Текст книги "Лесная кровь (СИ)"
Автор книги: Юлия Лиморенко
Жанры:
Рассказ
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
Неутомимо бежит впереди Тимоя ефрейтор Сысоев – лыжник он знатный, не хуже чуди. У себя в Сибири он чемпион города по лыжным гонкам. Конечно, по спортивной лыжне, гладкой, накатанной, бежать куда легче, но и здесь, в лесу, не отстаёт он от передового чудина. Ловко, не стряхнув снега, подныривает под ветки, перескакивает валежины, лихо скатывается по склонам овражков и взлетает с разгону на пригорки. Легко летит он в темноте, словно бы не в бой, не под пули, а просто так, наперегонки с метелью.
Офоню некогда много думать и глазеть по сторонам – он очень старается не отстать от Тимоя. Он не знает уже, сколько времени прошло: перед глазами только летящий снег да широкая спина бегущего впереди бойца, в ушах только скрип снега под лыжами и песни ветра. Щёки у Офоня заледенели, иней от дыхания осел на вороте шубы, ресницы смерзаются, шапка сползает на глаза, винтовка кажется уже неподъёмно тяжёлой, пригибает к земле. И вдруг он влетает с разгону в спину Тимою: отряд разом остановился. Деревня уже рядом. Чудины, пригнувшись, скользят между деревьями – на разведку. Остальным майор приказывает залечь под деревьями, в сугробы, и ждать приказов. Офонь падает в снег рядом с Сысоевым, выставляет вперёд винтовку: стрелять так будет неудобно, но и держать оружие за спиной мальчишка больше не может – тревога не даёт. Он стягивает рукавицу, утирает рукой взмокший лоб. От рукавицы пахнет ильмиными травками, на миг вспоминается Офоню уютная пещера и становится невыносимо страшно. А что если отряд Кауко не смог овладеть батареей? Что если их поймали или убили на подходе? Что если к немцам в монастырь подошла помощь?..
Что за тени появились на склоне оврага? Неужели немцы? Офонь до боли сжимает в руках приклад. Нет, видны мохнатые белые шубы – это чудь! Разведчики вернулись! По цепочке передают приказ майора Панюшина: по сигналу наступать двумя группами с юго-запада и с севера, третья группа – резерв. Офонь крутит головой: в какой же группе их отделение? Оказывается – в последней. Как, почему?! Разве они не будут сегодня сражаться?
Но Сысоев объясняет Офоню: последняя группа – это засада для немцев, которые вздумают удрать из деревни. Их нужно будет остановить, не дать уйти. Вот поэтому последняя, третья группа заляжет по сторонам дороги, и без команды никто не должен даже голову поднять! Заметят их раньше времени – конец всей операции.
Падает Офонь в снег рядом с Тимоем, крепко-крепко сжимает винтовку. Он-то не пропустит сигнала майора, он покажет немцам, как удирать!
Всё стихло вдоль дороги; засада лежит тихонько в сугробах, две другие группы вышли к самым деревенским заборам – готовы к атаке. Сыплет на их сверху метель пушистым снегом, сосны машут ветками, едва мигают огоньки в занятой деревне – там ничего не чуют.
Вдруг будто громадная рука вдавливает Офоня в сугроб, вышибает из груди дух, вздрагивают сосны вокруг, тучи снега рушатся вниз с косматых веток! Треск и грохот доносятся из деревни, взлетает на воздух крайний дом вместе с забором. Это батарея на монастырском холме подаёт грозный сигнал.
Первый залп посрывал крыши с избушек, повалил плетни, немцы посыпались наружу из домов и сараев. Две группы по команде майора поднялись из-за заборов, открыли стрельбу. Очень хочется Офоню высунуться из сугроба, поглядеть, что там творится. Но Тимой показывает ему кулак больше Офоневой головы – не поднимайся! И сам прижимается к земле. Лежит засада, не шевелится, их время ещё не пришло.
