Текст книги "Записки из рукава"
Автор книги: Юлия Вознесенская
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Юлия Вознесенская Записки из рукава
Об этих записках
Стихи можно заучивать наизусть. Так я и делала – во внутренней тюрьме Ленинградского КГБ, в «Крестах», на этапе. Даже сейчас, в ссылке, я больше надеюсь на свою память, чем на удачу: 7 экземпляров «Книги разлук» было у меня изъято! Вспомнила, восстановила – живут.
А что делать с прозой, со всякого рода заметками, набросками, с этими маленькими историями о людях, которых я никогда больше не увижу, не встречу, о многих из которых я едва ли вспомню, если потеряю эти крошечные листочки, иногда в половину спичечной этикетки? Бесконечные обыски, тайные и явные, законные и незаконные, лишили меня большей части моего маленького тюремного архива. Власть и Сила (пишу с прописной исключительно из уважения к Эсхилу!) не так страшны в облике бандитов с большой дороги, как утомительны в роли мелких воришек и крохоборов. Мелких, как и повсюду, больше, чем крупных. Они с равным служебным рвением шарят в карманах, за пазухой, в женском белье, в помойках, в канализации. Одно удовольствие наблюдать их во время обыска в тюремной камере: заметно, что параша – любимый объект их внимания. Они вспарывают матрацы, отдирают плинтуса, обшаривают подоконники, но все поглядывают и поглядывают в заветный уголок…
И вот я решила записывать свою одиссею в виде коротких заметок: так легче и запомнить, и припрятать, и переправить на волю или оставить верному человеку на сохранение.
Воруйте, воруйте – что-нибудь да останется!
Арест
Арестовали меня так.
В одно прекрасное утро следователь городской прокуратуры Б. П. Григорович подкатил к моему дому на черной служебной «Волге».
– Юлия Николаевна! Вы мне нужны ненадолго в прокуратуре.
Я поднялась на звонок из постели, стою перед ним в халатике, босиком.
– Не стоило трудиться: вы могли вызвать меня повесткой.
– Мне было по дороге, и я заехал за вами. Одевайтесь, пожалуйста.
– Вы очень любезны. Но я еще не завтракала. Может, вы подождете, пока я выпью стакан чаю?
– Вы мне нужны всего на 15 минут. Позавтракаете, когда вернетесь.
Это было 21 декабря 1976 года. Сегодня, когда я переписываю свои разрозненные записи в одну тетрадь, уже 25 мая, а я все еще не возвратилась к отложенному завтраку.
Накануне мы легли поздно. Ночью я читала тебе:
Пока в реке река воды,
пока над ней сверкают птицы,
дай мне из рук твоих напиться
и после рук не отводи.
В твоих ладоней колыбель
прилягу буйной головою,
а ты тихонько надо мною
спой колыбельную, о Лель!
Олень придет на водопой
из душной чащи заповедной
и на воде чеканкой медной
замрет – и ты тогда не пой.
Кукушка время отпоет,
над бледной зарослию веха
верша прерывистый полет —
сама себе и стон, и эхо.
Помедли несколько минут,
пока не прорастали тени.
Минуту! Нет, одно мгновенье,
пока меня не призовут.
Но за рекой уже трубят,
спускают лодки в зелень ила.
Нет, милый, это не тебя.
Зовут меня. Прощай, мой милый.
А утром, через час после твоего ухода (как мне не хотелось тебя отпускать) – этот наглый, воровской арест.
Один знакомый адвокат, узнав имя моего следователя, воскликнул:
– Что?! Борька Григорович? Да он же известный пропойца!
Я объяснила ему, что ГБ со мной выдохлось и, рассчитывая запугиванием вытолкнуть меня на Запад, кое-как сляпало из отходов дела № 62 о надписях мое нынешнее дело № 66. Никто из моих гонителей не рассчитывал на то, что я откажусь от выезда – вот и поручили мое дело какому-то замухрышке. А что он пьет, так это хорошо: может, в нем еще остатки совести теплятся – вот он их и заливает водкой.
«Собачник» – не для собак!
Перед тем как «обработать» вновь прибывших заключенных (дактилоскопия, фотография и пр.), их держат в так называемом «собачнике».
Камера площадью 5–6 квадратных метров с узкой скамьей по периметру. Стены «набросаны» известковым раствором – не прислониться. Холод поистине собачий.
Меня привезли часа в 2 дня. К вечеру в камере сидело и стояло 16 женщин. Когда у стоявших уставали ноги, сидевшие уступали им место. Делились своими бедами, сигаретами, просвещали новичков.
