел на фронт раньше, чем созрели новые ягоды. Левушка родился уже без него, в эвакуации, в деревенской избе. Он знал сына только по фотографии и письмам испуганной жены – ей, коренной москвичке был дик крестьянский быт. И помочь нечем. Кожухов оформил жене аттестат, раз в два месяца собирал деньги, но от одной мысли, что она, такая хрупкая и беззащитная, рубит дрова, таскает мешки с мукой и плачет оттого, что по ночам волки бродят по темным улицам деревушки, у него опускались руки. У Илюхи жены не было, только мать и сестра в Калуге, но друг воевал с непонятной яростью, словно один мстил за всех убитых. «А они наших женщин щадят? – кричал он в столовой и грохал по столу кулаком. – Детей жгут, стариков вешают ни за что. Пусть подохнут, фрицы проклятые!» Сам Кожухов воевал спокойно, так же спокойно, как до войны готовил курсантов в авиашколе. И до недавнего времени не ощущал гнева – может быть, потому, что потери проходили мимо…
– Не нравишься ты мне, приятель! – Настырный Марцинкевич прикрыл дверь казармы и остановился рядом с товарищем, неторопливо скручивая цигарку. – Которую ночь не спишь, орёшь. С лица спал, глаза ввалились, от еды нос воротишь.
– Ну уж… – неопределенно буркнул Кожухов.
– Сам видел – идешь из столовой и то котлету Кучеру кинешь, то косточку с мясом, а он, дурень собачий, радуется, – Марцинкевич затянулся и выпустил изо рта белесое колечко дыма.
– А тебе-то, Адам, что за дело – сплю я или не сплю? К девкам своим в душу заглядывай, а меня не трожь, – огрызнулся Кожухов.
Выстрел попал в цель, Марцинкевич поморщился. Статный зеленоглазый поляк как магнитом притягивал подавальщиц, парашютоукладчиц, связисток и медсестер и немало страдал от их ревности и любви.
– Мне-то всё равно. А вот эскадрилье худо придется, если ты с недосыпу или со злости носом в землю влетишь. Сколько у нас «стариков» осталось? Ты да я, Мубаракшин, Гавриш и Петро Кожедуб. И майор. Остальные мальчишки, зелень. Погибнут раньше, чем научатся воевать. Ты о них хоть подумал, Печорин недобитый?
Гнев поднялся мутной водой и тотчас схлынул. Кожухов отвернулся к стене, сжал тяжелые кулаки.
– Тошно мне. Как Илюху убили – места себе найти не могу. Так бы и мстил фрицам, живьём бы на куски изорвал. Думаю – поднять бы машину повыше, и об вагоны её на станции в Яссах, чтобы кровью умылись гады, за Плоткина за нашего.
– Та-а-ак, – задумчиво протянул Марцинкевич. – Плохо дело. Хотя… есть одно средство. Скажи, ты ведь вчера второй «мессер» уговорил?
– Уговоришь его, как же, – ухмыльнулся Кожухов. – Он в пике вошел, а выйти – вот досада какая – не получилось.
Марцинкевич повернул голову, прислушиваясь к далеким раскатам взрыва, потом как-то странно оценивающе взглянул на Кожухова.
– Айда со мной к замполиту, получишь фронтовые сто грамм.
– Непьющий я, Адам, – покачал головой Кожухов и зевнул. До рассвета оставалось часа полтора, сон вернулся и властно напоминал о себе.
– Знаю, Костя, что ты непьющий. Но без ста грамм не обойтись – тоска сожрет заживо. А у нас, летчиков, первое дело, чтобы душа летала. Оденься и пошли.
В казарме было жарко от человеческого дыхания. Товарищи спали тихо, Кожухову тоже захотелось завернуться в колючее серое одеяло, но он натянул форму и вернулся к лейтенанту. Тот, не глядя, махнул рукой, шагнул в ночь. Зябко поводя плечами, Кожухов двинулся следом, мимо взлетного поля, на котором угадывались самолеты, грузные, словно выброшенные на берег киты. Колыхались над головами звезды, похожие на белые косточки красных вишен, шуршал и хлопал брезент, щебетали сонные птицы, какая-то парочка со смехом возилась в кустах. Девичий голос показался знакомым – кучерявая, смешливая щебетунья из столовой аэродрома, то ли Марыля, то ли Марьяна. Почему-то Кожухову стало неприятно.
