Текст книги "Карл Брюллов"
Автор книги: Юлия Андреева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 11
Если бы вы знали, с какой радостью я бросил Швейцарию и полетел бы в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире её не отнимет у меня!
Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – всё мне снилось!..
Из письма Н.В. Гоголя В.Л. Жуковскому, 30 октября 1837 года
– Нас провожали в дорогу 16 августа 1822 года, – начал Александр, когда я спустя три дня после нашей предыдущей беседы наведался к нему вечером, как и было условлено в присланной со слугой записке. Александр Павлович встретил меня сам и, как и в прошлый раз, первым делом проводил к своей супруге. На этот раз Александра Александровна выглядела поживее, хотя это мимолетное впечатление мог создавать изящный белый кружевной воротничок, прекрасно осветлявший ее лицо. После того как я поцеловал ручку госпоже Брюлловой и перемолвился с ней парой ничего не значащих фраз, Александр Павлович проводил меня в тот же кабинет, после чего слуга подал кисель и булки. Должно быть, в этом доме не жаловали вина и тем более водки. Что же, весьма похвальный, хотя и странный по нашим временам, обычай.
– …Нас провожали в дорогу 16 августа 1822 года, с вокзала дилижансов, что на Царскосельском проспекте. Вся семья, друзья, соученики… – он вздохнул. – Помнится, долго не мог выпустить руку маменьки, словно уже тогда знал, что не увидимся. Хотя кто может знать наверняка? Особенно про Павлика! Все время бегал, играл, я даже немного рассердился на непоседу. Братья на четыре года уезжают, а он, как ни в чем не бывало, бегает и скачет.
Четыре года! Ах, знай я, что эти четыре года обернутся для меня восемью, пожалуй, не поехал бы. Хотя в Петербурге в то время делать было решительно нечего. Но все же. Душа кровью обливается, как вспомню, как уезжали от всех, кого любили. Брат Карл все шутил, ему бы только новенького, и горя мало. А мне…
В ожидании вас, любезный Петр Карлович, дневники и письма еще раз пролистал и карандашом кое-что отметил. Полюбуйтесь иллюстрацией к моим словам: «Первый одноглавый орел был знаком, что мы уже далеко от нашего дома», – он снова вздохнул.
Прусский герб, – догадался я.
Он, – невесело констатировал Александр Павлович. – Наш путь: Рига, Мемель, Кенингсберг, Берлин, Дрезден, Мюнхен и только потом Венеция, Падуя, Верона, Мантуя, Болонья и Рим. В Берлине пробыли месяц. Холодно, ветрено, скверная погода. В Берлине больше всего понравилось здание театра и Новой гауптвахты работы Карла Фридриха Шинкеля – поздний немецкий классицизм. В Дрездене я бы выделил из прочих строений Концертный зал и Фрауэнкирхе (церковь Богоматери) – барокко, по незнанию и невежеству не поняв ее изящества и охарактеризовав как выполненную «в несчастном вкусе». – Он горько ухмыльнулся. – Вот отчего хочу я издать наши письма и что-то из дневников, в назидание потомкам, а никак не из пошлого хвастовства. Потому как воспитанные в строгих правилах классицизма, мы просто не имели органов ощущения, которые позволили бы нам наслаждаться чем-то, не входящим в рамки затверженных традиций и принятых раз и навсегда идеалов. И в этом я полностью согласен со своим братом Карлом.
А потом был Рим. Вечный, прекраснейший город. И сразу же прочитаю из моего письма не с целью похвастаться, а чтобы вы единственно видели мою тогдашнюю реакцию, не запыленную, так сказать, пылью времен. – Он открыл на заранее заложенной странице и с выражением прочитал: «… тут невольно вообразишь римлянина – древнего римлянина, Средних веков и римлянина во фраке. За первого говорят храмы богов их, за второго – огромные здания дурного вкуса, а за третьего – все, ничего не значащее, слабое, дурное». – Вот ярчайшая, на мой взгляд, картинка. Как вы находите? «Колизей», то есть развалины Колизея, произвели на меня сильнейшее впечатление. Я тогда даже сделал серию рисунков; пантеон, отдельно арки и колонны, Мавзолей Адриана и много другого. При этом я не понял и не принял в себя ни римских дворцов эпохи Возрождения, ни храма Святого Петра, ни Капитолия.