Вечером объявили ужин, и в «кормушку» просунули первую миску с кашей. Запах подгорелой овсянки разнесся по камере. Некоторые ели, чтобы согреться, большинство отказалось.
Через полчаса в «кормушке» показалась голова «баландера» и объявила: «Давайте миски. Чай!»
Все ожидали, что взамен мисок появятся кружки с чаем. Но нет, чай стали наливать прямо в грязные миски. Вымыть их было негде, так как водопроводного крана в камере не было. Все мечтали согреться горячим чаем, но только две или три женщины решились пить его из грязных мисок.
Если бы я еще раньше не объявила голодовку, я начала бы ее с этого «ужина», за всю свою жизнь я не видывала собаки, которой для питья не потребовалась бы отдельная миска!
Дикая история
21 декабря все до одного надзиратели в «собачнике» были пьяны. Они то и дело заглядывали в «кормушку», отпускали в наш адрес сомнительные комплименты, орали друг на друга в коридоре. Бывалые зечки объяснили, что в этот день (или накануне, сейчас уже не помню) в «Крестах» выдают зарплату.
Одна бойкая девица, увидев в «кормушке» улыбающуюся рожу надзирателя, попросила:
– Дай закурить!
– А х… будешь дурить? – отвечает он и выжидательно смотрит на нее.
А девочка возьми и ответь ему на том же языке и тоже в рифму – что-то в смысле того, что он может обойтись и без ее услуг, если ему приспичило. Вся камера расхохоталась.
Надзиратель отворил дверь и потребовал, чтобы она вышла из камеры.
– Не ходи! – крикнула женщина постарше. – Хотят разбираться – пускай вызывают корпусного. Мы скажем, что он первый тебя оскорбил.
– А чего мне бояться! – фыркнула девчонка и смело пошла к двери.
Ее увели. Через несколько минут мы услышали ее крики и мольбы о пощаде. Кричала она так страшно и так долго, что мы все пришли в ужас: «Что они там над ней творят?!»
Через час ее втолкнули обратно. Она забилась в угол и долго сидела, закрыв лицо руками и не отвечая на расспросы. Все ее утешали, как могли. Наконец она сняла с головы платок, и мы увидели, что эти изверги обрили ей полголовы, оставив волосы только спереди и с боков – под платок.
Надо сказать, что в тюрьмах стригут женщин наголо, если находят у них вшей – случается такое. Но, во-первых, никаких проверок на вшивость никто еще не проводил, а во-вторых, даже если бы у нее что-то и обнаружили, то какой же был смысл остригать только полголовы?
– Ничего, плюнь на это дело! – утешали ее. – Челка есть, с боков волосы видны – ну и ладно. В лагере отрастут.
– Если бы только это! – воскликнула она и залилась слезами пуще прежнего. Больше она ничего не рассказала, и мы не стали ее расспрашивать.
Почему я ничего не сделала в ее защиту, сразу же, как только услышала ее крики? В тот момент, а вернее, в тот день я еще мало реагировала на окружающую обстановку. Последний раз я встречала уголовниц весной 1964 года, когда сидела в «Крестах» по 191-й статье – сопротивление представителям власти. Естественная отчужденность порядочного человека, попавшего в среду непорядочных. Я была занята собой: голодовка была объявлена где-то сгоряча, это был первый всплеск протеста, а теперь нужно было распределить его во времени, рассчитать силы, установить срок, наконец. Через несколько дней я уже поняла, что сил моих хватит надолго и что я попала в гораздо более порядочную среду, чем та, в которую я окунулась 13 сентября 1976 года, с первого ареста.
Не сработал рефлекс защиты ближнего, в обычной жизни редко меня подводивший. Этой истории я стыжусь до сих пор, ибо считаю, что должна была вести себя безукоризненно с первой минуты, с первого шага по этому новому кругу.
Были ли после ситуации, в которых я вела себя недостойно? Пожалуй, не было. Хотя бывали минуты внутренней растерянности, когда я незаметно для окружающих в считанные секунды должна была решить, как мне себя вести. Были ошибки, но не те, которых можно стыдиться. Некоторые эпизоды тюремной жизни я переживала в воспоминаниях снова и снова, пытаясь понять, что и почему я сделала не так.
Иногда я нахожу ответ сама, иногда обращаюсь к более опытным друзьям. Что ж, учителя у меня были те же, что могли быть у любого, – Солженицын и другие. Опыт постоянных, но кратковременных арестов последних лет давал мало. Сейчас, через полгода после этой истории, я считаю, что мне повезло – весь этот опыт был мне необходим, более того, требуется еще некоторое продолжение…[1]1
Эти последние абзацы вписываются накануне воркутинского суда, после которого я, вероятно, отправлюсь набираться опыта дальше.
