Текст книги "Слепой боец"
Автор книги: Юлия Горишняя
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Юлия ГОРИШНЯЯ
СЛЕПОЙ БОЕЦ
ПЕРВАЯ СКЕЛА О ГЭВИНЕ, СЫНЕ ГЭВИРА
В многоснежную и суровую зиму Охоты на Сребророгого Оленя Гэвин, сын Гэвира, о ком сложили после столько преданий, не вошел еще в возраст; и брат не взял его на эту охоту с собой. Так случилось, что мимо Гэвина прошло начало горькой и гордой скелы – об охоте, где охотились двое, а добыча для них была одна, и о том, как из-за каприза и бессердечия женщины смерть собрала свою жатву в двух самых именитых домах, и пали под ее серпом два отважных сердца. Еще не был добыт Сребророгий Олень, неуловимое сияющее чудо; предательское убийство и раздор не разделили еще Гэвиров и Локхиров, и мирно лежали в ножнах железные мечи.
Наша повесть начинается, когда Гэвир, сын Гэвира, и Локхир, сын Локхира, в спешке и молчании соперничества мерили горы и леса, гоняясь за неуловимым чудесным зверем, а солнце золотым и розовым играло на снежном насте, по которому бежал Гэвин на своих лыжах, подбитых оленьим мехом остью назад.
В свои четырнадцать с небольшим зим Гэвин был уже – так же упрям, как и десять зим спустя, а гордость в нем была не только семейная – гордость Гэвиров, – но и своя собственная. Сам он давно считал себя взрослым. И обида, что второй из сыновей Гэвира (Гэвин был третьим) отправился с братом, а он – нет, погнала его в заснеженный лес в одиночку; впрочем, Гэвин с раннего детства охотился один, хотя никогда еще не забирался так далеко от родного хутора.
Дома должны были считать, что и это обычная охота; но олень, которого нынче выслеживал Гэвин, был не из тех, кого легко встретить. По гордости и упрямству своему Гэвин решил отправиться за Сребророгим сам, хотя и не было ему никакого дела до прекрасной Ивелорн, назначившей ценой своей руки рога Сребророгого Оленя, надеясь, конечно, что никто не осмелится коснуться любимого зверя самой Хозяйки Леса; лишь двое оказались настолько безрассудны – или настолько влюблены, – чтоб принять ее вызов; лишь двое – и теперь вот Гэвин. Чем могла окончиться для него мальчишеская эта выходка, он и не подумал; как не задумывался о том, что будет делать после с рогами (которые, почти не сомневался Гэвин, непременно ему достанутся!), все помыслы свои обратив на охоту и на поиски огромных, много больше, чем у обычного оленя, следов.
Хочется все же надеяться, что потом гордость его приняла бы вид великодушия, и он решил бы, покрасовавшись – естественно – своей победой, отдать ее плоды брату – со снисходительной усмешкой, ибо вовсе без одобрения смотрел на все эти страсти вокруг какой-то там упрямой юбки, в то время как запросто можно плюнуть на нее и найти другую. Сам он уже заглядывался тогда на женщин – но куда больше на боевые топоры отца, на оскаленные морды кораблей и на диковинные вещи, добытые в заморских набегах по другую сторону Летнего Пути.
И, конечно, не был еще тогда Гэвин тем русоволосым героем с глазами цвета моря, которому говорили девушки, будто красив он, как звонкоголосый Лур – веселый и щедрый Лур, бог воинов и битв. Но когда из-под капюшона охотничьей куртки выглядывали его переменчивые серо-зеленые глаза, уже вполне можно было поверить, что когда-нибудь – непременно! – будут они так говорить.
Он сильно вырос за последнюю зиму, однако неуклюжим не стал; руки-ноги у него были крепкими, а в мышцах мальчишеская гибкость начала уже соединяться с неутомимой силой юности. Гэвин легок был на ногу и на лыжах шел привычно – не слишком торопясь, потому что незачем расходовать силы попусту с самого начала. Но и без того уже лыжи за полтора эти дня успели протянуть за ним длинный – хотя и легкий совсем – след на снегу. Человеку не дано знать своей судьбы. Эту долину меж укрытых синими елями горных гряд, с первой из которых, той, что западнее, еще можно разглядеть море, а со второй – уже нельзя, и между ними катит воды свои почти без уклона по голому галечному ложу чистый ручей, – эту долину, что десять зим спустя назовут Бег Гэвина, он видел сегодня в первый раз.
