355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Жадовская » Отсталая » Текст книги (страница 5)
Отсталая
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:18

Текст книги "Отсталая"


Автор книги: Юлия Жадовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

– Вот фантазия! – воскликнула Ненила Павловна, – узнала бы Анна Федоровна!

– А что Анна Федоровна? она бы, вы думаете, это горячо приняла? Полноте! она последнее время только и думает, как Маша одна, без нее останется. Она бы и за Тиму, пожалуй, отдала. Будут, дескать, на глазах, состояньице есть – проживут. Уж старушка так засиделась и одичала, что ей и Тима человеком кажется. Уж извини ты меня, Маша: последний раз я даже побранился с ней, как об этом разговор зашел.

– Кого ж мне больше ждать, как не Тимы, при моем образовании? – сказала Маша с горькой насмешкой. – О, как много, как много обязана я Никанору Васильичу! – прибавила она с жаром.

– Это Налетову? Добрый он человек, Маша, и умный, да что-то ум-то его тяжел. Все он с плеча так и рубит. Ведь это тоже нехорошо. Ну как так-таки все и сбросить с себя? Точно он в другую веру тебя переводит.

– А ведь часто, почти всегда, говорит правду, – сказала Маша.

– Да, правду, конечно… Только все как-то рубит, рубит с плеча.

– А вас бы все по головке гладить, – вот как я теперь? – сказала Маша, проводя рукой по седым волосам Якова Иваныча. – Рубит с плеча! – прибавила она, – он дела хочет, а не слов.

– Да ведь он только и кричит: лети в пропасть, если правду любишь… Ведь на кого попадет – и погубить недолго.

– Ну что ж? и лети, если точно любишь…

Старик посмотрел на нее с тоскливым беспокойством.

– Он и сам полетит, – прибавила Маша.

– Ну еще увидим, как полетит; может и шею свернет… Что пользы-то?

– Как что пользы? А какую пользу делали мученики, умирая за веру?

– То, Маша, другое дело: то для Бога.

– А это разве не для Бога? разве в правде не Бог?

– Как, однако, Маша, твой ум развился! – вмешалась Ненила Павловна, – такие суждения у тебя смелые! Вот что значит общество образованных мужчин!

Яков Иваныч опустил глаза и глубоко вздохнул. Маша заметила его тревогу и постаралсь успокоить его лаской и веселостью. Яков Иваныч загляделся и заслушался ее и сознавался невольно, что теперь она стала не та, что манеры ее сделались мягче, приятней и самая речь лилась стройнее и свободнее.

Вечером приехали гости, между прочими Налетов и Арбатов. Первый был не в духе и все почти молчал; зато последний был необыкновенно оживлен; он пел, говорил, рассказывал, – и все это так увлекательно, что даже Яков Иваныч подумал, уезжая:

– Батюшки! не влюбилась бы в него Машенька!

– Погляди-ка, Аграфена, не едут ли? – говорила Анна Федоровна своей ключнице.

Аграфена высунулась в окошко, поглядела с минуту в сторону на дорогу и безнадежно произнесла:

– Никак нет-с.

– Чтой-то они запоздали? уж скоро семь часов; я к обеду ждала. Уж не запил ли братец твой? ведь ему только была бы оказия – сейчас наглохтится. Хоть бы ты его пощуняла.

– Что мне, сударыня! у него самого борода седая; слава Богу, не молоденький.

– Эка старая пьяница!

– Что делать, матушка, – слабость человеческая. Дал бы ума, да своего мало…

– Чу! собаки лают, – проговорила тревожно Анна Федоровна.

– Ну, это никак они! – сказала Аграфена и хотела выйти.

– Прибери со стола-то. Экая разиня, не догадается, – закричала Анна Федоровна. – Верно, Ненила Павловна с ней.

