Текст книги "Отсталая"
Автор книги: Юлия Жадовская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– Вы сердитесь, маменька?
– Смотри же, не забывай матери, – вместо ответа проговорила Анна Федоровна, целуя ее в лоб и глаза.
Ненила Павловна утешала обеих словами и ласками.
Арина Дмитревна и Тима вместе с дворовым людом вышли на крыльцо (Анна Федоровна смотрела на отъезжавших из окна) и, когда коляска выехала за ворота и повернула в сторону по дороге к лесу, Арина Дмитревна глубоко и злобно вздохнула. Вскоре на крыльце осталась только она с Тимой, который, отпятив губы, насмешливо свистнул, повернув голову к дороге.
– Вот вам, маменька, и Юрьев день! – сказал он, – много взяли!
– Погоди, батюшка, каркать преждевременно: не навек уехала, воротится.
– Уехала вороной, а воротится соколом… Ждите! она там замуж выйдет.
– Сейчас и выйдет! эку невидаль привезут! так все на нее и бросятся! Погоди, еще придет и наша очередь.
– Не свихнулась бы она там. У Ненилы Павловны все молодежь в доме вертится.
– А свихнется, так нам лучше: мы тут рыбку в мутной водице и половим.
– Скажите, маменька, что это вам в голову втемяшилось? Привязались вы к этой мысли, только вы меня мутите. Натолковали мне, теперь Машенька так мне в глаза и лезет; даже иногда сердце замирает, как вспомню об ней. Вы меня вздразнили теперь, а как толку не будет? ведь это можно лопнуть от досады. И с чего вы это взяли?
– И сама не знаю, Тима. Точно кто мне в уши шепчет, что быть Маше за тобой. А уж скажу тебе всю правду: сон я видела на этот счет необыкновенный. Вижу это я, что к нам в горницу голубка влетела, вся белая и как точно серебром отливает, а ты ее и начал ловить, да ловивши-то, себе руку поранил, кровь пошла, значит родная будет. И только бы тебе схватить ее – я проснулась.
– Мало ли что пригрезится, – возразил Тима.
– Ай нет, голубчик, этот сон не даровой!..
И они пошли утешать Анну Федоровну в одиночестве.
– Как, Марья Петровна! – говорил Налетов Маше, сидя в гостиной Ненилы Павловны недели две спустя после ее приезда в город, – вы и этого не слыхали, не читали? Это, однако, ужасно! Я уж нe говорю о современных успехах науки, искусства; но не знать, что у нас был поэт Пушкин, который бросил новый свет на русскую литературу, открыл новую дорогу в области творчества; не читать Гоголя, не иметь понятия о Шекспире! не знать, что были и есть в мире великие ученые, художники, артисты, не слыхивать их имен? Да что я говорю! – не знать ровно ничего, спать умом и сердцем, когда другие в ваши годы кипят деятельностью, служат великим мировым идеям, трудятся, учатся, быстро шагают по пути развития, и оставаться такой несведущей, такой отсталой! это ужасно! Что они с вами сделали? Вы вступите в мир как глухонемая. Все идет вперед, все проникнуто живым сочувствием прогресса; вы захотите принять участие в общем движении умов – и ничего не поймете, и вас не поймут, потому что вы отсталая. Вы до сих пор лежали в гробу под свинцовой крышей допотопных предрассудков и кривых, темных идей. Да еще лучше бы было, если б они оставили вас на произвол вашего собственного душевного чутья; так нет, они испортили вас, они дали вам готовый хлам своих жалких понятий; они усыпили, придавили, оковали вашу душу, они обленили вас, изнежили и засторонили свет познания и правды. Я в жизнь мою не встречал еще такой отсталой девушки!
Все время, как он говорил, Маша сидела, устремив в землю неподвижный взор, выражение которого нельзя было видеть; но судя по тому, как вспыхивал и пропадал румянец на ее щеках, как вздрагивали ее плечи, по судорожному, едва заметному движению рук, можно было угадать, что слова Налетова подымали в душе ее целую бурю, Она казалась себе и в самом деле до того жалкой и несчастной, до того обиженной жизнью, что с трудом удерживала подступившие горькие слезы стыда и негодования.