Снаряжаясь нынче на охоту, Гэвин постарался ничего не забыть. За спиной у него были лук, колчаны и копье в руке, которым он пользовался как обычным лыжным шестом; на поясе – охотничий нож в тяжелых плоских ножнах и мешочек из кожи, в котором помещался его пищевой запас: жареная ячменная мука, которую можно есть прямо на ходу, и сушеные ягоды, что называются уважительно «кровью Лура», – одной горсти их хватает, чтобы целый день бежать по следу лисы-чернобурки, не отставая от нее больше, чем на полет стрелы.
Кто ищет Сребророгого Оленя, должен быть готов к тому, что на такой охоте у него может и не найтись времени подстрелить зайца или тетерева себе на обед. Но пока что время у Гэвина было, и возле его вчерашнего ночлега остались зарыты в снегу голова и ноги глупой тетерки, что попалась ему на глаза ближе к вечеру на таком расстоянии, с какого не промахнулся бы и ребенок (конечно, из дома Гэвиров); перья ее Гэвин развеял по ветру, отпустив с ними вместе душу птицы к той, кому она принадлежала, – к Хозяйке Леса, властвующей над всем, что бегает и летает в лесу, и всем, что в нем растет. Хотя сейчас Гэвин собирался свершить не лучший по отношению к ней поступок, он все же не хотел уж совсем обижать ее, отказываясь от обычаев, будто вор.
День поворачивал к вечеру, и по сверкающему золотом снегу тень бежала впереди Гэвина, длинная, точно мачта. Долину впереди закрывал гигантский утес; у подножия его дымилось темное пятно – залитое водою углубление в скале, которое выбил здесь водопад за долгие тысячи лет. Сейчас водопад забило льдом, но льющиеся по обе стороны утеса боковые струи подпитывали ручей под снегом. Наверняка там водились форели. Следы росомахи, спускавшиеся с запада по осыпчатому склону – туда, к подножию утеса, – говорили, что и росомаха знает об этом. Но Гэвину не нужна была коварная охотница, не нужны были ее драгоценные шкура и жир, что так ценят колдуньи, – хотя в другое время он обрадовался бы, увидав когтистые следы, похожие на медвежьи, – ему нужны были совсем иные следы.
Утверждали, что чаще всего Сребророгого Оленя видят высоко в горах, среди острых отрогов; рассказывали даже о его любимой долине там, между вершин, где он бродит ясными ночами, и звезды блестят у него на рогах; но каждый из рассказчиков помещал эту долину в другом месте, уверяя клятвенно, что именно он знает истину и никто иной. В любом случае путь Гэвина лежал в горы. Выбрав склон поположистей, он свернул и стал взбираться, тяжело опираясь на копье; ему не хотелось раньше времени снимать лыжи и проваливаться в снег по пояс. Добравшись наконец до крайних елей, Гэвин ухватился за ветки и обернулся.
Солнце светило ему в лицо. Вдоль всей белой долины дымился ручей, и рядом с ним тянулись, уже отмеченные синими тенями, его следы. Где-то далеко звенела синица. Морозный воздух слегка пощипывал щеки.
Потом Гэвин снял лыжи и, закинув их за спину, углубился в ельник. Он лез по склону довольно долго, потому что подъем был крут, а снега много. Где-то на половине подъема он вдруг остановился, осторожно положил все, что держал в руках, на снег и кошачьим движением снял со спины лук. Натягивая тетиву, он ухитрился не скрипнуть, не отрывая при этом глаз от птицы на самой верхушке ели выше по склону над ним. Кедровка свалилась вниз, сшибая снег с веток, стрела вошла ей в шею. Теперь даже самолюбие Гэвина должно было признать, что это хороший выстрел.