Он вопросительно поглядел на меня, и я был вынужден признать, что уже то, что он мне теперь рассказывает об ошибках юности, является весьма смелым и не может с моей стороны быть встречено иначе, чем с полной симпатией и уважением. Тем более что речь идет о произведениях таких известных зодчих, как Браманте, Сангалло, Виньола, Микеланджело…
В Италии у нас сложился русский кружок, в который вошли Сильвестр Щедрин, живший в основном в Неаполе, Александр Иванов, сын профессора Иванова, учителя Карла, а также Федор Бруни, Петр Басин, скульптор Самойлушка Гальберг, архитектор Николай Ефимов.
Мне сразу же пришелся по душе Александр Иванов, но он, наученный своим выдающимся отцом, искал дружбы и покровительства Карла, при этом сторонясь шумных компаний и дружеских попоек, в которых и проходила жизнь моего братца. Потом он и вовсе отошел от всяческих сборищ, на долгие годы засев в своей мастерской, говорили, будто бы сошел с ума, бродяжничал, жил как придется, неизвестно чем питался…
Но об Иванове я мало что знаю. Во-первых, потому, что сначала он не вошел в компанию, а затем я уехал из Италии. Говорили, что он, оборванный и заросший, точно нищий, бродил по улицам города, все время бормоча что-то себе под нос и ни под каким видом не впуская кого-либо к себе в мастерскую. Его считали безобидным сумасшедшим, время от времени Александру Иванову присылали деньги, поэтому ему предоставляли кров и еду, а главное, выполняли его требование ни под каким предлогом не нарушать его одиночества и добровольно принятого на себя затворничества. Непостижимый человек!..
Глава 12
Вот моё мнение! Кто был в Италии, тот скажи «прости» другим землям.
Кто был на небе, тот не захочет на землю.
Словом, Европа в сравнении с Италией всё равно, что день пасмурный в сравнении с днём солнечным.
Из письма Н.В. Гоголя В.О. Балабиной, 1837 год, из Баден-Бадена
– В высоком рафаэлевском штиле, именно так и не иначе мне следовало бы творить, дабы оправдать вложенные в поездку деньги меценатов, силы и труды учителей, – начал на другой день свой рассказ Карл. – Германия, Бавария… с самого начала я знал, что мой путь лежит в Рим и только туда, все пути лежат в Рим, и не иначе. Петр Андреевич поучал нас с братом, наставляя во всем следовать канонам, поставленным перед потомками великими мастерами, но догадывался ли он, что сам Рафаэль в божественной простоте то и дело отходил от этих самых канонов? Видел ли это?
Для того чтобы доказать свою правоту, мне следовало потратить жизнь на копирование недостающих в России полотен, но даже тогда… Господь создал людей по образу своему и подобию, но все люди разные… Приглядитесь… характер и осанка, кожа и волосы… из-за того, что папенька огрел меня в детстве по башке, я не слышу на одно ухо, отчего вынужден склонять голову к собеседнику, другой припадает на одну ногу. Мы разные и оттого прекрасные. Каждый по-своему.
Мы прибыли в Рим 2 мая 1823 года, и я праздновал бы этот день как второй день своего рождения, если бы не забывал следить за календарем. Я мог бы потратить жизнь на копирование чужих шедевров и не создать при этом ни одного своего. Великий подвиг Федора Иордана, сколько лет он уже положил, делая гравюру с картины Рафаэля «Преображение»! Кстати, идею подал ваш покорный слуга, обрек, так сказать, ближнего своего на муки, а сам поспешил рисовать веселых друзей и прекрасных женщин!
Нет, я решительно не собирался тратить время на копирование, желая только одного – творить самому.
Подобное сопротивление могло стоить пенсиона, который был мне поначалу необходим, Александр кропотливо выполнял задания, я же… «Вы должны пасть ниц перед великими творениями прошлого», «Благоговейно встать на колени и пытаться повторить, дабы через повторение приблизиться к идеалу»…
Микеланджело писал не по канону, и если все живописцы обычно начинали двигаться от алтаря, картина за картиной отходя от него, все дальше и дальше продвигаясь к двери, Микеланджело шел не от алтаря, а к нему, от истории с Ноем до отторжения света и тьмы. История, рассказанная Микеланджело, идет вспять, но в результате он заканчивает свою повесть, стоя пред алтарем, пред предвечным Отцом… А как же иначе? Его путь должен был закончиться именно здесь. Как, наверное, должен закончиться путь любого человека – возвращением блудного сына к Богу.
Так и вижу: живописец откладывает кисти, отходит на шаг в сторону, любуясь своим творением, а меж тем Господь Бог только начинает Сотворение мира!