Плосколицый, безусый, толстый как баба особист встретил поздних гостей хмуро. Он вообще был нелюдимом, ничьей дружбы не искал, и к нему особо никто не тянулся – опасались, и не без причины. Слишком легко могла решиться судьба от пары-тройки не к месту сказанных слов. Впрочем, доносчиков в эскадрильях не водилось, да и сам особист сволочью не был, не давил парней зря. Так… щурился из-под очков, словно в душу смотрел. На молодцеватое «Здравия желаю, товарищ капитан» он вяло махнул рукой – мол, вольно. Сел на койке, почесал потную грудь – ждал, что скажут бравые летчики, зачем подняли.
– Докладываю, товарищ капитан, – вытянулся Марцинкевич, – старшему лейтенанту Кожухову полагаются фронтовые сто грамм. «Мессер» сбил, напарника потерял. Лучший истребитель в эскадрилье, комсомолец, герой, наградной лист на него ушел в дивизию. Надо, товарищ капитан.
– Надо так надо, – безразлично согласился особист, зевнул и полез под койку. Достал бутылку без этикетки, взял со стола стаканчик, наметил ногтем невидимую риску и налил водку – подозрительно мутную, с резким и сложным запахом.
– Садитесь, товарищ лейтенант. Пейте залпом. Затем закрывайте глаза.
Удивленный Кожухов хотел было спросить «зачем», но не стал – куда больше его волновал вопрос, сможет ли он выпить столько в один присест. Привычки к спиртному ему и на «гражданке» порой не хватало. Виновато глянув на Марцинкевича, он присел на колченогую табуретку, глубоко вдохнул и одним глотком выпил обжигающую рот жидкость. От едкого вкуса его чуть не стошнило, Кожухов поперхнулся, зажмурился и закашлялся.
– Не в то горло попало? – Участливая рука похлопала его по спине, возвращая дыхание. – Смешной ты, Котя. Котеночек мой!
Раскрасневшееся, ласковое лицо Таси возникло перед Кожуховым. Он сидел в своей комнате на Столешниковом, за накрытым по-праздничному столом. Ветчина, икра, утка с яблоками, малосольные огурчики, мандарины, вишневый компот в графине. В углу стыдливо поблескивала украшениями старорежимная ёлочка. Кудрявая Юленька в пышном розовом платьице мурлыкала на диване, нянчила куклу, шепеляво уговаривая её сказать «ма-ма». Упрямый Левушка пробовал встать на ножки в кроватке, плюхался, но не плакал, только хмурил дедовские, широкие брови, надувал губешки и снова поднимался, цепляясь за прутья. Старый Буран одышливо хрипел под столом, стукал по полу тяжелым хвостом, Кожухов чувствовал ногой его теплую спину. Тихонько играл патефон.
– Хочешь знать, что я тебе подарю? – улыбнулась жена.
– Нет, – покачал головой Кожухов. – До полуночи – не хочу, и тебе не скажу, пусть сюрприз будет.
– Умираю от любопытства, – призналась Тася и милым жестом поправила волосы. – А ещё гадаю, – каким он будет, сорок четвертый год. Так хочется в августе к морю, в Ялту, с тобой вдвоем… Осенью Левушка пойдет в ясли, а я вернусь в библиотеку, начну работать. Буду вести кружок юных читателей, заседать в комсомольской ячейке, запаздывать с ужином, ты станешь сердиться, разлюбишь меня и бросишь!
– Что ты за ерунду несешь? – Отставив бокал шампанского, Кожухов встал со стула, подхватил жену и закружил по комнате, покрывая поцелуями. – Милая, дорогая, лучшая в мире моя Тасенька, я тебя никогда не брошу!
Растрепавшаяся жена смеялась, отмахивалась «дети же смотрят». И правда, Юленька с Левушкой тут же подали голос. Кожухов подхватил их обоих, устроил «веселую карусель», потом плюхнулся на диван, щекоча малышей за бока, обнимая их горячие, доверчивые тельца. За тонкой стенкой выстрелило шампанское, загудели веселые голоса соседей. На улице падал медленный снег, засыпая белой солью московские переулки. Это был его дом, средоточие жизни, за которое стоило умирать. И убивать…
– Очнитесь, товарищ старший лейтенант! Приказываю – очнитесь! – Кожухов почувствовал тяжелый удар по лицу и вскинулся. Где-то далеко гудели моторы, ухали зенитки – шла ночная атака. Невозмутимый особист хлопнул его по плечу и подтолкнул к двери:
– Приступайте к несению службы!