Еще один раз Гэвин остановился там, где ветролом открывал взгляду небо. На севере оно нехорошо, мутно поголубело. Гэвин знал, как быстро срывается метель в горах, но особенно тревожиться было нечего, разве что стоило немного поспешить с ночлегом. Перебравшись по небольшой улоговине на другую сторону гряды, он увидел, что дальше горы поднимаются все выше и выше; здесь начиналась неведомая страна, разбитая ущельями, перепаханная ледниками, усеянная острыми пиками.
Некоторое время Гэвин шел по гребню еще одного склона по направлению к ней, нет-нет да и поглядывая на север, пока не нашел в ветроломе удобное место: в выворотине под корнями одной ели, полуприваленное стволом другой. Чтобы устроиться понадежней, Гэвин навалил туда еловых лап, потом – рядом, в двух шагах – на скорую руку развел костер, зажарил прямо в перьях свою добычу; пока он ел, в горных вершинах уже загудел ветер – ровно, как натянутая холстина. По темнеющему небу понеслись тучи.
Забравшись в свое убежище и завалив себя лапником, Гэвин сыто и довольно вздохнул. Засыпая, он слышал вой метели, а потом этот звук стал глухим и совсем неясным, снег шел всю ночь, заметая его все сильней и сильней.
В это самое время дома у Гэвина его мать, Дайнэн, дочь Рахта, расчесывала перед сном волосы своей маленькой дочери, Кетиль, и вдруг заплакала, уткнувшись лицом в ее макушку. Девочка удивленно завертела головой, пытаясь оглянуться. А старая нянька, Фамта, стоявшая рядом, сказала:
– Все в роду Гэвиров сумасшедшие. Но этот – больше всех, что верно, то верно!
Сребророгий Олень – опасный зверь, у него острые рога и тяжелые копыта, и даром он не отдаст свою жизнь. Гэвин знал это, и ему это было по душе: Олень – добыча, достойная настоящего охотника. К своему походу он отнесся не как к безопасной прогулке, снаряжение с собой взял самое надежное и самое лучшее, и копье взял самое лучшее, ясеневое копье отца. Попросту он своровал его – сиял тайком со скрепы над притолокой, где оно висело. Обнаружили это только сегодня вечером.
– Ах, волки его заешь, проклятый мальчишка! – сказал Гэвир, его отец, стукнув по столу тяжелым кулаком. В сердцах ему доводилось говаривать и не такое. А Дайнен воскликнула:
– Нет! – И добавила немного спустя, уже тише: – Хозяйка Леса, не услышь эти слова…
Она любила всех своих сыновей и плакала теперь обо всех, кто сейчас в горах: о старшем, и о втором, и о Гэвине тоже.
Когда Гэвин проснулся и вылез из своего сугроба, с трудом разбросав толстый слой снега над собой, уже давно наступило утро, и с пронзительно синего неба солнце горячило кровь. Снега навалило столько, что все было не узнать. Ели стояли белыми до самых макушек. Кривой и редкий горный лес стал сказочным чертогом. Но это был загадочный и грозный чертог. Прямо перед Гэвином чернел в небе гигантский пик, похожий на зубец короны. «Туда и надо отправиться, – думал он, собирая свое снаряжение и продевая ноги в лыжи. – Именно в таких местах должен бродить Сребророгий Олень. Может, именно за тем вот пиком лежит его одинокая долина, где весной он ступает по цветам каменики».
Гэвину казалось, что он подобрался уже совсем, совсем близко. Чутье на опасность изменило ему. Огибая иззубренный черный пик, он ступил на снежный карниз над ущельем, что, прикрытый свежим снегом, обманул бы и куда более опытного человека, и карниз обрушился под его тяжестью со звуком, похожим на тихий гром. Но Гэвин не разбился, и его не пропороли вершины елей, росших внизу; он упал на еловые лапы, и они, спружинив, отшвырнули его на снежную заметь, которая и приняла его в себя, точно в гагачий пух.