Снова дрожит земля – второй залп выпустила батарея. Что-то вызрывается в деревне, трещит, падает, рычат моторы мотоциклов, но им никуда не уехать сегодня – не выпустят их бойцы Панюшина, хлынувшие в деревню с двух сторон. Офонь не видит, что делается на поле боя, но, видно, не всё там идёт как надо. Вот взлетает над сугробами белая чудинская шуба – пулемётная очередь сбросила лесовика с крыши сараюшки, падает он в сугроб, не выпуская винтовки. С другого края деревни доносится жуткий вой, будто стая оборотней выскочила из болота и бросилась на солдат. Нет, это не оборотни – это миномёт! Мина падает в овражек, где дожидались приказа к атаке бойцы второй группы. Офонь зажмуривается, зажимает руками уши – душа рвётся наружу от людских криков! Тимой встряхивает его за шиворот – оказывается, ефрейтор Сысоев уже выскочил на дорогу и машет им рукой. Офонь поднимается на ноги, вскидывает к плечу винотвку и выбегает вслед за Тимоем наверх, на дорогу. Со стороны деревни бегут десятка две немцев и едет мотоцикл с коляской; в коляске сидит немец в чёрном пальто, машет пистолетом и кричит что-то по-своему. Засада стреляет разом, Офонь стреляет тоже, но не видит, попал ли в кого. Время бежит стремительно: вот только что рядом с ним стоял Тимой, подняв автомат, словно пистолет, а вот его уже нет, а Офоня заслоняет собой чудинка Виено, поводя автоматом влево-вправо, и здоровенный немец больше не бежит на неё, а падает ничком в колею. Офонь тоже хочет выстрелить, но не может сообазить, куда надо палить. Всё смешалось вокруг. Вдруг рядом снова вырастает Тимой, он отбивается автоматом от немца, в руке у немца нож, им он, тощий, но гибкий, вытается достать Тимоя в шею, в ворот тулупа. Офонь наводит винтовку на немца – и не стреляет: сцепились они с Тимоем так, что легче лёгкого попасть в своего! Хватает Офонь гранату, что висит на поясе, и кидает прямо в лоб немцу. Немец падает, и Тимой бьёт его прикладом по голове. И тут только соображает Офонь, что гранату-то кинул точно так, как учил майор, а вот кольцо не дёрнул. И хорошо, что не дёрнул, а то положил бы и Тимоя, и себя...
Кончается бой в деревне и на дороге. Немцы, какие уцелели, сдаются в плен, командира в чёрном стянули с мотоцикла, он что-то орёт по-немецки, и на носу у него смешно прыгают маленькие круглые очки. Майор Панюшин подбирает потерянную в бою шапку, торопливо перевязывает голову ефрейтор Сысоев – немец разбил ему лоб в рукопашной. Ильма вытащила на дорогу свои санки, перевязывает легкораненых, прочих тащат на окраину деревни, к Маше и Верочке. Под берёзой лежит в обнимку с автоматом Виено, в горле у неё немецкий штык, и Машина медицина тут не поможет... Офонь вешает на плечо винтовку и идёт помогать санитаркам, как учила Маша. Всего в отряде майора убили двадцать восемь человек, а раненых больше полусотни.
В уцелевшем доме в середине деревни майор устраивает штаб. Другой дом, просторный и с тёплой печью, отводят под лазарет. Маша тут же посылает бойцов за дровами, за снегом – кипятить воду в бане, велит собрать все, какие найдут, керосински – придётся прямо здесь оперировать, нужен свет. Одну комнату превращают в операционную, разносится едкий запах лекарств. Маша снимает тулуп, растирает озябшие пальцы. Её всё ещё трясёт от страха после боя. Она не станет говорить, что не испугалась; но теперь пора уже перестать трястись, пора работать, начинается самое трудное! Маше немного не по себе – работы много, а из врачей она одна. Тяжёлораненых принесли уже четверых, и это ещё не все, а значит, кому-то придётся ждать... дождутся ли?
Офоня выставляют в караул: майор велит зарядить по новой винтовку и обещает через два часа прислать смену. Часовые становятся на посты, и Офонь тоже встаёт под стеной дровяного сарайчика: там и от ветра можно укрыться, и весь участок дороги, за которым ему велено наблюдать, виден как на ладони. Далеко, за лесом, за лугами, затаилась в молчании батарея на холме. Офонь не видит, конечно, смого холма, но знает, в какой он стороне. Если у немцев вдруг окажутся поблизости ещё отряды, батарее придётся худо... Но разведка никого близко не видела, значит, отряд Кауко продержится до подхода помощи. А майор уже послал гонцов с докладом об операции и с просьбой прислать подкрепление. Теперь в деревне можно будет устроить советский штаб, когда начнётся наступление.