– Я не виновата, – сказала она дрожащим голосом, – меня ничему не учили. В нашем глухом углу какое может быть образование? маменька сама век прожила необразованной. Что вы надо мной ужасаетесь! это все равно как бы ахали и удивлялись, зачем нищий не ездит в щегольской карете.
– Браво, Марья Петровна! – сказал Арбатов, все время задумчиво сидевший, облокотясь на стол, – это сказано умно и справедливо. Вы его убили наповал.
– Не радуйтесь, – сказал Налетов с беспощадной настойчивостью, – я не отступаюсь так скоро от начатого, дела. Надо поражать зло в самом корне, иначе оно разрастется. Моя обязанность как человека – приносить пользу ближнему по мере сил и возможности.
– И вы думаете, что приносите пользу слепому, говоря ему поминутно, что он слеп? – с горечью произнесла Маша.
– Эта девочка неглупа, – подумал Арбатов, – в ней так много жизни и кипучей, молодой, еще не совсем пробудившейся силы. И какая она хорошенькая! – прибавил он мысленно, взглянув на оживленное, взволнованное личико девушки. – Налетов силится пробудить ее ум, ее способности, а я… о, если б я мог пробудить ее сердце.
– Да, если говорить это с целью заставить слепого употребить все силы, все средства к прозрению, – отвечал Налетов Маше. – Вы говорите, что вас ничему не учили. Положим так, в этом виноваты другие; но вы, вы сами что сделали для вашего спасения? Боролись ли вы с темным невежеством? приступали ли вы решительно к вашей матери с просьбами дать вам образование? Ломоносов бежал пешком за тысячи верст из-под родного крова к свету науки, терпел нужду, холод и голод, не струсил опасностей и препятствий. Он сделал настолько, насколько хватило у него сил. Сделали ли вы по возможности какое-нибудь усилие? Выстрадали ли себе оправдание? Отвечайте по совести.
– Я ничего не знала, – проговорила Маша, – мне никто не говорил дельного слова.
– Обвините хоть немного себя, Марья Петровна, непременно обвините; начните ваше умственное развитие с этого акта беспристрастного суда над собой.
Маша молчала.
– Вам это тяжело? – продолжал Налетов, – а все оттого, что вам покойно было кушать сдобные пироги, ничего не делать и барствовать. Около вас, я думаю, там целый штат Дуняшек и Марфушек, которых вы и людьми-то, я думаю, не считаете, и с гордостью признаете себя перед ними каким-то высшим существом другой породы. Что, неправду я говорю, Марья Петровна?
Маша опять не отвечала.
– Вот видите, вы не отвечаете, значит правда. Вы и тут скажете, что вас никто не учил. Да ведь вы в церковь ходили, поклоны земные клали, слушали учение Христа о том, что все люди – люди, что перед Богом нет ни Марфушек, ни Дуняшек, а есть во всяком живая, человеческая душа, равно имеющая право на жизнь и ее блага, как все Марьи Петровны и Софьи Ивановны, называющие себя барышнями. А как, я думаю, вы фарисеев-то и книжников бранили! вот, думали, какие они гадкие, а я-то какая славная!
– Но, однако, ты Бог знает чего хочешь, каких гигантских усилий! – вмешался Арбатов. – Ты всю вину сваливаешь на Марью Петровну и забываешь, что человек невольно подчиняется среде, его окружающей, что пошлость сильна и не такие характеры, как ее, вязли в этом болоте предрассудков. А другие что сделали? Я не говорю о тебе: ты еще у входа, ты готовишься в путь; не говорю и о себе: у меня свой взгляд на жизнь; а другие, что выработали из своих вопросов и стремлений? Красноречиво стенали, жарко возмущались и не могли наклониться, чтоб поднять хоть один камень с узкой, тесной тропы, по которой шли!..
– Они учились, мыслили, – отвечал Налетов.
– Так ли учились, как следовало? трудились ли в поте лица, до истощения сил, исключая некоторых избранников, о которых я здесь не говорю? Что вынесли они из своего мышления?
– Отвращение от житейской неправды да веру в человечество; этого разве мало?
– А почем ты знаешь, что Марья Петровна не вынесет из своего сердца высокой любви, великих жертв, бесконечный источник женственной прелести, которая повеет отрадой и подкреплением другому человеку и всем ее окружающим?