Очнувшись, он несколько раз пытался подняться, и наконец ему это удалось. Прошло не так уж мало времени, пока Гэвин разглядел, что сейчас все еще утро, что высоко над ним чернеет все тот же иззубренный пик, видный лишь наполовину над синим краем снегового карниза, и оттуда вниз идут шестьдесят отвесных локтей ярко-серой под солнцем гранитной стены, у подножия которой он сейчас стоял. Тогда задним числом Гэвина затрясло, и он осел на снег. Потом он начал проверять свои вещи: все ли цело. Левая лыжа пропала, второй колчан тоже. Копье ушло глубоко в снег, но Гэвин отрыл его. Той же веткой, должно быть, что сорвала колчан у него с плеча, распорота была слегка на спине его куртка – хорошо, не кожа. Но больше всего Гэвин пожалел о лыжах. Это значило – охота закончена. Без лыж не догонишь Сребророгого, когда лежат такие сугробы. Он оглянулся вокруг. Стены ущелья обступали его, северная – вся в утреннем свете, южная чернела, как пасть неведомого зверя. Кое-где на выступах виднелись пятна снега. Немного спустя до Гэвина дошло, что эти стены не размыкаются – нигде. Он был в каменном колодце: попался, как в ловчую яму кабан.
До полудня он облазил по кругу все ущелье, пытаясь найти место, где по гладкому почти камню можно было бы взобраться. Больше чем на несколько локтей от земли ему не удавалось подняться. В пятый раз соскальзывая обратно, он зарычал от унижения. Здесь даже не было ничего, что можно использовать: плоскодонная кружка-ущелье, чахлые ели на северной его стороне, груды валунов, не прикрытые снегом, у стены напротив. Не заметно ни птицы, ни зверя; может быть, и трава здесь не росла. Оказавшись на том месте, откуда он начал обходить свою ловушку, Гэвин сел опять в сугроб. «Ничего особенного», – думал он. Он, сын Гэвира, был высокого мнения о своих умственных способностях; нужно только успокоиться, подумать как следует, и выход найдется. Может быть, придется думать день или два. Это тоже ничего, еда у него не пропала, и ее должно хватить больше чем на пару дней.
Как раз в то время, когда Гэвин думал о еде, над ним, точно с неба, раздался снежный хруст. Он успел отскочить в сторону, и огромная глыба смерзшегося снега и фирна – еще один обрушившийся кус снежного карниза – раскололась между ним и скалой. Когда улеглась взметнувшаяся белая пыль, Гэвин подошел поближе к одному из тех двоих, что свалились с этой глыбой вместе, – или глыба свалилась вместе с ними, – лежавшему, нелепо и мертво подвернув под себя рога. Это были обычные рога, не серебряные. Преследуемый волком олень тоже утратил чутье на опасность – и вылетел на этот карниз, а волк бросился за ним и теперь лежал в нескольких шагах от оленя на снегу. Глядя на бурую тушу важенки, Гэвин почувствовал вдруг, будто чей-то холодный, твердый взгляд уперся ему в спину. Тогда он обернулся. Но это просто тень от корявой ели дотянулась до него.
Не без труда Гэвин оттащил тушу рогатой поближе к середине ущелья – а то еще завалит, если опять обрушится снег, – и решил, что подумает потом, а сейчас будет есть. Олень был тощий, заросший длинной зимней бурой шерстью. Дикие олени здесь, на островах, той же породы, что и олени с материка, и точно так же и быки, и важенки у них рогаты, но быки зимою сбрасывают рога, а важенки нет; ростом они так мелки, что головою едва по грудь взрослому мужчине, поэтому жители островов с удивлением и недоверием выслушивают, если им рассказывают об оленях настолько рослых, что на них можно навьючивать грузы и даже ездить верхом. Прежде чем свежевать важенку, Гэвин выдрал у нее из загривка клок шерсти и с силой дунул, так что снежинки разнеслись по белой снежной пелене.
– Хозяйка Леса, – сказал он, – прими ее; она возвращается к тебе.