– Да уж я очень обрадовалась! – умильно отвечала Аграфена, снимая со стола тарелку с огуречными семенами и пучки калуфера.[7]7
  Калуфер – многолетнее растение. Культивировалось как пряность.


[Закрыть]

Анна Федоровна всегда сама разбирала овощные семена и вязала калуфер.

Между тем старая дребезжащая коляска, запряженная четырьмя клячами, управляе-мыми седым кучером, въехала на двор и остановилась у крыльца. Анна Федоровна заколыхалась на месте, но встать без помощи не имела сил.

В комнату вошла Маша. Ненила Павловна сказала правду: мать не узнала ее, пока она не бросддась целовать ее руку.

– Машечка, дружок! ведь я было не узнала тебя. Отчего же Ненила Павловна не приехала? по-настоящему ей можно было самой проводить тебя.

– Вот письмо от нее, маменька. Она нездорова. Она приедет после.

– А, это другое дело… Ну, мать, моя, нагостилась ли, навеселилась ли? – спросила Анна Федоровна Машу с легким оттенком колкости в голосе. – Узнала теперь свет, каково-то в родном доме покажется… Ведь там, я думаю, бархатная мебель да дорогие обои…

С тех пор как Анна Федоровна заметила, что Маша рвется вон из родного гнезда, она с ней стала гораздо раздражительнее и постоянно к ней придиралась.

– Мне не мебель дорога, маменька, а порядочное общество, – отвечала Маша, на которую тон Анны Федоровны произвел неприятное впечатление и уничтожил всю теплоту ее чувства к матери.

– Вот уж как! мы, значит, не порядочные, с нами нечего и знаться.

– Ах, маменька, вы хоть бы на первое-то свидание не упрекали меня!

– Вот тебе раз! уж нынче мать и правды не может сказать! Уж и от матери каждое лыко в строку! Этому тебя там что ли научили?

– Меня там многому научили, – отвечала Маша, дрожащей рукой развязывая ленты шляпки.

– Это и видно. Хорошо ученье!

– Уж вы, матушка, не гневайтесь, не огорчайте их на первый раз, – льстиво вмешалась Аграфена, находившаяся тут же.

– А она меня эдакими ответами не огорчает! Откуда у тебя нынче эта дерзость взялась?

Маша глубоко и нетерпеливо вздохнула.

– Позвольте на вас полюбоваться, ручку поцеловать, – сказала Аграфена, подходя к Маше, которая спрятала руку, которую прежде протянула бы без замешательства.

Анна Федоровна заметила это.

– Ты уж напрасно у Аграфены-то ручку не поцеловала! – сказала она Маше, когда ключница вышла. – Это что за новости, что ты уж нынче руки не даешь? Погоди, матушка, еще рано! еще успеешь с ними на одну ногу стать…

– Маменька, с какой стати старухе у меня руку целовать? мне совестно…

Анна Федоровна уж ничего и не отвечала на это, а только выразительно и горько покачала головой.

Маша тихо вышла и сошла в сад. Деревья глухо зашумели над ее головой; протоптанная ею тропинка заросла. Старая ива уныло хлестала о забор своими низкими висячими ветвями. Листья начинали желтеть и падать на густую отцветшую траву; кусты репейника и крапивы угрюмо возвышались над ней, обещая обильно разрастись на будущий год и будто гордясь своими бесчисленными созревшими семенами…

Маша села на знакомую скамеечку, отвела порывисто от лица густые, шелковистые пряди волос, тоскливо посмотрела вокруг себя, облегчила грудь громким вздохом и, склонив голову, тяжело задумалась. Все ее протекшее беззаботное, хотя и бесплодное, но все-таки ясное, тихое детство, пронеслось перед ней в живых образах и воспоминаниях… Боже мой! где она, что с ней, с Матрешей? Не тут ли она? не пришла ли с ней поздороваться?.. Не она ли это поет заунывную песню:

Я не думала ни о чем в свете тужить…

Нет, не она! Уж она бы прибежала с горячей лаской, веселая и довольная, что барышня возвратилась, – барышня, которой она так доверчиво передавала и слово тайное, и думу свою крепкую… Может быть, она теперь в нищете, в крайности, бродит, вымаливая подаяние; лежит где-нибудь при дороге, больная, усталая, измученная… ее прогнали… ей не велели и в стороне здешней показываться… А она-то, Маша, как с ней поступила в критическую, страшную минуту… О, не забыть ей этого голоса, этой мольбы о прощении!.. в ней бедная видела последнюю надежду – и она погасила эту надежду. Не было в надменной душе ее жалости к падшей, несчастной, опозоренной сестре… "Я тебя знать не хочу и видеть не хочу!" – вот что сказала она ей… Зато теперь в ее сердце пробудилась такая мучительная, такая жгучая, невыносимая жалость, что все существо ее ныло и болело. Она упала на колени и, склонясь лицом к земле, обливаясь потоками горячих спасительных слез, произнесла из глубины пораженной страдающей души:

– Боже! прости великий грех мой!.. Боже! пошли искупление вине моей!..

И долго плакала, и долго горячо молилась она… Но тоски не выплакала совсем, греха не замолила вполне…

Возвратясь домой, она спросила Федосью: "Где Матреша?". Та отвечала, что Бог ее знает где; что слышали, будто она за Покровом нанялась в няньки или работницы…

– Яков Иваныч! вот вы говорите, меня любите – и знаю, что любите; а что, если б я какой-нибудь большой грех сделала, так чтобы люди от меня отвернулись и все бы осуждать стали: что бы вы ко мне тогда чувствовали? как бы обошлись со мной? – говорила Маша спустя несколько времени после своего возвращения домой Якову Иванычу, сидя с ним в гостиной, куда долетал по временам храп отдыхавшей в смежной комнате Анны Федоровны.

– Чего тебе только, голубушка моя, в голову не придет! это ты все меня, старика, испытываешь, а не знаешь, как ты меня этим мучишь… Да и говорит-то как! так что меня точно ножом по сердцу резнуло. Ну какой ты можешь эдакой грех сделать? Ты еще ангел небесный, невинность голубиная. Это тебя все этот космач Налетов возмутил. Не слушай ты его. Эку шутку отпустила – "такой грех, чтоб люди отвернулись"! Что же это ты, человека убила что ли?

– Ну хоть бы и так, положим… Яков Иваныч даже плюнул с досады.

– Да ведь это не вправду, Яков Иваныч, а вы так только, вообразите. Ну что бы вы тогда?

– Ну, конечно… ну, неужто бы сердце мое повернулось оттолкнуть тебя! Плакать бы стал над тобой. Ты бы, мне кажется, еще жалче, милее сделалась. Век бы не утешился, так бы и в сырую землю лег с тоской…

Маша обняла его и долго смотрела ему в лицо с глубокой нежностью.

– Ну вот, мне только это и нужно… – сказала она. – А вы знайте, что я никогда вас, моего доброго друга, не забуду, что за вашу любовь заплатить я не могу, только ценю ее и чувствую.

– Может, со временем тебе будет кого получше меня любить, Маша.

– Вас мне никакая другая любовь не помешает любить и помнить.

– Спасибо тебе за доброе слово.

После этого они оба замолчали. Маша ходила по комнате.

– Какая сырая погода, – сказал наконец Яков Иваныч, – мне еще ехать надо; я по дороге заехал взглянуть на тебя да проведать, здорова ли. К одному помещику еду; прислал за мной планы да бумаги какие-то разбирать.

– Я от Ненилы Павловны письмо получила.

– Арбатов в Голубково приехал, – сказал Яков Иваныч отрывисто. – Ты не знаешь?

– Знаю, он уж пятый день как приехал; Налетов остался в той усадьбе.

– Тебе кто сказывал?