Метель утихла, светлое утро поднимается над нашим краем. Спит на лавке в штабной избе насквозь промёрзший Офонь, сменившийся с караула. За столом дремлет вполглаза майор, в любую минуту ожидая вестей, что противник подходит – а вдруг в самом деле подойдёт? Мается от духоты и лихорадки ефрейтор Сысоев – как удаётся задремать, тут же кажется, что громадный немец лезет на него с пулемётом наперевес... Плачет Маша, спрятавшись в сенях избы-лазарета, чтобы не будить уставших санитарок, – Тармо лежит внутри, раненый осколками мины, а Маша изводится: всё ли она сделала, что смогла? Не ошиблась ли? И поможет ли? Ильма находит её в тёмных сенях, обнимает, укрывает своим тупулчиком – не хватало ещё простудить доктора... Завтра второе марта – с этого времени в нашем краю принято ждать весны.
Разучился Офонь спать ночами: ночи теперь длинные, весенние, и все ночи напролёт поют над чудинским убежищем лесные птички. Варакушка – северный соловей – выговариает на берёзе: «Ооой! Ооой! Чичичи! Буль-буль!» Днями в лесу уже бывает жарко, комары, громадные, с пятак, налетают из болота и гудят над ухом, как «мессеры». Днём шумно, кругом суета, хотя убежище давно уже в тылу, и здесь даже не слышно артиллерии, когда идёт наступление. А ночами никто Офоню не мешает думать. Думается тревожное: скоро война кончится, а что потом делать? Офонь теперь один, сам по себе. Всё чаще приходит ему мысль, что вернуться домой, конечно, хорошо, да только школа там – пятилетка, а Панюшин сказал: Офоню нужно учиться дальше, ему в мае тринадцать лет. Где учиться, куда ехать? Этого он ещё не знает. Вот вернётся Панюшин в штаб – может, выкроит минутку поговорить с бойцом Щегловым? Такую вот трудную задачу надо решить.
Офонь теперь ординарец подполковника Панюшина; обычно командир всюду берёт его с собой, но в этот раз не взял – уехать пришлось спешно, а Офонь ушёл с поручением к партизанам Кауко. Там ему и велели дожидаться командира. Получилось вроде отпуска, и как же это хорошо – со всеми повидаться!
Тармо уже ходит, хотя и плохо: колено не гнётся. Офонь вырезал ему тросточку из черёмухи под чудинский высоченный рост, и теперь Маша гуляет с ним вокруг убежища по долине речки, не залезая на увалы. Кауко часто теперь задумывется, глядя сыну вслед: что станет, когда доктор Маша уедет назад в город?
Ильму посылают в училище в Петрозаводск, закончит – станет медсестрой, потом будет поступать в институт, Маша ей всё подробно про учёбу рассказывает. Долго придётся учиться, но Ильма на всё готова – когда войны не будет, она станет мирным врачом...
Поздно ночью, когда на севере тлеет бледная зелёная заря и варакушка выводит своё «оооой!», Ильма подходит неслышно к Офоню, сидящему на кривой берёзе над входом в убежище. Офонь подвигается; с Ильмой ему совсем легко, как с сестрёнкой, а то со взрослыми не очень-то поговоришь, все кругом заняты. Когда Панюшина нет, в иной день кроме «здрасьте – до свидания» ни с кем и словом не перекинешься...
– Как думаешь, – говорит чудинка, – если я уеду в город, я потом смогу вернуться?
Офонь не понимает:
– А кто ж тебе не даст? Приежешь настоящим доктором, будешь чудинов лечить...
– Да я не то, – качает головой Ильма. – В городе поживу, привыкну к городской жизни, а вернусь в лес – узнаю его? Или перестану быть здешней? Ну, понимаешь ты? – не могу лучше объяснить!
– Понял, – кивает теперь Офонь. – Я, знаешь, города-то сам не видел, какая там жизнь – только в кино показывали. Но я так думаю, ты не забудешь. Это ж всё равно что душу вынуть... эх, тоже не могу объяснить!