– Не вынесет, если останется в теперешнем темном состоянии ума и сердца! Не вынесет, если не сделает решительного шага, если не встрепенется всей волей, всеми желаниями! Я бы не нападал на нее, если б видел в ней мелкую, пустую натуру: нет, у нее много ума и способностей, как я мог заметить со времени нашего знакомства. Она натура недюжинная. Это-то и досадно.
– Но Боже мой, что я буду теперь делать! Я знаю, что я отсталое, бесполезное существо. Пусть же я так и останусь, пусть заглохну в своем темном углу! Теперь начинать с азбуки поздно.
– Не поздно, Марья Петровна; была бы охота да добрая воля. Читайте, вдумывайтесь, трудитесь.
– А жизнь сердца? – сказал Арбатов. – Вы еще не испытали ее. Какой новый мир блаженства откроет она для вас; какой чудный, разумный смысл даст существованию… Вы полюбите и вас полюбят. Полюбят глубоко, страстно.
– Кто меня такую полюбит! – сказала Маша с отчаянием в голосе.
Арбатов посмотрел на нее глубоким, долгим, выразительным взглядом; Маша выдержала этот взгляд, не опуская глаз, в которых загорелся красноречивый, страстный ответ… Она была так взволнована, так потрясена, что в эту минуту чувствовала себя способной броситься в пропасть, только бы искупить свое бесполезное прошлое. Этот взгляд, это выразительное лицо, этот задушевный, сочувствующий голос во время грозного, хотя и справедливого суда, не могли не иметь на нее чарующего влияния.
– А хоть бы и любовь, – снова заговорил Налетов, – какое понятие имеете вы о ней? Подумали ли вы об этом предмете серьезно? После поздно уже думать;
– Я до сих пор не любила и не думала об этом, – сказала Маша с таким выражением лица и голоса, что Арбатов мог перевести ее слова таким образом: если я полюблю, то полюблю тебя первого…
Он так и перевел; лицо его оживилось, взор засветился тем опасным огнем, который жжет и притягивает молодую душу.
– Вот ведь вы готовы этим хвастаться, – воскликнул Налетов, ничего не замечая, – а хвастаться тут нечем. Вы с вашими понятиями исковеркаете в себе всякое истинное чувство, покроете его ложью, как всю жизнь вашу. Я уверен – встретится вам человек, который бы стоил любви, да встань между ним и вами расчет и приличие – кончено! вы его и свою собственную душу так и положите на костер всесожжения в жертву чужой самодурной воле и собственным вашим кумирам. Вы поплачете, пожалуетесь на судьбу и не задумаетесь разбить сердце любимого человека и свое в угоду Бог знает кого и чего, может быть, призрака, который кажется вам грозен только потому, что пустой страх мешает вам разглядеть его поближе. А разглядели бы, так бы увидали, что это не что иное, как простыня на вешалке.
– Однако, – возразила Маша, – любовь к матери, страх огорчить, убить ее… это уж не простыня на вешалке!
– Ну положим, что и так. А если б мать ваша захотела вас выдать замуж за нелюбимого? Вы бы пошли! Вы совершили бы над собой самоубийство! Тьфу! – прибавил он, – это не лучше крепостного права! Тут совсем растеряешься.
– Ты уж, кажется, и любви хочешь учить Марью Петровну? – сказал Арбатов.
– Любовь все искупает, – отвечал Налетов. – Для иных натур она благотворный светоч, указывающий все лучшее, прямое в жизни. Я хотел только спросить, думала ли когда-нибудь об этом Марья Петровна. Любовь налагает серьезные обязанности.
– Какие? – спросила Маша.
– Добросовестно и честно пережить это чувство, – отвечал Налетов. – Не лгать перед собой и другим, суметь прощать и благословлять в тяжкие минуты… вынести всю полноту женского достоинства в случае ошибки или неудачи…
– Ах, люби меня без размышлений,
Без тоски, без думы роковой,
Без упреков, без пустых сомнений!
Что тут думать? – ты моя, я твой! —
продекламировал Арбатов с увлечением, слегка склонясь к Маше через стол, так что жаркий трепет пробежал по всему ее существу и грудь заныла первой тоской любви и томленья… Она не читала Фортунаты и не могла заметить переделки последних четырех слов последнего стиха.