– Я встретилась с Арбатовым… Гуляла да и встретилась…

– Ты, Маша, одна далеко не ходи: теперь к осени волки показались; то и дело овец режут… Не ровен час… Да что же это Арбатов к вам не побывает, визита не сделает?

– Да что ему? он скоро уедет.

– Ну и Бог с ним!

– Что он вам помешал?

– Мне что! я так сказал… Знаешь, Маша, нехорошо, что ты с ним встречаешься: толки бы не пошли.

– Кто будет толковать? Калявинские дворяне!

– Ну, ангел мой, и в город дойдет; там уж тебя теперь знают. Что хорошего? Девушка– что первый снег: всякая соринка видна на ней.

– Кому до меня дело? Я никого не трогаю.

– Люди, ангел мой! Все мы люди, все человеки. Ближнего осудить падки… Однако прощай! Анна Федоровна разоспалась, ее не дождешься. Дай-ка я тебя перекрещу, голубушку мою.

Маша смиренно, почти благоговейно, склонила перед благословляющей рукой старика свое юное цветущее чело и жарко, в первый раз в жизни, крепко прижалась губами к этой руке… Яков Иваныч так и обомлел… только ничего не сказал, а поцеловал ее в лоб и в глаза и еще раз перекрестил.

На другой день, когда уже почти стемнело, Маша возвратилась домой с дальней прогулки. Она последнее время особенно полюбила ходить к лесу, отделявшему Голубково от их усадьбы. Ни холод, ни дождь, ни ветер не останавливали ее. Там дожидался ее Арбатов; там она переживала всю горячку первой, страстной любви, весь бред юности, волшебный сон весенней поры жизни. Да, в ней все пело и сияло радужными лучами. И страстный поцелуй, и горячее пожатие руки, и вдохновенный неотразимый взгляд – все это набежало каким-то крутящим ураганом на молодую девушку и будто влекло и несло ее в неведомый океан, к далеким, желанным, заветным берегам…

В окнах дома светились уже огоньки, и только заметя их, Маша подумала, что она поздно загулялась, что в доме о ней вспоминают, толкуют. Вчера была Арина Дмитревна, и Анна Федоровна что-то шепталась с ней и после этого как будто сердится на Машу. Третьего дня посылали даже за Варварой Капитоновной, и та гадала Анне Федоровне. Все это показалось Маше противно. Мать судила о ней с посторонними, жаловалась на нее; между ней и дочерью воцарилось разъединение вследствие полного непонимания друг друга… По мере того как Маша приближалась к дому, в ушах, в душе ее замирали сладкие речи, отлетали блаженные грезы, вставали другие думы, слышался иной голос – и Налетов являлея перед ней, облеченный какой-то властью и силой… Чем ближе подходила она к дому, тем гуще крутились над ней свинцовые облака, тем чаще становились крупные капли дождя, тем унылее и безответнее тонули в вечернем мраке все предметы. Туманное, безрассветное пространство раздвигалось перед ней все шире, все безграничнее, будто хотело поглотить ее. И только два освещенных окна дома глядели на нее, как два огненных зорких глаза…

Маша торопливо вбежала на крыльцо и отворила дверь в девичью, где при сальном огарке свистали веретена прявших горничных и, дымясь, грелся тусклый самовар.

– Чтой-то, сударыня, как поздно! – обратилась к ней Аграфена. – Хоть бы вы маменьку-то пожалели, ведь они беспокоятся. Уж посылать за вами хотели. Брали бы кого-нибудь с собой, сударыня; как можно одним, – прибавила она, видя, что Маша не отвечает.

– Я лучше люблю одна, – отвечала Маша, медля идти к матери. – Маменька сердита?

– Да, в неудовольствии-с.

Маша храбро вошла к матери.