Но Ильма соглашается, склоняет голову Офоню на плечо, и он не шевелится, чтобы ей не мешать.
– А ты тоже поедешь в город? – спрашивает она.
– Поеду. Но я не туда, я в Ленинград, к подполковнику. Пойду в военное училище.
– Так война же кончилась! Зачем тебе военное?
– Там же не войне учат, – улыбается Офонь. – Стану инженером... или разведчиком, буду служить на границе, чтобы опять кто-нибудь не полез... – Когда сам сказал про военное училище, вдруг понимает Офонь, что сказал именно то, что на душе было, чего в самом деле хочется. Ничего не надо придумывать – он, оказывается, всё сам уже решил. Вот тебе и задача!
– Деда моего наградили посмертно, – говорит он, помолчав. Ильма так уютно сидит рядом, что не хочется пока говорить больше про отъезд и далёкий город Ленинград. – Пойдём?
– Пошли, – чудинка встаёт с берёзы, следом – Офонь, и они спускаются с холма по тропке к болоту. Тропка теперь уже хорошо утоптана – многие ходят сюда, и из ближней деревни, и из других посёлков. Под берёзами – военное кладбище. Первая могила здесь – Никиты Петрова, Офонь по сей день помнит, как ставили над ней военную красную пирамидку за день до первого его боя. Теперь рядом с ним лежат многие – чудь и карелы, и русские, и много кто ещё. Тут Афанасий Парамонов, Офонь-старый, и на табличке с именем умелой рукой Офоня-молодого вырезано: «Награждён медалью за отвагу». Тут старший сержант Сысоев – пулемётная очередь догнала его раньше, чем новая медаль и новое звание. Тут разведчики Пиркко и Рауха, рядом – красноармеец Анвар Кысметов, рядом – санитарка Тася Матросова... Тут могли бы лежать и Тармо, и Панюшин – было дело, тут же лёг бы и Афанасий Щеглов, если бы не оберегал его дядька Тимой. Да и сам Тимой мало не оказался в серой лесной земле за отчаянную свою храбрость – после того боя в деревне много раз ещё бывал он в разных переделках, хотя в действующую армию его и не взяли. Весной серьёзно ранили Тимоя, да ещё и поморозило ноги, и Панюшин отправил его в город лечиться. Тимой оттуда пишет, не забывает, только письма иногда блуждают за Офонем подолгу: он на месте не сидит, где Панюшин – там и он.
Все могилы обходит Офонь, над всеми наклоняется черёмуха, пахнет медово, и становится парню вдруг так нежданно тяжело, словно часть души вынул и здесь оставил. Ильма за руку уводит его назад, к убежищу, светает, а в семь часов Офоню встречать подполковника.
– Ты мне письма присылать будешь? – спрашивает Офонь у порога убежища.
– Если писать научат, – смеётся Ильма. С грамотой у неё всё ещё нелады.
– А пока не научат – рисуй!
Бегать Тармо пока не может, но болтает как раньше – язык на месте. Только и слышен в убежище звонкий машин смех да незлая ругань солдат, которых задевает шуточками длинный чудин. Понимает Тармо, что отвоевался, но воюют ведь не одной стрельбой: ещё весной, когда только-только отдышался от ранений, посадил его Панюшин – майор тогда ещё – править карты района. Кое-что Тармо уточнил, кое-где отметил тайные чудинские ходы, которыми соединялись другие убежища. По этим ходам разведка далеко добиралась незамеченной, один раз прошёл туда диверсионный отряд и захватил железнодорожную станцию, где немцы готовились к эвакуации – бежать собрались, пока не поздно. Похватали их в плен, много чего награбленного отобрали, а двумя тамошними офицерами отчего-то заинтересовались во фронтовой разведке. Однако чем там кончилось, в убежище не знали. Все, кто мог воевать, вскоре ушли в наступление с партизанами, а здесь остались временный посёлок для беженцев, госпиталь да маленький лесной аэродром с одним санитарным самолётом – на всякий случай.