– Есть! – козырнул Кожухов и вышел, нарочито чеканя шаг.
Марцинкевич скользнул за ним.
– Полегчало? Секретная разработка, брат! Только к летчикам поступает, чтобы злее фашистов били.
– А почему всем не выдают? – вяло удивился Кожухов.
– За особые заслуги положено, – подмигнул Марцинкевич. – Отличишься в бою – вот тебе, боец, премиальные. Не отличишься – простую водку хлестай, глаза заливай, чтобы белого света не видеть.
– Ясно, – кивнул Кожухов. Хотя ничего ясного в этой истории не было. Ещё несколько минут назад он был дома, обнимал жену, играл с детьми – и вот перед ним жаркая молдавская ночь, сонные часовые и взлетное поле аэродрома. Но помогло – по крайней мере, он воочию вспомнил, ради чего воевал и ради чего ему стоило вернуться живым.
Утро принесло неприятности, неожиданные и досадные. Подвел механик – не проверил движок. Злой, невыспавшийся Кожухов поднял «Як» в тренировочный полет, и в сорока метрах над землей мотор заглох. Чудом удалось развернуться и спланировать на поле. Машина уцелела, сам Кожухов сильно ударился лицом о приборную доску, вышиб зуб. Он сидел в кабине, не поднимая стекло, видел, как бегут к самолету товарищи, как спешит, подскакивая на кочках, машина с красным крестом. Его трясло от близости смерти – первый раз за четыре года войны и семь лет полетов он проскользнул на волосок от гибели. И ощущение это странным образом разделило жизнь на «до» и «после» – сильней, чем начало войны, чем первый убитый друг. Да, он, Костя Кожухов может стать кучей кровавого мяса в любой момент. Значит, жить надо так, чтобы ни единого дня не жалеть о прожитом. Чтобы устоял старый дом, чтобы дети наряжали елку в маленькой комнате и прятали подарки для мамы – надо летать выше…
Через три дня новый механик вывел на фюзеляже кожуховского «Яка» третью звездочку, через неделю – четвертую. Через две – они с Марцинкевичем начали летать вместе. Лейтенант пошел к Кожухову в ведомые и оказался прекрасным напарником – чутким, смелым, рассудительным и удачливым. Они слетались буквально за один день, выписывая в ошеломленном небе «бочки» и петли. И когда в штабе округа заподозрили, что немецкие войска готовят контрнаступление, форсировав Прут, майор Матвеев не сомневался, кого отправить в разведку. Фотокамеру в отсек за кабиной – и вперед, соколы!
Их с Марцинкевичем вызвали прямо с киносеанса. Сигнала тревоги не было, значит, дело серьёзное. На миг летчика охватила тревога – вдруг пришла похоронка? Кожухов помнил – капитану Окатьеву товарищ майор лично передавал письмо, оповещающее, «ваш сын, рядовой Михаил Окатьев погиб смертью храбрых в боях за Киев». Жена капитана с двумя младшими дочерьми пропала без вести в первые дни войны, сын оставался последним, и добряк Матвеев хотел смягчить удар. По счастью всё оказалось проще.
– Вот здесь, товарищи летчики, – кривой палец майора провел по карте черту, – транспортный узел, станция, постоянное движение поездов. Вот здесь, за деревней, фальшивые огневые точки. Вот в этом лесочке наш разведчик засек замаскированные танки. А за этим болотом, по непроверенным сведениям, тщательно спрятан аэродром.
– Проверить, Степан Степаныч? – хохотнул Марцинкевич и надавил большим пальцем на мятый квадрат, словно раздавливая клопа.
– Поверить на слово. Тщательно всё заснять, отметить на карте, привезти фотографии местности. В драки не лезть – ещё успеете навоеваться. Самое главное – вернуться живыми и доставить данные. Всё ясно? – Коренастый майор снизу вверх посмотрел на высоких, подтянутых летчиков. – Документы перед полетом сдать, чтобы вас не опознали, если…
– Обойдемся без «если», товарищ майор, – веско сказал Кожухов. – Справимся. На войне всегда помирает слабый. А мы вернемся. Вот только просьба у меня есть. Фронтовые сто грамм с собой взять можно? Мало ли, ранят, собьют, хоть на дом посмотрю напоследок.