[Закрыть]
Крещение
На другой день всех вновь прибывших повели в женский корпус и стали разводить по камерам. В коридоре корпусная начальница почему-то сразу выкрикнула меня из толпы и велела отойти в сторону. Затем она очень быстро развела остальных женщин по камерам: «Трое – сюда, четверо – сюда» – и так далее. Когда осталась одна я, она повела меня в конец коридора, вручила мне матрас и миску с кружкой и раскрыла передо мной дверь новой камеры.
Я остановилась у порога. Узкая длинная камера шириной чуть больше двух метров, длиной метров 12–15. Двухэтажные нары стоят вдоль стен, оставляя посередине неширокий проход. 36 «шконок». Небольшое окно почти не пропускает дневного света, и в камере горит электричество, хотя уже середина дня. Я с удивлением замечаю, что в камере нет ни одного свободного места. Оборачиваюсь к надзирательнице:
– Простите, но здесь нет мест.
– Ложись на пол под шконку, – отвечает она и захлопывает дверь.
Я здороваюсь с обитательницами камеры, кладу свернутый матрас в свободный угол возле окна, сажусь на него и закуриваю.
– Это ты, что ли, политическая? – спрашивает меня здоровенная бабища мужским голосом. Остальные притихли и выжидающе на меня смотрят.
– По-видимому, я, раз уж вам дали такую информацию.
Расспрашивают о деле. В этих расспросах есть что-то настораживающее. Я отвечаю очень коротко.
– А почему ты не стелешь матрас и не ложишься?
– Так ведь некуда.
– Забирайся под любую шконку, какая понравится, – говорит та, здоровая баба. Она здесь что-то вроде атаманши. В ее ответе и в том, как на меня глядят остальные, мне чудится желание поглумиться.
– Я не крыса, чтобы ютиться под нарами.
Общий взрыв возмущения.
– Мест не хватает, все могут спать на полу, а она не может!
– Меня мало волнует, что в ленинградской тюрьме не хватает мест. Я сюда не просилась, а дома у меня места достаточно. Местные жилищные проблемы меня как-то мало трогают. С этим пусть разбирается начальство.
– Что же оно может сделать, если мест нет?
– Не знаю. Знаю только, что никто не имеет права, отняв у человека свободу, пытаться отнять и его гордость.
– Ты что же, лучше нас?!
– Возможно, что и хуже. На взгляд властей, так определенно хуже. Но под шконку меня никакая власть не загонит.
– Ну, так мы сами тебя загоним, – заявляет «атамауша».
– Нет.
Я уже чувствую, что разговор пошел не туда, а потому стараюсь говорить нарочито лениво и тихо, пытаясь сбавить накал.
– Еще как загоним. Вот под мою шконку ляжешь, а ночью я тебя обоссу.
Общее веселье.
– Вы знаете, – любезно улыбаюсь я в ответ, – должна вас огорчить, но и этого тоже не будет.
Я встаю со своего матраса, чтобы бросить в унитаз окурок. Воспользовавшись этим, «атаманша» ногами заталкивает матрас под свою шконку. Я делаю вид, что ничего особенного не произошло, иду на то место, где лежал матрас, и сажусь спиной к батарее. Закуриваю новую сигарету. А вокруг напряженные, обезображенные злобой женские лица. «Атаманша» всех подзуживает: «И чего мы на нее смотрим? Ведь таких душить надо! Это из-за них, политических, в лагерях и тюрьмах житья не стало». Бабы потихоньку сползаются на ближайшие шконки. Круг сжимается…
А в это время на другом конце камеры назревает другая напряженная ситуация, в какой-то степени тоже связанная со мной. Добродушная на вид толстушка вдруг ласково говорит, ни к кому не обращаясь: «И чего вы на нее налетели? Не хочет человек под шконкой лежать – не надо. Я ей свою постель уступлю, а сама к Зоеньке лягу. А она мне палочку бросит».
Тут же вступает другая: «Ну почему именно ты? И я могу уступить место. Зоя, с кем ты хочешь лечь?» С одной из шконок поднимается красивая высокая девица; самодовольно улыбаясь, она берет сумочку, идет зеркалу над раковиной и начинает красить ресницы, искоса поглядывая на спорящих. Между соперницами назревает уже своя ссора.
А вокруг меня идет разговор уже только об убийстве.
– Мне ее придушить – раз плюнуть, – воинствует одна из баб, – у меня восьмая ходка, да третья – сто восемь (убийство, особо зверское…). Вышки не будет, а пятнадцать лет так и так сидеть.