У Гэвина было особенно много причин заботиться о том, чтоб не пренебрегать знаками уважения к Ней – теперь, когда он почувствовал Ее руку на себе. Но никогда и ни у кого он еще не просил помощи; не просил и сейчас. Он даже не позволил себе признаться, что очень встревожен – встревожен, хотя заставил себя быть спокойным, – и что страх поселяется в нем понемногу. Он не позволял себе признаться – однако подумал об олене, что был пищей, с которой можно прожить здесь несколько дней, и не подумал о волке, чья шкура тоже могла бы пригодиться, потому что к возможности (или невозможности) выбраться отсюда она отношения не имела. А ведь именно нарастающий подспудно страх замкнул его мысли в этом ущелье.
К волку Гэвин даже и не подошел. Впрочем, он считал, что тот все равно издох. Но волки живучи; а этот, как видно, был удачлив, как и Гэвин. Он отдышался и потом пришел к костру Гэвина под елями, жадно ловя носом запах жареной оленины.
Наверное, волк был очень голоден. Он остановился шагах в десяти от костра, не выдержал и продвинулся вперед еще на полшага. Гэвин швырнул в него головней. Волк прыгнул в сторону, отбежал немного и вернулся обратно, проваливаясь в снег. Он был двухлеток, тощий не только зимней, но и угловатой, щенячьей какой-то худобой, шерсть торчала на нем тоже щенячьими лохмами; волк-подросток – они оба с Гэвином были подростки, один для волчьего рода, другой для людского. Так что силы тут были равны. Но человек имел слишком много своих, человечьих, штучек: огонь, копье, острые стрелы лука. Оленья туша, что лежала рядом с Гэвином и костром и пахла так вкусно, оказывалась недосягаемой.
Тень уже накрыла ущелье, хотя небо оставалось светлым и последнее солнце играло на снеговом карнизе над ними; начинало подмораживать, и когда волк, не отрывая глаз от человека и мяса, опускал голову и хватал пастью снег, чтоб глотать хоть что-нибудь, снег звонко хрустел.
Так они переглядывались довольно долго. Гэвин уже и оленину доел, и несколько раз брался за лук – но всякий раз при этом движении волк, думавший, может быть, что вот сейчас опять запустят в него огненным и кусачим, мгновенно отпрыгивал за ближайшую ель. «Надо было сразу стрелять», – думал Гэвин. Почему он не выстрелил сразу? Человек и вправду не знает своей судьбы; но, может быть, это судьба тогда позвала его, и Гэвин услышал ее зов?
Или, может быть, просто ему становилось немного легче от того, что в безжизненном темнеющем ущелье с ним вместе был еще кто-то живой – хотя бы и волк.
Наконец волк ушел, смешно перепрыгивая в снегу, и прощальный взгляд его желтых глаз точно говорил: «В конце концов, это нечестно, человек. Ведь я жезагнал этого оленя!» Волк был слишком голоден и еще не знал, что там, куда он нынче угодил, ни в каком другом месте ему не повезет с едой больше, чем здесь.
На ночь Гэвин забросил куски оленьей туши высоко на ель. Можно было бы забраться туда и самому, но что из этого получится? Только то, что, замерзнув, свалишься ночью. Ни один волк на свете, право же, не стоил того, чтоб его боялся Гэвин, сын Гэвира. И, в самом деле, им владел совсем не тот страх, которого он ожидал, не смея гасить костер; ему казалось, что все из-за волка, и он злился на себя за малодушие… Потом сил и на злость у него не стало, а остались лишь тьма и ужас перед чем-то неведомым и приближающимся вместе с тьмой. Гэвин сидел, сжавшись от холода, и ужас давил его все сильней и сильней.
Наступила ночь, валуны на голой, укрытой в вечной тени стороне ущелья зашевелились, раздвигаясь медленно и неотвратимо, и разверзлись между ними двери Туда, куда ходы только и могут быть в таких местах. Души всех людей окажутся Там рано или поздно, ибо человек – не зверь лесной, которому дано в конце вернуться к своей Хозяйке; все спускаются туда, но немногие могут оттуда выйти. Повелитель Царства Мертвых выпускает этих немногих на волю по ночам, и они, в вечной ненависти Мертвого к Живому, вылетают на свою полуночную охоту, черные тени в черной тьме. Ворота для них раскрылись, и ветер из Царства Мертвых дохнул в ущелье; он загасил костер Гэвина, а тот не смог шелохнуться, чтоб разложить огонь снова. А потом с воплями, с плачем и хохотом черные души ринулись наружу, взмывая к небу, клубок за клубком.