– Я тебе говорю серьезно, Марья Петровна, – заговорила тотчас же Анна Федоровна, – чтоб ты по вечерам одна не шаталась! Долго я смотрела, думала, что из тебя выйдет, не опомнишься ли! ну а теперь я приказываю тебе одной из дому не выходить. Нет, ты еще погоди, ты из материнской воли не вышла; я проказы-то твои да самовольство укрощу! Чтоб не сметь одной по лесам шататься, как девке какой-нибудь! Слышишь?

– Слышу, – отвечала Маша.

– Господи Боже! уж до чего дошло! все даже говорить стали… Скрывай, скрывай больше от матери, неблагодарная! Это за все-то мои попечения!

И пошла, и пошла ворчать Анна Федоровна все на один лад. Маша хранила упорное, глубокое молчание. Сперва голос матери раздражал ее, так что ее не раз подергивало от нетерпения; но так как история эта длилась целый вечер, то Маша невольно стала думать о другом: думы понесли ее на причудливых волнах своих все дальше и дальше… Действительность исчезала; слова Анны Федоровны слышались точно где вдали и теряли для девушки всякий смысл.

– Маменька! – сказала наконец Маша спокойно, без всякой досады, – я спать пойду, мне нездоровится.

– Ступай, – отвечала ей мать сердито.

– Благословите меня.

– Зачем тебе материнское благословение? тебе оно не нужно.

– Маменька! – сказала Маша кротко и примирительно, – как знать, может быть, я нынешней ночью умру: сами же измучитесь, что и проститься со мной не хотели.

– Нечего глупости выдумывать! Уж это мне пора о смерти думать… Что ты мне пики изволишь говорить.

– Вы меня не благословите?

– Ну прощай, Бог с тобой. И она перекрестила Машу.

– Мне здесь не жить, – говорила Маша самой себе, укладываясь в постель, – лучше живой в гроб лечь… Жаль мне только Якова Иваныча, да так что-то сердце замирает… Недаром я никогда птиц в клетках держать не могла и где увижу бывало, так выпустить и хочется… Бедные птички!

– Что-то придет ли она, моя милая девочка? – думал Арбатов, пробираясь в стороне от дороги густой чащей соснового леса к обычному месту свиданий его с Машей. – Пусть строгие философы, вроде Налетова, толкуют что хотят, а я еще никогда не проводил таких приятных минут, какие провожу с ней в этом диком перелеске… И как будто я виноват, что она любит меня! Я не обманывал ее ложными обещаниями… Что такое любовь? – светлый праздник души, пышный цветок сердца, упоительная минута вдохновения… Там, под голубым небом Италии, звучал мне чудный голос Анжелики; здесь мне улыбается милое личико Маши – и там и здесь отражается все тот же, вечно искомый и никогда неуловимый идеал человеческого блаженства… А жаль мне расстаться с ней! Так и увез бы ее!.. Да ведь, поди, не решится? начнутся хныканья, ломанья, – прощай, поэзия! Когда я намекал ей об этом последний раз, она промолчала и переменила разговор… А вот и она!

Он пошел навстречу мелькавшему между дерев серенькому платьицу.

– Ты устала, мой ангел? – сказал он, взяв Машу за обе руки.

– Я скоро шла и сделала большой обход; мать сердится и подозревает; она запретила мне ходить одной вечером, вот я сегодня раньше и пришла, как обещала.

– Какое у тебя озабоченное выражение лица, Маша.

– Ты когда едешь? – спросила Маша, не обращая внимания на его слова.

– Позабудем о разлуке, моя милая! сегодня и то мне напомнил о ней приезд Налетова.

– Я не могу забыть… Может быть тебе легко…

– Маша! не грех ли? Я как помешанный все эти дни. Мне так тяжело уезжать, так тяжело!..

– В самом деле? Ну так возьми меня с собой… Я не стесню тебя?

Арбатов несколько минут смотрел на нее с восторженным удивлением.

– О милая! верить ли!..

– Мне нечего жалеть, мне этой жизни не нужно… Все равно, я не перенесу ее без тебя, и ты для меня – все!