Кауко назначен комендантом убежища. В наступление его не взяли – как контузило его в конце марта, так до сих пор налетает на углы и правым ухом ничего не слышит. Доктор Маша говорит, это пройдёт, надо только отдохнуть как следует. Но Кауко отдыхать не умеет – хоть и в тылу, работы у него выше головы. Здесь назначена встреча всем уцелевшим чудинам, которым удалось пробиться из-под оккупации на восток. Из тех, кто смог сюда добраться, многие оставили жён-детей и ушли дальше воевать. Так что народу теперь в убежище – как в хорошем посёлке, только мужчин совсем мало. Всех надо поселить, накормить, снабдить хоть самым необходимым – у многих даже одежды нет, одни лохмотья. Все голодные, больные, помороженные – как увидели Маша и Катерина Семёновна, какой к ним народ пошёл, в один голос стали упрашивать Панюшина госпиталь отсюда не переводить, оставить, да еды подходящей подвезти для оголодавших детей. Кауко велел перегородить речушку, теперь возле убежища есть прудик, воды хватает, да и рыба кое-какая там задержалась, мальчишки полавливают. Все тропинки к убежищу теперь под охраной, по лесу расставлены сигнальные посты, протянут телефонный кабель. Если надо, можно позвонить в посёлок – тот самый, который зимой освобождали. Сейчас там уже снова люди живут, отстраиваются понемногу. Поселилась там и Олёна с детьми. Через газету ещё в конце марта нашла она своего Шаньку, но увидятся они только когда война закончится. Оказывается, Шанька воевал под Ленинградом, потом куда только его не заносило, а последнее письмо от него пришло аж из Венгрии. В одном доме нашли школьный атлас, и весь посёлок эту Венгрию искал на карте. Ну и мелка же, сразу не увидать! Когда приезжал фотограф – снимать бойцов, которых принимали в партию, Олёна упросила его сфотографировать её с детьми и карточку отправила Шаньке. Не разминулись бы только они с письмом – война, по всему видно, совсем скоро кончится. Ну а куда ехать, где теперь у него дом, Шанька уже знает! Дали Олёне большой дом-пятистенку, и на меньшую половину она позвала жить бабку Танё. В восемь рук быстро навели в доме порядок, двор расчистили, ставни покрасили, посадили, как принято, две сирени у калитки – чего не жить? Приезжай, Шанька, домой скорее, тут всё готово!
Смотрит Тармо, как устраивается у других жизнь: кто домой вернулся, кто новый дом себе нашёл, кто в дальние края нацелился – счастья искать. Только им с отцом идти некуда: прежнего дома не вернуть, а заново обживаться не всё ли равно где, везде останешься гостем... Днём дел хватает, занят Тармо, хоть и инвалид, некогда задумываться, а под вечер нападают мысли, да всё безрадостные. Кончится война, опустеет убежище – разъедутся кто куда и люди, и чудь, уедет доктор Маша назад в город, и останутся они вдвоём с отцом как надломанные деревья – ни в тени укрыться, ни на дрова срубить...
Маша с каждым днём всё дальше мыслями от чудинского убежища, только и говорит, как поедет в родной город, вернётся в институт – хочет доучиться, наконец: не военным хирургом же она стать хотела, а детским врачом. Со смехом вспоминает Маша, какой скучной, муторной иногда казалсь учёба; а пока воевала, частенько скучала по лекциям и учебникам! Всё в будущей жизни ей кажется светлым, радостным, и о трудностях не думается, главное – война кончается, а там впереди только хорошее...
Слушает её Тармо, слушает и всё чаще молчит – не хочет машиных радостных мыслей перебивать. А скажешь слово – потревожишь её своей болью, к чему зря девочку мучить? У неё-то всё в самом деле впереди. Легче молчать, Маше ведь и слов не надо – щебечет, как воробышек, то о прошлой жизни, то о будущей... Как-то в убежище попал трофейный патефон и ящик довоенных ещё пластинок – с тех пор ни дня голосистый прибор не молчал, всё время в убежище музыка. Под эту музыку, совсем не военную, домашнюю, и живёт Маша со своими мечтами. А Тамро мучают звуки патефона – это Машу, далёкую, городскую, он зовёт обратно в её мир, а ему, чудину из леса, словно говорит: ты здесь чужой.
Радио в лесную глушь приносит новости: Маша подбегает радостная, хватает Тармо за руки, прыгает вокруг:
– Сто километров! Всего триста километров осталось!
– Какие километры, Машенька?