Вдруг что-то шерстистое, живое скуля притиснулось к боку Гэвина – это нашел его волк. Голод, опасность, исходящая от человека, – все было забыто, и зверь, полный того же ужаса, прижимался к единственному живому существу, которое было сейчас с ним рядом, как к последнему своему спасению, и Гэвин, как к последнему своему спасению, прижимался к нему. Так они сидели, двое живых, и мертвые, разлетевшись по холодному ночному небу, умчались прочь. Их не заметили.
Всю ночь черные ворота между валунами оставались открыты, и дышало оттуда леденящим мороком. И всю эту ночь двое стиснутых этим мороком провели вместе; они дрожали одинаково, человек и волк, и согревали друг друга огоньком жизни, который теплился в них.
Под утро черные тени прилетели обратно, ибо слишком были уже пропитаны тьмой и смертью, чтобы оставаться подолгу в мире живых, невыносимом, ненавистном для них и желанном, далее если бы заклятия Повелителя Царства Мертвых не возвращали их назад под его власть. И покуда они со стонами и довольным уханьем, покружив над ущельем, низвергались в разверстые ворота, на вся и все вокруг нахлынул опять ужас, подобный смерти, ужас, от которого невозможно думать, чувствовать и дышать. Затем камни зашевелились и сдвинулись, закрывая вход в подземный мир.
Взошло солнце.
Сразу, как только смог, Гэвин развел жаркий костер, точно пытаясь отогреться за всю эту ночь, и принялся стряпать, ибо голод терзал его внутренности, оттого что все силы выпило время, пролетевшее от заката до восхода. А волк набросился на оленье мясо, спущенное вниз, глотая, рыча и разрывая зубами, неистово и жадно, дрожа от возбуждения. Гэвин смотрел на это безучастно. Набив брюхо так, что едва мог двинуться, волк наелся снега, лег тут же, рядом, и уснул. Он проспал почти весь день, иногда повизгивая во сне. Постепенно Гэвин начал чувствовать почти зависть к нему. Хорошо бы и ему сейчас быть зверем, чувствующим сильнее и безотчетнее, чем он сам. Хорошо бы сейчас тоже заснуть. Но спать он не мог, а смотрел на серые неодолимые стены ущелья и думал, как выбраться отсюда. За целый день он так и не придумал ничего. Будь он взрослым, он, верно, поседел бы после этой ночи; но Гэвин был еще очень молод, а значит – несколько менее человек и несколько более зверь, чем люди на десяток зим старше.
К вечеру волк проснулся и, поев, стал потягиваться с беззаботностью собаки на солнцепеке, Но с приближением темноты он все сильнее жался к человеку.
Гэвин думал, что еще одну такую ночь, как вчера, он не переживет. Но он пережил ее. Полуночные охотники опять не заметили их: ни когда вылетали наружу, ни когда возвращались. Но рано или поздно они должны были учуять свежую кровь, живую кровь в живых телах, притаившихся под корявыми елями.
Весь следующий день Гэвин с тоской смотрел на серый гранит вокруг. Как зубец короны, громоздился над ним черный иззубренный пик. Гэвину очень хотелось бы, чтобы был еще какой-нибудь выход. Но из этого ущелья выход был только один: вниз, где вход в Царство Мертвых, – конечно, для тех, кто не умеет летать. А Гэвин готов был уже почти на все что угодно, лишь бы выбраться отсюда, где он теперь чуть ли не все время чувствовал чей-то твердый, холодный взгляд на спине – когда он поворачивался спиной к воротам, скрытым в вечно затененной стороне ущелья под камнями.