– Маша!..

– Ты говоришь, Налетов приехал? – сказала она, уклоняясь от его объятий, – он знает про нашу любовь?

– Да, знает.

– Ну что, как он на это смотрит?

– Что нам за дело до чужих взглядов!

– Нет, что он говорит?

– Да как всегда: с иронией, с недоверчивостью.

– Почему же с недоверчивостью?

– Ведь ты его знаешь… это, говорит, хорошо – потревожить, пощекотать душу недурно… Чудак!

– Он, видно, никогда не любил?

– Кто его знает! Маша задумалась.

– Ну, так когда же ты едешь? – спросила она.

– О, теперь, когда хочешь, хоть сейчас…

– Завтра, в ночь. Остановись у полянки – ты знаешь? – и жди меня, я приду… А Налетову до тех пор ничего не говори; пусть он ничего не знает и не ожидает. Прощай пока, до свидания! Дальше не ходи; место открытое, увидят. Ты веришь теперь?.. – прибавила она с грустной и кроткой улыбкой и побежала вниз по тропинке с пригорка, которым заканчивался лес.

– Помилуй! – говорил Налетов Арбатову, выезжая с ним в крытом, покойном, щегольском тарантасе со двора его старой запущенной усадьбы Голубкова, – кто в теперешнее время ночью пускается в путь! По здешним дорогам не мудрено шею сломить.

– Как-нибудь доедем… – отвечал Арбатов как-то уж слишком беспечно и весело. – Какая скверная погода!

– Еще скверней для тех, кто идет пешком, – сказал Налетов. – Что тут такое, батюшки! – вскричал он спустя несколько минут при сильном толчке тарантаса, по которому хлестнуло ветками старых сосен, – тут трущоба какая-то! нет, уж, пожалуй, лучше бы пешком идти…

Арбатов захохотал.

– Трус же ты порядочный! – сказал он.

– Будешь трус! я не привык ездить закупоренный, да и потемок терпеть не могу! У всякого своя слабость…

– Вот только бы этот лесишко поганый проехать, – вмешался кучер, – а там дорога гладкая; фонари зажжем.

– Оно и дело! – воскликнул Налетов, – по гладкой дороге фонари зажечь, а в трущобе, где можно на каждом шагу полететь вверх ногами, фонарей не нужно… Ну вот стали! Что еще сделалось?

– Полянка? – спросил Арбатов кучера тревожно и пытливо.

– Полянка-с, – отвечал тот с обычным хладнокровием русского человека.

– Фонарь засвети. Дай сюда, я засвечу; на ветру не засветишь.

– Да что ты, увозишь что ли кого? – спросил Налетов, – или проститься ждешь? Неужели?.. Нет, в такую потьму и ненастье она не решится…

– Вон кто-то идет, – сказал кучер.

Арбатов выскочил из экипажа и побежал навстречу Маше, дрожавшей от холода и страха.

– Марья Петровна! – воскликнул Налетов, ошалев так, что не подумал подать руки на помощь влезавшей в тарантас Маше. – Как! вы решились уехать с нами… бежать с ним… сделать такой шаг?!..

– Я отсталая, – отвечала Маша, – мне нужно делать большие шаги, чтоб догнать жизнь…

– Марья Петровна! если б можно было, я бы стал перед вами на колени… но все равно, я мысленно перед вами на коленях!

– Дайте мне вашу руку и будьте лучше моим другом, – сказала она ему.

– Навсегда, на всю жизнь! – отвечал он, целуя протянутую ему холодную маленькую ручку. – Призовите меня, когда я вам буду нужен, а я уж не потеряю вас из виду… И вся эта жертва для тебя, Арбатов!.. Счастливец!

И когда Арбатов страстно обнял молодую девушку и покрыл ее лицо и руки жаркими поцелуями, Налетову стало как-то досадно и неловко…

Тарантас между тем выкатился из "поганого лесишка", по выражению кучера, и поехал по большой, широкой дороге.