– До Берлина! Осталось сто километров, по радио сказали! – Маша останавливается, закрыв глаза от счастья, вздыхает, будто из погреба выбралась на вольный воздух:
– Значит, скоро домой...
Словно мина разорвалась у Тармо в голове. Против воли вырываются слова, которыми не хотел он обрушивать машиного счастья:
– Вот и расстанемся, Машенька.
Гаснет Маша, словно солнце за тучу забежало. Отпускает его руки, отступает, смотрит потерянно:
– Почему... как же это? Ты что, не едешь со мной?
Тармо садится на ступеньку убежища, долго смотрит на свой резной костыль – подарок Офоня, – будто впервые увидел. Всё вокруг стало медленным, тягучим, распалось на отдельные кусочки. Вот солнце греет руку, пробравшись сквозь берёзовую листву. Вот вьётся резная змейка по дереву тросточки, и на боку у неё выщербинка. Вот ползёт божья коровка по листу одуванчика. Вот упрямо чвиркает синица над болотом. Чувства выхватывают мир по частям – слишком тяжко принять его весь сразу.
– Машенька... – кажется, говорит он внятно, но Маша опускается на колени, заглядывает ему в лицо близко-близко, будто боится хоть слово упустить. – Машешька, нет... Я туда не могу... Это твой... твой дом.
– Что... что ты... нет! – Маша летит от него прочь, подброшенная болью, слёзы выплёскиваются по щекам, как вода из колодцев, и Тармо ложится в зелёную траву, закрывает глаза – теперь уже всё страшное случилось, бояться нечего, всё сказано, всё сделано...
Видно, разум перехитрил тело, дал забыться то ли на час, то ли на минуту. Что-то заслоняет солнце, Тармо приоткрывает глаза – Маша стоит над ним на коленях, счастья нет в её глазах, как утром, но и слёз тоже нет.
– Дура я, – говорит Маша и склоняется ещё ниже, утыкается пушистой головой Тармо в плечо. – Ну правда же дура. Я тебя и папу твоего хотела с собой позвать... да не то что хотела, просто думала, что и звать не надо, всё и так ясно – сами знаете, что я без вас никуда! В городе в военный госпиталь бы поехали, там знаешь какие врачи, они тебе ногу починят, будешь опять по оврагам носиться, и контузии там лечат...
– Маша, – Тармо поднимает её голову, заглядывает в глаза, – а твои как же? Семья-то?
– Чудин ты, чудин, – улыбается Маша сквозь слёзы. – У меня нет никого, я детдомовская. Были подружки, учились вместе, а где они теперь – даже не знаю, надо искать, письма писать... Я-то думала, если мы вместе приедем, нам легче будет... всем... – Тут слова у Маши кончаются, только слёзы остаются, а Тармо гладит её по плечам, смотрит поверх машиной пушистой головы за лес, за болото, где в просветах березняка выступают тёмные красные сосны. Если идти туда всё прямо и прямо, то сперва так и будут будут сосновые леса, потом откроются луга, усеянные громадными валунами, а потом – холодное солёное море. Над ним всё лето стоит белая заря и всегда виден блеск далёкой ледяной полоски...
– Маша, – говорит чудин, – мы там не приспособимся... да что приспосабливаться! Не наше там. Всё иное, не за что зацепиться, негде корни пустить. А ты... слушаешь меня, Маша? Ты потому и осталась тут, с нами, не вернулась ни в посёлок, ни в город свой, что тебе тоже здесь хорошо. Здесь – твоё. Корешки-то уже проросли, за землю схватились. Ты разве не чуешь? Разве бы ты меня любила, если бы не любила всё здесь? Пташка ты...
Маша только теснее прижимается к нему, не поднимая лица, сопит в плечо, крепко сцепив руки, и Тармо вдруг слышит, что дыхание у неё изменилось – задремала доктор Маша оттого, что смута в душе кончилась и солнце светит. Хоть до сумерек готов Тармо сидеть тут, на пригорке, не шевелясь, не тревожа Машу. Война-то кончилась, куда теперь торопиться.
Ветерок с запада пробегает по всему нашему краю, тревожит берёзы над убежищем, качает молодые черёмухи над новым кладбищем, расправляет красный флаг на вышке в отстроенном посёлке, гуляет в пустых окнах старого монастыря. Осталось сто километров и десять дней.