«Ведь ты мужчина, – говорил он себе. – Ты сын воина и сам будешь воином, будешь предводителем на своем корабле, будешь водить людей в плавания и набеги и когда-нибудь сам сойдешь Туда. Нельзя предводительствовать людьми, когда в сердце нет твердости перед участью, какой их подвергаешь. Если такова твоя судьба – можно ли отступать? И никто из Гэвиров и сыновей Гэвира (такие слова на Гэвина действовали лучше всего) не дрожал перед этим входом!» Но все-таки одно дело – вступить в подземный мир гордо и спокойно, когда придет твое время, и совсем другое – спуститься туда самому, когда ты жив, а кровь еще содрогается и бурлит. Гэвин знал, что в Царство Мертвых ведет много дверей: можно войти здесь, а выйти где-нибудь в другом месте, это будет как подземный ход из осажденного города, – о таких вещах он слышал от отца. Но знал бы кто, как ему хотелось, чтоб это был и вправду подземный ход – подземный ход, и больше ничего…
Черные ворота отворились, как всегда, и Гэвин с волком пережили опять несколько минут ужаса, равного смерти, пока воющие тени вырывались наружу и, клубясь, разлетались по ночному небу. Тогда, отдышавшись, Гэвин пошел через ущелье к воротам, стараясь быть совсем бесшумным: чтоб ни один ремень не скрипнул, чтоб дыхания не было слышно. И все-таки он скорее почувствовал, чем услышал, шевеление за собой; вот кто был бесшумным – волк.
Волк шел за ним, он доверял уже человеку, и уж лучше сдохнуть, чем остаться тут одному. Гэвин не стал его прогонять. Он протиснулся в расщелину между валунами, не задерживаясь, у Гэвина хватило ума понять, что стоит остановиться, задуматься, и ужас погонит его назад без оглядки. Высоко подняв шерсть на загривке и заранее скалясь, волк пробирался следом. Стражи ворот, если они здесь и были, не помешали им: эти стражи никогда не обращают внимания на тех, кто идет внутрь, а не наружу. Так проскользнули они в длинный, нескончаемый ход, дышащий холодом смерти, две серые тени, крадущиеся, дрожащие, настороженные: худощавый подросток и молодой волк. И никто не знает, кто из них, человек или зверь, больше обязан другому тем, что в конце концов они нашли нужную дорогу.
Всего три дня прошло; но им самим показалось – много больше блуждали они там, где не бывает ни солнца, ни звезд, ни дня и ни ночи, а только одни вечные сумерки, и безучастные ко всему души умерших бродят вечно по бескрайним равнинам, теряющимся вдали во мгле. Они не замечают друг друга, они вообще никого не замечают, и живых человека и зверя они не замечали, когда те проходили мимо. Некоторые из них что-то шепчут бессмысленно, иные вскрикивают; и на погруженной в сумрак равнине это сливается в жужжащий гул, такой женеясный, как сумерки. Такова участь большинства – тех, кто смирился и не рвется наружу. Видел Гэвин и тех, что со стонами и воплями летели обратно после своей ночной охоты, вечно страдающие от ненависти к миру живых, где они не могут более жить.
В подземных коридорах несколько раз спутники ныряли в темные углы, прячась от проходивших мимо демонов – прислужников Повелителя Царства Мертвых; а раз через одну из боковых дверей Гэвин заглянул украдкой в пиршественную залу, где за длинным столом пировали демоны, уродливо и с хохотом подражая людским обычаям. Множество демонов в самых разных грубых и мерзких обличиях горланили, буйствовали, ели и пили, хотя лучше было бы не упоминать то, что за их столом сходило за яства и за вино.
В дальнем конце их трапезной высокий проем выходил сбоку в тронный зал, мрачный и пышный; во дворце не было тогда Повелителя, занятого делами где-то в другой части света, и Гэвин увидел лишь его огромный грозный трон, полный непомерного и могущественного величия и более черный, чем сама тьма. Гэвин смотрел на него только миг, но мига было достаточно. Величие этого трона охраняло замок лучше, чем тысячи стражников, и вот потому-то, пройдя замок Повелителя насквозь, Гэвин не встретил ни охраны, ни часовых.
Он не спускался вниз, в подвалы замка, где есть места, от которых шарахаются даже демоны, не видел Гэвин и сокровищницы Повелителя Царства Мертвых, что убила бы, наверное, его своими ловушками; хотя – кто знает? – возможно, она уже не смогла бы его заинтересовать.