– Ты мастер читать, – сказал Налетов, тоже не заметивший переделки. – Мне ни за что так не прочитать. Я не умею читать стихов, особенно нежных. Вы никогда не видали влюбленных? – обратился он к Маше.
– Нет… кажется нет… – отвечала она усталым, упадшим голосом.
– Разве у вас не было подруг?
– Порядочных не было…
– Опять порядочных! Ну хоть какая-нибудь простая девушка, из ваших приближенных, не говорила ли вам о своей любви?
Маша вдруг побледнела чуть не до обморока: чья-то печальная тень пронеслась перед ней, чей-то молящий, отчаянный голос раздался в ушах ее…
– Пожалуйста, – сказала она с трудом, – не спрашивайте меня об этом…
Налетов посмотрел на нее с участием.
– Я вас утомил, – сказал он, – я бессовестно воспользовался отсутствием Ненилы Павловны. Я сейчас ухожу, не сердитесь на меня за горькие истины. Может быть, придет время – вы вспомните обо мне тепло и дружески.
– Я вам и теперь благодарна, – сказала Маша, протягивая ему на прощанье руку.
– Видите, вы взволнованны, и рука у вас холодная.
– В самом деле холодная! – сказал Арбатов, крепко сжимая в свою очередь ее руку. – Это все ты виноват.
Маша слабо, едва заметно улыбнулась. Ей стало вдруг так страшно и тоскливо; ей чувствовалось, что над ней совершается что-то новое, непостижимое ей самой… До нее коснулась рука судьбы; к ее устам кто-то невидимо подносил чашу волшебного напитка, и неотразимый голос шептал: "Пей!".
Весь этот разговор происходил в отсутствие Ненилы Павловны, за которой прислала ее приятельница по случаю помолвки своей дочери. Ненила Павловна, может быть, и не решилась бы оставить молодую девушку наедине с каким бы то ни было молодым человеком; но так как их было двое, и притом же на диване осталась на весь вечер дремать одна ее знакомая, бедная глухая старушка, гостившая у нее по целым неделям, то она и не сочла неприличным попросить гостей подождать ее и оставить с ними Машу на том основании, что ничего нет полезнее для женщины общества образованных мужчин.
Маша недаром не спала всю ночь. В эту ночь она передумала и перечувствовала столько, сколько иному не удастся во всю жизнь. Она слышала, наконец, живой голос человека, не похожего ни на кого из знаемых ею прежде. Он звал ее на дорогу добра и правды, и в этом суровом призыве была для нее неотразимая сила. На нее подул свежий ветер, и стоячий туман раздвинулся и дал ей увидеть, хотя вдали, хотя неясно, широкий божий мир, кипящий движением и жизнью, и у самого входа в этот мир стоял другой человек, с ласкающим одобрительным взглядом, с яркими проблесками смелой, страстной нежности к ней, к Маше, к такой простой, необразованной девушке!.. Он тоже звал ее в этот мир, но звал на счастье и наслаждение. И какой это был сладкий, чарующий голос!.. В молодой душе ее возникла страстная, живая борьба, горячий протест против всего ложного, неправого, что до сих пор казалось ей непреложным и законным.
Первое время пребывания своего у Ненилы Павловны, до предыдущего разговора, Маша с безотчетным страхом ложного стыда своего необразования уклонялась от нападок Налетова, хотя и вслушивалась в его речи с жадным любопытством, доверчивостью и уважением; но только теперь поддалась вполне его нравственному влиянию. С Арбатовым они были с первых свиданий почти друзьями.
В сердце Маши быстро росло новое чувство, до которого она еще не смела коснуться собственным сознанием. Она осторожно обходила его, как спящего чудовища, и замирала при мысли, что рано или поздно оно проснется и поглотит ее…
– Что вы так задумались, Марья Петровна? – обратился в один вечер Налетов к Маше, сидевшей задумчиво поодаль от собравшегося кружка гостей Ненилы Павловны.
– Я? да так, Бог знает, какая-то путаница мыслей в голове. Впрочем, главная мые. ль была та, что вот вы скоро уедете и я уеду, останусь одна…
– Я вам по почте книг пришлю.
– Благодарю вас.
– Ведь согласитесь, что это большое утешение.