– С которым, с которым? – восклицала Арина Дмитревна в неописанном волнении, стоя без чепца на крыльце своего дома перед мрачным Тимой, только что успевшим объявить ей, что Маша бежала. – Да кто тебе сказывал, кто? говори, злодей, не мучь!

– Кто сказывал! известно кто – человек… Сейчас Васютка прибегал…

– Да где же он? как же я не видала?

– Вы цыплят кормили. Он торопился.

– Да с которым?

– А черт ее знает! может, с обоими… С кем на свиданье в рощу-то бегала, с тем и улепетнула.

– Да как же это? что же это? Что с Анной-то Федоровной будет? Надо идти.

– Разумеется, надо.

– Батюшка! представить не могу!

– Как, однако, сны-то ваши, маменька, сбываются!

– Отстань, до снов ли теперь!

Вскоре по всему сельцу разнеслась любопытная весть. Дворяне нахлынули к Арине Дмитревне, кто с сожалением, кто с удивлением, а кто и с легкими насмешками над несбывшимися надеждами Тимы. Дворяне толковали целый день непрерывно, собираясь кучками в домах и на улице, даже все работы были оставлены. День этот обратился будто в праздник для обитателей Калявина. Будто каждый из них получил или подарок, или какую-нибудь большую радость.

Всякий может себе легко представить, какую кутерьму наделал побег Маши в усадьбе Малые Пустыньки; как волновалась, ахала, стонала, жаловалась и сердилась Анна Федоровна; какой глубокой, молчаливой, угрюмой горестью поражен был Яков Иваныч… Ненила Павловна была также немало встревожена, даже раздражена. Не гости у нее Маша – она, может быть, одобрила бы в душе ее поступок; но теперь на нее падало обвинение, и Ненила Павловна должна была выносить намеки и насмешки от строгих дам за вольность своих мнений и понятий. Строгие нравственные дамы горячо ухватились за этот случай, чтоб навести Ненилу Павловну на путь истинный и сделать ее одной из ревностных жриц храма самых утонченных приличий.

Год спустя после побега Маши Анна Федоровна умерла, сделав Якова Иваныча своим душеприказчиком и передав ему в полное распоряжение свое именьице. О дочери она не хотела и слышать, считала ее как бы умершей, и только перед кончиной имела о ней продолжительный тайный разговор с Яковом Иванычем.

Время шло. О Маше не было ни слуху ни духу… Умолкли разговоры и пересуды; все, даже в ее собственной усадьбе, позабыли о ней; только в Калявине, собираясь по вечерам, бедные дворянки предполагали разные ужасы насчет Маши и сочиняли в своем воображении необыкновенные с ней приключения.

Вследствие перемен в хозяйстве, сделанных Яковом Иванычем, дворовые люди получили свободу и разошлись. Только в сердце старика Маша не умирала, не забывалась… Он думал о ней день и ночь; он ждал ее, жил и действовал для нее, бедной, заблудшей… Его любовь летела на белых крыльях отыскивать беглянку в пространном шумном мире…

Прошло около трех лет. Жаркий июньский день разливал свет и жизнь на цветущую землю. Яков Иваныч сидел на балконе; птицы чирикали и шныряли по веткам рябин и кленов Машиного сада, мягкие дымчатые облака расплылись в фигурных, затейливых группах по голубому, веселому летнему небу; с полей доносился говор работающих. Яков Иваныч встал, чтоб идти к ним, посмотреть, как идет дело; он отыскивал уже свою фуражку, как из двери гостиной вбежал полненький, свеженький, хорошенький мальчик лет семи, приемыш Якова Иваныча.

– Что ты, Федя? – спросил Яков Иваныч, – в сад что ли захотелось? Ступай погуляй, да не шали.

– Крестный! там барыня стоит!