В этом подземелье, глотающем звук шагов и шевеление жизни с одинаковой охотой, сумерки постепенно вошли и в его душу. Усталость и безразличие окутали Гэвина тяжелым своим плащом; под весом этого плаща он тащился, едва передвигая ноги, не зная и не помня уже, кто он и как попал сюда, и отчего должен идти и идти, и отыскивать в лабиринте ходов и коридоров те из них, что вели вверх, вверх, вверх, к миру живых, который для него не был теперь даже воспоминанием – только местом, где он сможет остановиться наконец.
Когда в одном из переходов, поднимавшемся кверху сперва круто, а затем все более полого, забрезжил вдали перед ним серенький свет зимнего дня, Гэвин не почувствовал ни удивления, ни радости и лишь продолжал идти, даже не ускорив шаг, а за ним, уже не так легко и бесшумно, как прежде, брел волк. Между тяжелых валунов на горном склоне открывался выход на землю, и они выбрались туда один за другим. «Все, – подумал Гэвин. – Все». И в ту же минуту волк, как он это делал уже несколько раз в подземных коридорах, если замечал опасность раньше Гэвина, ткнулся ему в ноги головой.
Гэвин обернулся. Он был в длинном, голом, заваленном каменными глыбами ущелье, безрадостное низкое небо накрывало его сверху, безрадостные серые камни, испачканные кое-где пятнами мха, были вокруг. Солнце не могло пробиться сквозь облака, которые, казалось, были здесь всегда и всегда будут, и вечно будут плавать в этом ущелье смутные сумерки, такие же, как те, в которых безучастно бродят души мертвых в своей стране. Это было тоскливое место, и именно тоска стала первым чувством, для которого проснулась душа Гэвина после подземной пустоты, и еще – дикое и муторное ощущение, будто он был уже здесь, уже видел все это, уже бродил в этих сумерках, как будто он никуда и не уходил с долин страны мертвых или вечно, куда бы ни пошел, обречен возвращаться туда. А потом Гэвин заметил движение меж валунов и больше не мог думать ни о чем, только о существе, пробирающемся там по направлению к нему, медленно – медленно – очень медленно – как во сне, от которого невозможно проснуться.
Оно было похоже на жабу, но огромную, высотою Гэвину по пояс, неуклюжее и серое цветом, как камни вокруг, и точно так же по бугристой его шкуре расползались бурые пятна, будто мох; должно быть, поэтому казалось, что и само оно из камня, а может, так оно и было, никто ведь не знает, из чего творит Повелитель Царства Мертвых своих чудовищ. Никогда раньше Гэвин не видел ни одного из них, и уж тем более – так близко. Немногие из этих чудовищ могут существовать при свете, и этот страж ворот был из таких. Еще отвратительней он становился оттого, что подставлял дню свое уродство, а не прятался с ним в темных углах. И главное – ни разу еще ни одно из ужасных чудес подземного мира, которых навидался там Гэвин, не обращало на него внимания. А эта каменная жаба смотрела прямо на него немигающими желтыми глазами, и мало какому врагу пожелаешь попасть под взгляд этих глаз.
Еще прежде, чем Гэвин успел понять что-либо, его тело уже действовало: правая рука сама по себе стряхнула верхнюю тяжелую рукавицу, в следующее мгновение левая рука должна была подхватить ее на лету, а правая метнуться за спину, к навершию лука; и казалось. Гэвину, что целую вечность падает вниз его рукавица, не падает, а зависает в воздухе, но все-таки прежде, чем пальцы Гэвина сомкнулись на ней, она уже пролетела мимо них и упала ему под ноги, оттого что тело его двигалось еще медленнее – так всегда бывает во сне. Он ведь смотрел прямо в глаза этой твари, а этого делать нельзя, и Гэвин успел понять, что должен оторвать свой взгляд от них, пока есть еще у него силы на это; волк, дрожа, прижался к его ноге, и Гэвин заставил себя оглянуться. С каменистого склона ущелья спускалась к нему еще одна огромная жаба, точь-в-точь такая же.
– Давным-давно никто не проходил этой дорогой, – произнесла жаба у Гэвина за спиной. – Я уж думал, все забыли про нее.