– Конечно, я буду их читать, пока не пойму и не выучу наизусть… А там что после? – спросила она.
– Ах, люби меня без размышлений,
Без тоски, без думы роковой… —
запел Арбатов в другой комнате, будто в ответ. Он недавно сочинил музыку на эти слова.
– Слышите? – сказал Налетов, – после будет любовь, разные встречи в жизни, умственный труд, борьба…
Они умолкли и задумались.
– Отчего так грустно бывает подчас? – спросила Маша.
– Оттого, что жизнь сложилась ложно. К ним подошел Арбатов.
– Вот Марья Петровна спрашивает, отчего ей грустно, – обратился к нему Налетов.
– Оттого, что сердце требует своих прав и хочет счастья, – отвечал Арбатов. – Ведь так? – спросил он Машу.
– Кто ж не хочет счастья? – отвечала она, отходя к окну и приглашая за собой улыбкой и взглядом Налетова и Арбатова.
– Но не всякий понимает его, – отвечал Арбатов.
– Вы, Никанор Васильевич, как понимаете счастье? – обратилась Маша к Налетову.
– Трудный вопрос. Долго вам объяснять мое счастье. Счастье лукаво. Я за ним не гонюсь.
– А по-моему, – сказал Арбатов, – то счастье, когда душа, проникнутая блаженством высокого чувства, становится выше мелочных забот, печалей; когда человеку делается так хорошо, что он ничего не понимает и не знает кроме этого; когда внутри и извне все поет для него и сияет, все примиряется и сливается в один чудный, звучный, восторженный аккорд…
– Ну, это не по моей части: что-то слишком высоко, – сказал Налетов и отошел.
– Он этого не понимает, – сказала Маша.
– Он уж чересчур сурово смотрит на жизнь, – отвечал Арбатов, – он выбрасывает на все слишком мрачный покров. Нет, есть в жизни светлые праздники, незаменимые минуты…
– Когда ж это бывает?
– Что? – спросил Арбатов рассеянным голосом человека, подавленного иной тайной мыслью, которую он боится высказать.
– А вот это счастье, о котором вы говорите!
– Когда любишь и когда любим, – отвечал он, посмотрев на нее пытливо и тревожно.
– А любить и не быть любимой… ведь это уж несчастье?
– О, вы этого не испытываете!
– Почему же?
– Я не знаю и сам почему, но я в этом уверен. Мне с некоторых пор как-то верится во все прекрасное, лучшее в жизни человека. О вечная загадка жизни – любовь! блаженство и мука, сомненье и надежда… все так перепутано.
– А разрешить сомненье нельзя?
– Можно, но ошибка страшит. Оба замолчали.
– Как вы бледны и грустны! – заговорил он с нежным участием. – Здоровы ли вы? Вы себя не бережете, не осторожничаете. Третьего дня, когда мы катались в лодке, вы были так легко одеты, а вечер был сырой, прохладный. Не затворить ли окно? и теперь довольно сыро. Ведь наше северное лето не ласково. Ах, так бы я вас и перенес на юг, под другое небо. Право, я затворю окно.
– Нет, пожалуйста, не беспокойтесь; вечер так хорош: сколько звезд! и как луна спокойно и тихо плывет. Уж теперь август, скоро и осень. Какая тоска!
– Вот, – сказал Арбатов, – мы расстанемся, и вы обо мне скоро позабудете.
– Не скорей вашего, вероятно.
– Благодарю вас за это слово, отрадными минутами. Я вам обязан многими
341
– Вы? Уж кому говорить это, так мне. А что я для вас такое? Чужая, жалкая, необразованная девушка.
– Вы не верите в родство души, в симпатии чувств?
– Верю! – отвечала Маша, и голос выдавал ее волнение.
– Ну так вы мне не чужая, верьте.
Она посмотрела ему в ответ таким взглядом, что у Арбатова упало сердце и захватило дыхание. Он быстро придвинул к ней свой стул; Маша вздрогнула и сделала невольно движение от него.
– Я вас испугал? – спросил он тихо. – Вы точно боитесь меня.
– Иногда себя боишься, – сказала Маша. И сказав это, отошла от него и присоеди-нилась к кружку разговаривающих. Арбатов посмотрел ей вслед с той выразительной улыбкой, в которой мелькает и приятная догадка, и желание узнать еще более…
Маша была как в тумане; она говорила и действовала автоматически. Ей было хотелось казаться большой и удалиться, но она боялась потерять и минуту его дорогого для нее присутствия. Ей казалось в тот вечер, что если бее обрекли целый век смотреть на него и слушать его, она почла бы себя счастливейшей из смертных. Налетов сурово указывал ей жизнь и ее требования; он разоблачал перед ней все темное, ложное, трудное; вызывал ее на борьбу, пробуждал ее ум; отгонял рой обманчивых грез и звал навстречу знаниям и труду. А он, Арбатов, как будто вводил ее в роскошный, светлый храм, где должна была разгадаться для нее великая тайна существования, та вечная загадка мира, которая мучит и притягивает и дает смелость дрожащей рукой приподнять темную завесу неизведанного блаженства.
– Боже! что это со мной! – думала Маша несколько дней спустя, ходя по своей комнате, которую Ненила Павловна постаралсь ей устроить со вкусом и комфортом. – Это точно болезнь какая! Все он, везде он! Что бы я ни делала, о чем бы ни думала – все он! С тех пор как увидала его, точно я заколдованная. И не думать о нем стараюсь. Вчера утром даже не вышла в гостиную, когда он был; ничто не помогает – еще хуже, еще тошнее! Умереть было бы, может, лучше. Вот, видно, угадал Никанор Васильич, что я исковеркаю, изломаю свою душу. А из чего, для чего? Неужели так и расстаться в сомнении! И не будет он даже знать, люблю ли я его. Можно с ума сойти. Нет, не совладать мне с собой; нет, уж это роковое. Пусть так и будет. Век прожить и счастья не узнать – это ужасно! А кто мешает? Может быть и прав Никанор Васильич!..
Она вышла в гостиную. Ненилы Павловны не было дома. Маша опустилась на диван усталая, точно разбитая. Бледный поздний луч осеннего заката пробивался в комнату и так кротко и мягко отражался на предметах… Молодая девушка закрыла глаза. Чудная нега разлилась по всему существу ее. Перед ней замелькали заманчивые картины, ей послышался знакомый голос. Полусон, полубред оковал ее.
– Милый! – произнесла она вдруг, склоняясь к кому-то невидимому, но близкому! – милый! как я люблю тебя!..
Она опомнилась от своего движения, любопытно осмотрелась кругом и снова закрыла глаза.
– Я сама в себе не властна! – прошептала она про себя. – Мне кто-то говорил, что это так бывает, да я не верила. А вот сама…
– Может быть, я не в пору, некстати? – послышался уже наяву голос Арбатова, остановившегося в нерешимости посередине комнаты. – Мне сказали, вы дома; я зашел без спросу. Вы извините?
Маша встрепенулась, но не вдруг могла говорить. Сердце у нее забилось до боли, почти до дурноты. Арбатов сделал вид, что ничего не замечает.
– А мы с вами давно не видались, Марья Петровна, – сказал он. – Я вчера заходил утром, вас не было.
– Вы так скоро ушли.
– Мне сказали, что вы нездоровы и не выйдете. Ну, как теперь вы себя чувствуете, лучше? прошло?
– Прошло, – сказала она.
– Прошло! – повторил он с улыбкой. – Все проходит в жизни… Иногда и хорошо, что проходит.
– Нет, не все, – отвечала она.
– Это так только кажется. Не беспокою ли я вас? Прогоните меня, пожалуйста.
– Вам этого хочется? вам скучно со мной?
– Вот еще что придумали! – сказал он с дружеской, нежной фамильярностью. – Не грех вам? Мне так редко удается поговорить с вами без помехи.
– За мной скоро пришлют из деревни, я думаю.
– Как! – произнес он с испугом. – Но… вы позволите приехать к вам в деревню?
– Ваша усадьба так близко от нас, всего в двух верстах.
– Какая усадьба?
– Голубково.
– Неужели? это чудесно! А, впрочем, зачем? не лучше ли не ехать? Как вы думаете?
Он сел с ней рядом.
– Что пользы? – продолжал он вкрадчиво. – Пожалуй, Налетов и прав: или все, или ничего!
Он будто нечаянно, между прочим, взял ее руку и придвинулся ближе.
– Вы позабудете меня? – сказал он тихо и страстно, как бы невольно склоняя голову на ее плечо.
Она с минуту оставалась неподвижна, точно очарованная; потом сама склонилась лицом к его лицу и проговорила чуть слышно:
– Приезжай! Неужели столько счастья… Приезжай, если любишь!
И она не отклонялась от руки, охватившей ее талию; и когда на щечке ее загорелся первый поцелуй любимого, она чувствовала, что целый ряд туманных, однообразных дней без надежд и счастья не стоит одной минуты… Яркий луч прошел по темной тропе ее существования… Пусть он скоро погаснет, что за дело! но он осветил путь, и ей уже не так страшно идти вперед.
– Вот, кажется, и Ненила Павловна возвратилась, – сказала Маша, опомнившись и овладев собой. – Итак, до свидания! – прибавила она с улыбкой любви и счастья и пошла встречать Ненилу Павловну.
– Нет, это не Ненила Павловна, а я к вашим услугам, – сказал Налетов, сталкиваясь с Машей в дверях.
– А, Никанор Васильич! – сказала она радушно, протягивая ему руку.
– Арбатов здесь? Ну, Марья Петровна! то-то, я думаю, вы зарассуждались с ним о любви под сумерки в поэтическом полусвете… Я думаю, он перечитал все страстные стихотворения, начиная с Державина и до нынешних. А я, как тут, явился. Не в пору гость хуже татарина, говорят.
– Вот уж правда! – подумал Арбатов. – Вот и не угадал, – сказал он вслух, – мы стихов совсем не читали…
– А, тем лучше… Я вам принес Белинского, Марья Петровна. В особенности рекомендую вам, как женщине, одну статью о Пушкине, где критик рассуждает о любви и браке.
– Это там, где он говорит, что брак есть гроб любви и поэзии жизни? – спросил Арбатов.
– Да, кажется, – отвечал Налетов, – но это не главное, а главное – почему так бывает и должно ли так быть… Вот уж это, кажется, настоящая Ненила Павловна воротилась, – прибавил он.
Ненила Павловна точно воротилась и очень обрадовалась, что нашла у себя гостей, которые остались на весь вечер.
– Так вот она, любовь!.. – думала Маша, раздеваясь и ложась в постель.
Мысли ее путались, она будто грезила наяву… а вот опять чей-то бледный, знакомый образ пронесся перед ней; чей-то голос и упрек заставил болезненно сжаться ее сердце и внес отраву в ее новорожденное счастье, влил тоску в ее первую, светлую радость.
– О, на моей душе грех, большой грех!.. – проговорила она почти впросонках.
– Право, mon ange,[6]6
Mon ange – мой ангел (пер. с фр.).
[Закрыть] мне это очень досадно, что ты у меня похудела и побледнела. Что скажет мамаша? Мне хотелось бы, чтоб ты у меня цвела как роза, – говорила Ненила Павловна Маше, снимая шляпку и отряхивая с нее пыль. Она только что воротилась с загородной прогулки. – А как ты стала интересна, Маша, – чудо! Анна Федоровна не узнает тебя. Это платьице так мило, так идет к тебе. Ты уж, дружок, не скучаешь ли у меня?
– О нет, напротив; мне так приятно у вас, так хорошо! – отвечала Маша. – Я переживаю лучшие дни моей жизни…
– Ты так грустно это говоришь… Машечка, ангел мой! – продолжала Ненила Павловна, лаская девушку, – скажи по правде, ты неравнодушна к Арбатову? Заговорило сердечко? О, плутовка! вижу, все вижу! И краснеет, и бледнеет. Не бойся, душа моя, я не строгий судья – я очень понимаю порывы молодого сердца. Сама была молода, сама любила. Ах, Маша, чего мне стоило с ним расстаться, выйти замуж против сердца!
– Зачем же вы выходили? Зачем принесли себя в жертву расчета или эгоизма?
– Ах, друг мой, как можно так говорить! Это Налетову легко толковать, а что могла я сделать, бедная, молоденькая, запуганная девочка? Все родные были против. Конечно, если б тогда у меня была теперешняя опытность, не сгубила бы я своего счастья… Он тогда был очень незначительный человек, а после как далеко пошел, Маша! Голова-то у него светлая.