Полчаса назад она сокрушалась по поводу своего дела: «Ей, старой стерве, может, год жить оставалось, а мне теперь из-за нее, ведьмы, сидеть и сидеть». Она убила старушку, неожиданно для нее оказавшуюся в квартире, которую она задумала ограбить.
Я курю.
– Да ну ее, – говорит уголовница попроще, – еще сидеть за нее.
– За нее?!! Да за нее года три сразу скинут! Это же враг народа! – кричит атаманша.
И тут со шконки срывается совсем молодая женщина и бросается ко мне. Я вскакиваю, прижимаюсь спиной к стене. Чувствую, что эта женщина и есть самая опасная. До сих пор она сидела, тупо и обреченно глядя в угол и ни во что не вмешиваясь. Последние слова атаманши подействовали на нее, как удар током. В ее глазах загорается какая-то безумная надежда и решимость. Она хватает меня за горло и начинает душить. Не меньше десятка рук в ту же секунду тянутся ко мне, рвут на мне одежду, царапают лицо, вцепляются в волосы. Если я упаду, они меня растерзают. И я изо всех сил прижимаюсь к стене. Если стану отбиваться – тем более: начнется общая свалка, и тут мне придет конец. Я скрестила руки на груди, сжала их, чтобы не отбиваться, и уставилась прямо в глаза той, что меня душила. Прямо и, насколько это возможно, спокойно.
– Она смотрит! – вдруг истерично кричит женщина, и руки ее разжимаются. Остальные отскакивают, как по команде, но недалеко: глаза их следят за мной с прежним возбуждением. Чувствую, что через минуту-другую произойдет новое нападение. Желая оттянуть его, я наклоняюсь, не опуская при этом глаз, поднимаю с пола сигарету, не успевшую потухнуть и чудом не затоптанную во время свалки. Я спокойно курю. На самом деле борюсь с желанием откашляться, потому что дым сразу же начинает раздражать горло.
– Волчок! – кричит кто-то. Все разбегаются по шконкам. Окошечко камеры открыто, за нами наблюдает надзирательница. Как давно она это делает, неизвестно. Но теперь она видит, что ее заметили. Отворяет дверь, начинает мягко расспрашивать, почему шум. Ей объясняют, что я довела всю камеру до белого каления, над всеми издеваюсь и не желаю ложиться на пол.
– Ляжет, – обещает надзирательница.
– Ни в коем случае, – отвечаю я. – Предпочитаю карцер. Можете отвести прямо сейчас.
– Что вы не поделили с женщинами?
– А вы об этом их спросите. Во всяком случае, больше я с ними ничего делить не собираюсь.
Она стоит в нерешительности. И вдруг в коридоре послышался стук каблучков. К дверям подходит женщина в белом халате, спрашивает, в чем дело. Это главврач больницы.
– Да вот, наша политическая всю камеру перебаламутила, – отвечает надзирательница.
– А почему у нее кровь на лице? А это что на шее?
Я молчу. Остальные, естественно, тоже. Надзирательница разглядывает порог камеры.
– Почему у вас поцарапаны лицо и шея?
– А это последствия неквалифицированного удушения.
– Кто вас душил?
– Никто ее не душил! Она такая и пришла! – наперебой вопят перетрусившие бабенки.
– Кто? – еще раз спрашивает врач. Голос ее становится грозным. Из-под халата видна военная форма. Она невысока, очень худа, лицо с кулачок, с тонким орлиным носом и тонкими же очень злыми губами. В камере тишина, настороженная, полная страха. Врач смотрит на меня. Я отвечаю с извинительной улыбкой.
– Я не заметила, кто именно. Они тут все на одно лицо. У всех рожи убийц.
– Ладно. Сейчас мы вызовем корпусного и переведем вас в другую камеру.
– Сделайте одолжение.
Надзирательница с врачом уходят. Я оглядываю всех и говорю на прощание несколько язвительных слов.
Через несколько минут меня переводят в новую камеру.
Первая, кого я встречаю в этой камере, знакомая Алика Гинзбурга. Она не из наших, просто была когда-то соседкой Гинзбурга, кое-что знает о нем и о его друзьях.
В этой же камере мне объясняют, что место, из которого я пришла, – настоящее логово диких зверей. Там каждый день происходят дикие скандалы – в основном из-за той самой Зои, относящейся к доселе мне не известной породе женщин, которых в тюрьме называют «коблами».