* * *
В Риме мы свели знакомство с русским посланником Андреем Яковлевичем Италийским, который, несмотря на весьма преклонные года – Италийскому перевалило за восемьдесят, сразу же вызвался показать нам настоящую Италию так, как это не сможет сделать более никто.
Редкий человек! Представьте себе: с самого детства Италийский мечтал о духовной карьере, закончил духовную академию, после которой вдруг решил, что недостоин принять сан, и поспешил выучиться на медика, что, однако, не помешало ему в результате избрать дипломатическую службу. Он отменно разбирался в живописи и истории, зная множество малоизвестных фактов из жизни великих художников, которые теперь обрушивал на нас с Сашкой. Именно он, отринув все свои дела, впервые привел нас в Сикстинскую капеллу смотреть Микеланджело.
Впрочем, отчего прославленный флорентинец, расписывая купол, шел не от алтаря, а к алтарю, он не знал, а скорее догадывался. Не думаю, что Микеланджело владели в тот момент столь возвышенные мысли. Ведь о чем думает художник, расписывая храм? О том, как ложатся тени, как его произведение будет освещено и что увидят стоящие внизу люди. Он располагает фигуры и пятна света, тысячи раз спускаясь вниз и вновь взлетая под облака. К концу работы у Микеланджело появилась привычка ходить с задранной вверх головой, так как его шейные позвонки расположились таким образом, что голова запрокинулась и ни за что не хотела возвращаться в нормальное положение…
Колоннада собора Святого Петра сменяется постом желто-красно-синих стражников-швейцарцев, вооруженных пиками, в костюмах XV века. Потом лестница, старая тяжелая дверь и… Сикстинская капелла… сколько часов, дней, недель я провел там, бродя с задранной головой и изучая, запоминая, впитывая глазами, кожей, костями гениальные фрески.
«Встать на колени перед Великим» – из этого положения я не увидел бы и сотой доли того, что предстало передо мной. Нет, я не вставал на колени и не начинал молиться, а ходил и ходил, сначала смотря с нижних точек, потом поднимаясь на тянущийся вдоль окон балкон. Кружилась голова. Временами я был вынужден останавливаться или садиться прямо на пол, приходя в себя. Непостижимо, как можно все время смотреть вверх, расписывая это небо?! Сколько раз у меня кружилась голова и шла носом кровь. Четыре года изнурительной работы на лесах, нащупывая неверные доски под ногами и создавая одну за другой все триста сорок три фигуры – один, без помощников!
Я изнемогаю, копируя, копируя, копируя. Не для Кикина, себе для памяти. Устав и лишившись сил, отправляюсь в Лоджии Рафаэля. Что ни день – папка наполняется новыми рисунками, но все это тщетно; невозможно только копировать, нужно учиться и жить. Делать свое и по-своему, создавать то, что требует от творца эпоха, говорить о том, что важно для тебя.
«Принимаю на время возложенные на меня титла нескромного и дерзкого, помня, что юный Сципион никогда б не победил опытного Аннибала, если б не дерзнул себя сравнить с ним», – писал я Кикину, рискуя навлечь его гнев, но надеясь найти понимание.
Какое-то время мы с братом искали подходящее и недорогое жилье, переходя от хозяина к хозяину, пока случай не занес нас на холм Квиринале, где в угловом доме сдавались удобные комнаты. Помню, как в первый раз мы переступили порог этого жилища и… множество больших, столь необходимых для художников окон. R одно смотрят Альбанские горы, в другое – Сабинские, стретьей стороны виднеется собор Святого Петра и в четвертое – кусочек старого Рима с Колизеем! Можно писать, вообще не покидая мастерскую! Но мы, точно помешанные, бродим иногда целыми днями по площадям, улицам, переулкам и закоулкам древнего города.
Все не так, как дома, не как в России, Германии, Баварии, Венеции… простота людей, живущих в гармонии с окружающей природой, все цветет, растет, плодоносит… небо… все прекрасно, сколько ни черпай – ни за что не вычерпаешь!
Карл замолкает, и мне приходит на память отрывок из его записок, скопированный некоторое время назад по моей просьбе и, разумеется, с разрешения Карла Мокрицким, в котором он пишет о необходимости учиться у старых мастеров: «Да, нужно было их всех проследить, запомнить все их хорошее и откинуть все дурное, надо было много вынести на плечах; надо было пережевать 400 лет успехов живописи, дабы создать что-нибудь достойное нынешнего требовательного века. Для написания «Помпеи» мне еще мало было таланта, мне нужно было пристально вглядываться в великих мастеров».