– Вы так и расстались? Вы не видались с ним?
– Нет. Уж он давно женат на другой, давно позабыл обо мне. Он – мне сказал один знакомый – сперва был в отчаянии, потом стал называть меня пустой, бесхарактерной, говорил, что у меня не достало сил принести жертву, что я не любила его, а так только, увлекалась… Мне это было очень горько – такая несправедливость! Ах, если б он знал, сколько слез пролила я, такие тяжкие дни и ночи проводила! Сколько раз проклинала жизнь… однажды отравиться было хотела, но как-то страшно стало, не решилась.
– Бедная Ненила Павловна! – сказала Маша, устремив на нее полный сострадания взор, – вы были сами виноваты; вам бы бежать с ним.
– Не решилась, мой ангел; шутка – бежать!
– Но если вы так любили? Кому вы принесли пользу, что измучили себя?
– Конечно, глупа была, характеру не достало.
Маша глубоко задумалась.
– Уж теперь все прошло, – продолжала Ненила Павловна, – нечего и вспоминать… Ах, душечка моя, все они требуют жертв, доказательств…
– Так что же? мне кажется, нет выше счастья, как чем-нибудь доказать свою любовь… Под венец без препятствий и горя всякая пойдет с любимым человеком. Это еще не доказательство.
– Ой-ой, Маша, да ты у меня отчаянная! Беда, как ты влюбишься серьезно!
Маша как-то странно, почти насмешливо улыбнулась.
– Если б ты знала, – подумала она, – как серьезно и страстно люблю я!
– Арбатов увлекательный человек; я боюсь, что он закружит твою головку. Берегись, дружок.
– Для чего и для кого?.. – подумала снова Маша ей в ответ.
– А впрочем, – продолжала Ненила Павловна, – теперь, когда ты вернешься в свое уединение, тебе, по крайней мере, есть о чем вспомнить, помечтать немножко.
Перед Машей вдруг страшным призраком встала вся ее деревенская жизнь, пустая, праздная, одинокая.
– Мне от вас ехать не хочется, – сказала она.
– Милка моя! мне самой грустно с тобой расстаться. Я скоро опять выпрошу тебя к себе; зимой тебе еще будет у меня веселее, теперь в городе еще пусто. Ведь нельзя и старушку оставить надолго; она и так скучает по тебе.
– Я не знаю, какое веселье доставляю я маменьке: она постоянно занята то хозяйством, то заботами, то разговорами с Ариной Дмитревной.
– Ах, друг мой! да уж ты тут, так она и покойна.
– Да ведь если бы, положим, я вышла замуж и уехала далеко, – она погрустила бы и успокоилась.
– Ну это другое дело. Это уж необходимость. Конечно, это тяжело, Маша, да ведь что делать? Вот я теперь и свободна, да уж поздно; а все слава Богу, конечно; если б жив был мой муж, я все бы в неволе была. Мне теперь и подумать об этом страшно… Вон, кажется, Яков Иваныч приехал.
Маша бросилась к нему навстречу.
– И здороваться-то бы с вами не надо: сколько времени не бывал! – говорила Маша, обнимая Якова Иваныча. – Вот кто меня истинно любит! – прибавила она, подходя с ним вместе к Нениле Павловне, которая ласково встретила его. – Давно ли вы маменьку видели?
– Третьего дня видел ее, – отвечал Яков Иваныч.
– Ну что она?
– Все по-прежнему – все хворает, все кашляет. Полнота ее одолела. По тебе скучает… я думаю, она скоро пришлет за тобой. "Будет, говорит, уж нагостилась, навеселилась: пожалуй, и от дому отвыкнет". А что, Маша, вот уж больше месяца, как ты здесь.
– Разве это так много? – сказала Маша, бледнея при мысли о возврате.
– Да, конечно, немного; молодому человеку удовольствия нужны… Боюсь я, что ты скучать станешь.
– Из-за этого нельзя же лишать себя всего!
– Кто говорит! весело – так и слава Богу. Ты, однако, похудела от веселья-то. Видишь, талийка-то стала какая тоненькая, стройная; так городской барышней и смотришь. Ах, что я, Машенька, узнал! вообрази: Тима-то, дубина эдакая, надеялся жениться на тебе.