«История с удушением» имела свое продолжение. Примерно через месяц, когда легенды о моей голодовке рассказывались по всей тюрьме и у меня даже появились последователи (одна женщина проголодала целых 15 дней и, кстати, кое-чего добилась), мне довелось встретиться с женщиной, попавшей в ту самую камеру недели через три после меня. Камера была почти в прежнем составе, и мои «убийцы» с гордостью рассказывали ей, что «та самая знаменитая Окулова» один день сидела вместе с ними. «Она такая гордая, так здорово разговаривала с надзирателями и врачами, отказалась лечь под шконку, и они ничего не могли с ней сделать. Некоторые у нас ее не сразу поняли, но потом разобрались, что к чему».
Я очень веселилась, получив этот привет.
Новое в «Крестах»
С 1964 года в «Крестах» многое изменилось. Тогда женщин держали в одном корпусе с мужчинами, и занимали они всего два этажа в одном из ответвлений «Креста». Камеры были небольшие, только на 4 человека. Теперь есть камеры на 8, на 12, на 20 человек и больше. Но мест всем все равно не хватает. Я видела камеры, где под каждой шконкой лежало по заключенной. Даже в больнице больные иногда лежат на полу.
На окнах появились железные жалюзи. В 1964 году я еще видела солнце в камере.
Но появились и некоторые изменения «к лучшему». Вместо железных «параш» в углах поставили унитазы. Это создает удобства для надзирателей – не нужно выводить заключенных «на оправку» дважды в день, но воздух в битком набитых и плохо проветриваемых камерах чище от этого не стал. Постоянно ощущаешь, что не туалет находится в жилом помещении, а ты живешь в туалете.
Вместо привычного круглого глазка на двери – «волчка» – появились застекленные окошечки размером примерно 15X40 см. С наружной стороны они прикрыты щитками, которые могут закрепляться в поднятом положении. Теперь надзиратель может незамеченным подглядывать за зечками из коридора.
Еще одно нововведение – раковина с краном. Вода, конечно, только холодная. В 1964 году в «банный день» заключенные сдавали свое белье в прачечную, где работали женщины из хозобслуги. Теперь все стирается прямо в камерах. Этим удобством вовсю пользуются «коблы» и «ковырялки». За завесами из мокрых сорочек на шконках идет «настоящая семейная жизнь».
Не было зеркал, но зато посуду мыли на кухне, а не в камерах холодной водой с мылом.
Еще одно существенное изменение к худшему. Все надзиратели в женском корпусе – женщины. Раньше было примерно пополам. Мужчины-надзиратели к женщинам относятся неплохо, да и посылали в женское отделение обычно не самых свирепых. Надзирательницы же и тогда были ужасны: почти сплошь старухи с тюремным опытом еще сталинских времен. Теперь появилось много молодых надзирательниц. Я плохо представляю себе, как именно жизнь может довести современную молодую девушку до выбора такой странной профессии. Видимо, в основе этого выбора лежит все та же жилищная проблема. Некоторых привлекает, конечно, дополнительный отпуск и сравнительно большая зарплата. Но обучение этой профессии ни для кого бесследно не проходит: все они безобразно грубы, как в обращении с заключенными, так и внешне.
Еще одно новое здание в тюрьме – небольшая картонажная фабрика. Заключенные, пожелавшие работать, зарабатывают на ней копеек 30 за день. Работать идут не только ради денег, а в основном ради общения.
Помнится, в шестьдесят четвертом году женщин довольно скоро после утверждения приговора отправляли в лагеря. Сейчас они томятся порой по нескольку месяцев, поскольку число заключенных, идущих этапом, строго ограничено, а число сидящих в тюрьме – наоборот.
А психотеррора у нас нет
На третий день голодовки меня ведут к психиатру.
– В чем смысл вашей голодовки?
– Это единственная доступная мне форма протеста против заведомо ложного и клеветнического обвинения и незаконного ареста.
– А вам известно, что в случае продолжения голодовки мы вынуждены будем поместить вас в психоотделение?
– На каком основании?
– Голодающих положено изолировать, а у нас свободные одиночки есть только на психоотделении.
– Ну что ж, надо же и мне испытать, что такое советский психотеррор, о котором столько говорят проклятые империалисты…
– У нас в стране нет психотеррора.
– Да ну?! – обрадовалась я и чуть не захлопала в ладоши.
– По крайней мере в Ленинграде, – смягчается психиатр.
– А Борисов и Файнберг?
– Я хорошо знаком с историей болезни Файнберга. Так вот, я вам со всей ответственностью заявляю, что Файнберг вышел от нас таким же стопроцентно здоровым человеком, каким он к нам и попал.