– Италийский – потрясающе интересный, нужный человек, но сердце требует идти дальше, бежать, лететь к тому, кто непросто любит и знает живопись, но кто живет и дышит ею. К новому Рафаэлю, как его называют, к великому маэстро Винченцо Камуччини.
Я учился на копиях с его картин и любил их всем сердцем. Но даже если бы и не любил, в академических кругах получить благословение Камуччини равнозначно сделаться и самому живой легендой. Русские пенсионеры хвастались друг перед другом, рассказывая о посещении святая святых – мастерской маэстро, расположенной в бывшем монастыре. О Камуччини говорили: «Бог по-прежнему живет в церкви!» Маэстро писал огромные картины; его мнение считалось непререкаемым; куда бы он ни направился, за ним тянулись толпы учеников и последователей.
Посмотрев папку моих работ, великий Камуччини снисходительно похлопал меня по плечу: «Маленький русский пишет маленькие картины». Я не подал тогда вида, насколько обидела меня оценка итальянского маэстро, улыбаясь во весь рот, вежливо шаркая ножкой и обещая себе, что еще заставлю старого спесивца забрать назад свои слова.
Впрочем, ссориться с Камуччини – себе дороже. Как послушные во всем мальчики, мы отписали в Общество о своем знакомстве, и Кикин умолял нас не предпринимать ни единого шага, не посоветовавшись с живым классиком. Меня это более чем устраивало, как-никак добрейший Петр Андреевич, насколько я это успел выяснить, не состоял в переписке с Винченцо Камуччини и вообще не был с ним знаком, а значит, я мог смело сообщать ему о мнимых советах и наставлениях великого.
Возможно, со стороны это и напоминало бы подлог, но я понимал, что разоблачить меня будет совсем непросто, в то время как я буду словно состоять под надзором у добрейшего Камуччини, а на самом деле спокойно делать свое дело.
Мы продолжали бывать в Сикстинской и Ватикане; время от времени я посещал места, где, по заверениям Италийского, бывал Рафаэль. В маленьком дворике с четырьмя пьедесталами, на которых во времена Рафаэля возвышались древние статуи, я сидел в тени высоких деревьев, любуясь на домик, в котором когда-то жил великий мастер, и размышлял о назначении художника.
В своем ответном письме Петр Андреевич писал, что доволен нами и рекомендовал свести знакомство с живущим в Италии более четверти века скульптором Бертелем Торвальдсеном; Торвальдсена и Камуччини Кикин советовал нам избрать своими наставниками, ничего не предпринимая без их совета и благословения.
Время от времени в компании Самойлушки Гальберга и Сильвестра Щедрина мы выбирались погулять по окрестностям Рима в поисках красивых видов. Впрочем, живший в Италии уже свыше пяти лет Щедрин давным-давно уже переписал их все, снискав славу лучшего русского пейзажиста и постоянно получая все новые и новые заказы. С Самуилом Гальбергом было сложнее. Прождав свою заграничную командировку до сорока лет, он рвался поскорее начать работу, чем досаждал тем пенсионерам, что считали свое пребывание в Риме чудом, которым они никак не могли насладиться, мирно попивая недорогое винцо и выбирая исключительно на ощупь натурщиц, а, следовательно, не слишком спешили работать.
Иногда в компании с Самойлушкой, иногда с братом Александром или даже сам по себе я заходил в мастерскую к Торвальдсену, который давал желающим уроки. Хмурый, неразговорчивый датчанин предпочитал словам дело, и это меня вполне устраивало. После работы, умывшись во дворе, мы отправлялись в ближайший трактир пропустить по стаканчику молодого вина, и где начинались задушевные беседы.
Однажды за столом, накрытым прямо под раскидистым деревом во дворе трактира, я завел свою любимую песню о том, необходимо ли во всем следовать канону и не пустое ли это обезъяничество?
На что Торвальдсен ответил, что ему нет дела до того, в какой манере создано то или иное произведение, ценно другое. Вот когда, увидев твое произведение, окружающие признают, что такого прежде не было, вот тогда ты сможешь считать себя заново рожденным, потому что это единственное достойное начало пути. В то время у меня было множество задумок, в том числе и на исторические, и на библейские темы, но первая картина, которую я осмелился отправить на суд обществу, была «Итальянское утро». Нежная девушка умывается утром в саду.
«Осмелюсь поручить в ваше покровительство дитя мое, которое жестокий долг почтения к Обществу мог только вырвать из моих объятий».
Мы с Александром запаковали картину в ящик и отвезли ее в контору банкирского дома господ Торлоги и Десантиса, которые обещали осуществить доставку максимум за три недели. В результате «Итальянское утро» провалялось на их складах почти два года.
Впрочем, это было неудивительно для груза, судьба которого – дожидаться попутного корабля. Обычный маршрут – из Чивитавеккья, огибая Европу, в Петербург.
Когда через несколько лет Демидов возьмется отправить домой «Последний день Помпеи», он устроит все так, что картину повезет специально заказанный корабль. Но в то время мы, разумеется, не могли рассчитывать ни на что подобное. Спешные грузы везли сначала в Марсель, потом вынимали из трюмов кораблей и везли посуху в Гамбург, а далее снова морем. Получалось значительно быстрее, но требовало дополнительных вложений, а денег было не так уж и много.
Я слал письма Кикину, просил подсказать сюжет из отечественной истории, а сам то кидался писать Юдифь с занесенным мечом, то делал зарисовки окружающей меня жизни. Полковник Львов, о котором я уже рассказывал тебе… ну, который выкупил меня, когда хозяин гостиницы самовольно арестовал мои вещи и держал меня взаперти, Александр Николаевич Львов звал меня посетить Помпею. Помпею! – Карл на мгновение задумался. – Почему бы и нет? Однажды Александр Бестужев, печатавшийся под псевдонимом Марлинскии, показал мне странный камень. Лава заполнила собой чашу, да так и застыла на вечные времена. Чаша из Помпеи – весточка прошлого, первый шаг к созданию будущего. Зашифрованное письмо Помпеи. И вот опять!
– Только брата Александра с собой возьмем, ладно? Ему это полезно будет.
Львов не возражал. Я пригляделся: лицо Александра Николаевича было дивным образом освещено из окна, мягкий, теплый свет…
– Ради бога, посидите, пожалуйста, так, – попросил я и, взяв свободный холст, тут же принялся за работу. Три часа задушевных бесед пронеслись как несколько минут. Когда уставший, с затекшей шеей и ватными ногами Львов, наконец, получил разрешение сойти с места, портрет был совершенно готов.
Прощаясь со мной, Александр Николаевич заказал картину «Эрминия у пастухов», оставив мне только что изданную поэму Торкватто Тассо «Освобожденный Иерусалим».
После чего несколько дней подряд я ходил по мастерской, читая нараспев:
Колико ты простер,
Царь вечный и благий, сияния над нами!
В день, солнце, образ твой течет под небесами,
В ночь тихую луна и сонм бессчетных звезд
Лиют утешный луч с лазури горних мест.
Поймав нужное состояние, я брался было за карандаш, но был вынужден отбросить его на софу, вновь хватаясь за текст, как заблудившийся путник пытается разобрать карту незнакомой местности. Поняв наконец мою досаду, брат Александр сжалился надо мной и принялся читать вслух, наблюдая за тем, как я набрасываю контуры будущей картины.
Но мы, несчастные, страстями упоенны,
Мы слепы для чудес: красавиц взор влюбленный,
И вот уже не Сашка, а Сильвестр Щедрин берет заветный текст из слабеющих от усталости рук моего брата, и вновь льются строки поэмы:
Заканчиваем читать и тут же начинаем снова, потом отдельные места, потом с любого места. В Риме издали полное собрание сочинений Тассо – тридцать томов, и затем еще пять избранного.
Через год после нашего отъезда из Петербурга умер маленький Павлик, и хлынуло наводнение. Страшное наводнение 1824 года. Брат Федор и сестра Мария писали нам в Рим, жалуясь, что ржаной хлеб начали продавать по 25 копеек фунт и 10 рублей за пуд соли… но при этом в общественных местах открылись столовые и ночлежки для пострадавших. А семьи добровольно принимали у себя лишившихся крова. В нашем доме на Среднем тоже жили утратившие собственное жилье люди.
Было больно читать все это нам, не имевшим возможности прийти на помощь, да даже если бы Федор или отец отписали, что именно в этот момент мои сестры или племянник Сашенька подвергаются смертельной опасности – что я мог бы сделать? Поэтому скрепя сердце я просил, по возможности, не сообщать мне больше горестных вестей [30]30
Из письма К.П. Брюллова к отцу: «Зима римская немного хуже хорошей российской весны, это доказала нынешняя зима: в продолжение десяти месяцев мы имели дождя не более двух раз – благословенный климат! Можно подумать, что все непогоды удалились из Рима и, как кажется, обрушились на бедный Петербург. Пишите, пожалуйста, что будет произведено хорошего. Худого не хочу слушать».
[Закрыть].