– Особисту скажу, пусть выдаст, – нехотя согласился майор и добавил короткую непечатную фразу. – Вернетесь с данными, по медали каждому будет. Марш!
Вылет назначили на четыре утра, самое тихое время. Новый механик, кривоногий казах – Кожухов никак не мог запомнить его заковыристую фамилию – сквозь зевоту пожелал им удачи. Заклокотал мотор, самолет вздрогнул, подчиняясь податливым рычагам. Счастливый Кожухов улыбнулся – миг взлета, отрыва от тверди, до сих пор оставался для него чудом. Он мечтал о небе с того дня, как мальчишкой впервые увидел неуклюжий летательный аппарат. И всякий раз, когда пересечения крыш, дорог, рек и гор превращались в огромный клетчатый плат, простертый под крылом железной птицы, он вспоминал «Сбылось!». От полноты чувств Кожухов заложил петлю, Марцинкевич последовал за ним, как приклеенный. Будь это в августе сорокового, где-нибудь на московском аэродроме, как бы хорошо вышло покрутить фигуры высшего пилотажа в черном, прохладном, как речная вода, небе…
Линию фронта они миновали легко. Темь стояла глухая, шли по приборам, Кожухов бегло сверялся с картой. Земля внизу казалась одинаково безразличной к войне и миру. Ровный рокот моторов навевал неудержимую дрему. Чтобы не клевать носом, Кожухов отламывал крохотные кусочки от большого ломтя пористого шоколада и сосал их, смакуя на языке горьковатый вкус. Он думал о Тасе, от которой уже две недели не было писем, о новенькой летной куртке, о глупой ссоре с капитаном Кравцовым, который спаивал молодых и бахвалился, что с похмелья садился за штурвал как ни в чем не бывало. О неподвижном взгляде убитого немца – молодой, рыжеватый парень просто лежал навзничь посреди поля, как будто заснул, раскинув руки среди ромашек. Летчику захотелось пить, рука потянулась к фляжке – и вдруг ослепительный свет резанул по глазам. Прожектор… второй, третий. Следом ударили зенитки. Самолет ощутимо тряхнуло. Не задумавшись, Кожухов резким толчком толкнул штурвал от себя, заложил петлю и снова выскользнул в непроглядную темень. Ведомый ушел в другую сторону. Что-то бухнуло совсем рядом. Кожухов оглянулся – Марцинкевич горел, особенно яркое в темноте пламя билось под правым крылом, ползло по фюзеляжу, подбираясь к хвосту. Испугаться за напарника он не успел – с ловкостью конькобежца дымящийся самолет скользнул в пике, накренился и сбил огонь. «Ай да Адам!» – с гордостью подумал Кожухов.
Судя по карте, машины шли в районе транспортного узла, над Яссами. «Фальшивая» огневая точка оказалась более чем настоящей, хотя и торчала не совсем там, где указали разведчики. Осталось разобраться с аэродромом. Хорошо было бы угостить фрицев парой-тройкой веселых бомб, но, увы… в следующий раз, подадим вам, герр фашист, ранний завтрак. Кожухов оглянулся назад – ведомый не отставал пока, летел ровно, но надолго ли его «на одном крыле» хватит? Время шло к рассвету, темень вокруг кабины сменилась серым туманом, ещё немного и рейд из опасного превратится в самоубийственный. Недовольный собой Кожухов собрался приказать «на базу», но Марцинкевич не стал дожидаться. Неожиданно он обогнал ведущего, и в пике ушел вниз, к земле. Взревел мотор. «Неужели потерял управление?» – встревожился Кожухов, снижая высоту. Он ждал взрыва. Но вместо столба огня перед ним расстилалась болотистая луговина, поросшая мелким осинником. Марцинкевич на бреющем прошелся над деревцами, заложил круг, другой, покачал крыльями – словно куропатка, которая притворяется раненой, отманивая лису от гнезда. И вот, маскировочная сетка полетела в сторону, и три «фоккевульфа» рванулись вверх за лакомой добычей – одиноким русским самолетом. Хитрец Марцинкевич таки раздразнил их. «Волга-Волга, я Звезда»! – закричал Кожухов в передатчик. «Волга-Волга, аэродром в квадрате четыре, как слышите, прием!» И, едва дождавшись неразборчивого «Я Волга», изо всех сил надавил на рычаг.



