– Какая барыня?..

Но едва успел он это выговорить, как кто-то сзади обвил его шею руками и покрыл поцелуями его старческое лицо.

– Маша! Ма… шень… ка! – мог только выговорить Яков Иваныч, задыхаясь от волнения и неожиданной радости. – Ты ли это?

– Да, это я, ваша Машенька!

– Маша! голубушка!.. Господи! Ах, Маша, как ты решилась тогда? Все сердце мое по тебе изныло!

– Помните, раз я спрашивала у вас, в чем жизнь состоит, как я век прожить должна? Вы мне не могли дать ответа, да и никто из окружавших меня не мог. Вот я и пошла ответ искать, как в сказках Иван-царевич Елену Прекрасную. Сколько я чоботов износила, сколько железных просвирок изглодала – об этом после, а теперь скажу только, что я ответ нашла и жизнь узнала.

– А где же он, Маша, твой-то?

– Кто? мой муж? Он здесь со мной. Он за садом остался; я просила его погодя прийти; мне сперва вас одной хотелось увидать. Я все знаю, – прибавила она, – обо всем слышала, ко мне доходили вести.

– Так Арбатов женился на тебе? Ну, это он хорошо, благородно поступил.

– Арбатов? – заговорила было Маша и вдруг смолкла; на губах у нее заиграла странная улыбка. – А где Матреша? – спросила она вдруг Якова Иваныча.

– Да она с зимы у меня служит, Маша… ведет себя тихо, смирно и ничего за ней не слышно. Однако я пойду распорядиться. Ведь ты здесь хозяйка. Какая ты красавица стала, Маша!

С этими словами он вышел. Во все время разговора с Машей Яков Иваныч точно ослабел, опустился; он совсем растерялся, не зная за что приняться.

Оставшись одна, молодая женщина с любопытством и вниманием рассматривала окружавшие ее предметы. Все по-прежнему: и дом, и сад… но она!.. О, как далеко она не та жалкая, отсталая, несведущая девушка! Но вот кто-то нерешительно и тихо приотворил дверь. Маша обернулась; мелькнуло чье-то грубое женское платье, и дверь снова затворилась.

– Кто тут? войдите! – сказала Маша, подходя к двери и сама отворяя ее.

За дверью, робко прижавшись к косяку, стояла бледная худая женщина.

– Матреша! – вскричала Маша, взяв ее за руку и вводя в комнату.

– Матушка-барышня! – заговорила Матреша, заливаясь слезами, – вас ли я вижу!., уж я виновата перед вами, так и войти не смела. Простите вы меня, красавица моя!

И Матреша сделала движение, чтоб стать перед ней на колени; Маша поддержала ее и остановила.

– Нет, – сказала она, – ты прости меня! Я виновата перед тобой, прости меня, Матреша!..

И Маша неожиданно, рыдая, упала к ее ногам.

Матреша с невольным криком бросилась к ней, и так, опустившись на пол, они обнялись и плакали, и целовались, обе переполненные неизъяснимым божественным чувством христианской любви и святого смирения, и даже не заметили, что кто-то смотрит на них в открытую дверь. А смотрел мужчина с большими бакенами, смелым лицом, которое можно бы было назвать суровым, если бы глаза его не блестели слезами и не сияли глубоким умилением.

Маша наконец заметила его.

– Матреша! – сказала она, вставая и идя навстречу к Налетову, – вот мой муж. А вот это Матреша, подруга моего детства, сестра моя по сердцу, – обратилась она к нему.

– Я тебе, помнишь, о ней говорила. Мы с ней уже больше не расстанемся, – прибавила она.

– О! как ты ушла вперед, моя милая! – сказал Налетов, с чувством пожимая руки жены.

– Только бы не отстать от тебя! – отвечала она, обнимая его и подводя к вошедшему Якову Иванычу, все еще смущенному и растерянному от избытка радостного волнения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю