355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Семенов » Отметить день белым камешком » Текст книги (страница 11)
Отметить день белым камешком
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:40

Текст книги "Отметить день белым камешком"


Автор книги: Юлиан Семенов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

А в передачах, рассчитанных на китайцев, разбросанных по миру, пекинское радио вещает о "небывалом экономическом прогрессе в Китае", об "изобилии, растущем день ото дня".

(Вспомнилось, как наши пограничники рассказывали мне, что китайские солдаты-"пропагандисты" пытаются уговаривать наших солдат переходить в Китай, избрать, так сказать, их "свободу". Они кричат при этом через реку: "Приходи к нам, мы тебе будем давать каждый день рис и пампушку!")

Мы шли по шумному городу. Ночь была такой же душной, как день. От океана веяло жарким теплом. Громадина китайского банка (просто "китайского", понятие "КНР", понятие "народной республики", не в ходу у заморских торговых гастролеров Мао) высилась среди громадин – магазинов, отелей, фирм, страховых компаний. Это "революционеры" из Пекина, трубящие на весь мир о "советском ревизионизме", заключают спекулятивные торговые сделки, не брезгуя никакими методами, даже явно запрещенными. Они умеют и любят торговать. Словно дешевые шарлатаны, они играют престижем китайской нации. От своих империалистических контрагентов они не требуют ничего, кроме знания нескольких цитат из книжечки "великого кормчего". В Японии мне говорили, что японские дельцы называют цитатник своими "кровавыми слезами". Им приходится тратить драгоценное время (которое, как ни крути, деньги) на разучивание азбучной абракадабры Мао.

Пекинские коммивояжеры избрали точное место для своего коммерчески-пропагандистского жульничества: Сингапур – громадный порт; каждый день, басисто переругиваясь, на рейд становятся суда со всего света. В маоистских магазинах можно увидеть моряков из Азии, Латинской Америки, Европы – они зачарованно смотрят на бросовые цены и оставляют здесь большие деньги. А деньги эти, обернувшись через Пекин, трансформируются в очередную бомбу "миролюбца-кормчего".

– У Республики Сингапур, завоевавшей независимость, – говорил мой спутник, – много серьезных проблем, которые надо решать вдумчиво и настойчиво. Мы должны вовлекать в решение этих проблем все большее и большее число наших граждан. Мы должны развивать науку, промышленность, культуру. Мы были так долго опутаны цепями британского колониализма, неужели кое-кто хочет навязать нам новые цепи?

Мы зашли в маленький ресторанчик. В нем готовили традиционную китайскую пищу. Шумные американские солдаты, приехавшие на недельную побывку из Гуэ, сажали на колени хрупких девушек, пили виски и горланили песни – с ними они жгут напалмом вьетнамские деревни. Около их ног стояли громадные сумки, набитые товарами из магазинов Мао.

Улыбчивый и быстрый хозяин ресторана, наблюдая за тем, как потные повара готовили на кухне громадные лобстеры, тихонько мурлыкал: "Алеет Восток, родился Мао". И две эти мелодии в маленьком китайском ресторанчике в Сингапуре отнюдь не мешали друг другу...

Сегодня утром министерство культуры устроило встречу с директором Государственной библиотеки республики госпожой Ануар. Очень красивая малайзийка с великолепными пластичными движениями провела – словно протанцевала – по зданию библиотеки. При мне она позвонила господину Тамбу. Это главный редактор нового литературно-художественного журнала "Поэтический Сингапур".

– Вам необходимо повидаться с Тамбу. Он не просто талантлив, он еще и очень доказателен в своей талантливости.

Советской литературы в библиотеке, созданной десять лет назад, очень мало – Толстой, Достоевский, несколько рассказов Чехова и Бунина. Из советских писателей лишь один роман Фадеева, книга стихов Эренбурга, две повести Леонова и Шолохова. Новой советской литературы – Айтматова, Бондарева, Быкова, Сулейменова, Шукшина, Мележа, Гончара – нет.

– Мы стали выписывать журнал "Советская литература" на английском языке. Мы ждем от этого журнала, – улыбнулась миссис Ануар, – еще большего многообразия авторов, манер и стилей. Я понимаю, что вам наша библиотека может показаться не очень богатой, но, пожалуйста, учтите, что десять лет назад в республике было всего два квалифицированных библиотекаря. Сейчас – сто пятьдесят семь. Это – залог дальнейшего развития.

...Днем – встреча с журналистами в центральной газете республики "Истерн стар". Беседу начал г-н Венкат, ведущий политический обозреватель Сингапура. Разговор был доверительный. Газетчики старались понять, чем живет советский писатель, каковы важнейшие проблемы у нас в стране. Наскоков чисто пропагандистского толка, с какими часто сталкиваешься на пресс-конференциях, не было. Когда заговорили о проблемах Сингапура, все журналисты – малайзийцы, китайцы, индусы – утверждали:

– Главное – это создание сингапурской общности. Иначе могут возобладать националистические страсти. Нельзя допустить, чтобы восторжествовала идея "китайского" или, например, "индийского" Сингапура. Для всех наций, живущих здесь, Сингапур есть родина, республика, которая будет всегда исповедовать парламентскую демократию...

– Националистические тенденции сильны? – спросил я.

– Они есть, – ответили коллеги, – их подогревают.

(Потом я выяснил, что издатель "Истерн стар" Энг Минг Ао одновременно владеет китайской газетой. Материалы, которые печатают там, часто противоречат позиции "Истерн стар": значительно больше тенденциозности, грубой антисоветчины, национализма, припудренного словами любви к культуре "мэйнлэнда" – материкового Китая.)

Политический обозреватель малайской газеты г-н Бакар, присутствовавший на беседе, написал рекомендательное письмо в Кота-Кинабалу, в "Сабах тайме" г-ну Ли Энг-хуа.

– Он вам поможет, это главный редактор газеты, серьезный и доброжелательный человек.

Только вышел из ванны (температура здесь все время 42-45 градусов, ходишь весь мокрый), только надел шорты, как вдруг дверь с грохотом распахнулась и на пороге появился кряжистый мужчина в белой рубашке, заштопанной на плечах, но тщательно отутюженной, в коротких белых шортах и босоножках. Рядом с ним стояла высокая, голубоглазая, беловолосая женщина.

Я сначала растерялся: так резко и неожиданно, без всякого предупреждения, – обычно звонят от портье, спрашивают, можно ли зайти, – ворвались ко мне эти два человека.

– Профессор Вильям Виллет, директор Института искусств Сингапурского университета, – представился мужчина в белом. – Миссис Джо, моя помощница и по совместительству жена британского советника по культуре... Как это было у Маяковского, – продолжал Виллет. – "Ты звал меня? Гони чайи, гони, поэт, варенье".

– Простите, но я не звал вас.

– Ложь! Вы звонили в университет, и вам обещали помощь наши идиоты, и вот я – олицетворение этой помощи во плоти!

Он был резок и пьян – до того предела, когда каждая последующая рюмка грозит повалить человека навзничь. "Чаем" оказалась бутылка "Столичной", купленная мною в Токио. "Варенье" заменила холодная вода из-под крана.

– Не верьте, когда вам будут говорить, что в тропиках вреден алкоголь, говорил Виллет. – Наоборот. Здесь вы не знаете "синдрома похмелья" – водка выходит с потом, вы "вымокаете" из себя сивушную дрянь. Я пробовал было отказаться от моей нежной подружки – бутылки, но жизнь показалась мне столь омерзительной, а люди такими букашками, что я срочно вернулся на стезю пьянства. Лейте больше, не поддавайтесь буржуазному влиянию, я же знаю, что вы глушите водку стаканами...

– А заедаем ложками икры, – добавил я.

– И, слушая цыган, топите персидских княгинь в водах матушки-Волги, заключил профессор и, лихо выпив стакан, "задышал" его – чисто по-русски "мануфактуркой", даже воды пить не стал. И, как истый интеллигент, сразу же заговорил о литературе:

– Я не читал ваших книг, Джулиан, я вообще не люблю и не верю беллетристике. Я стою в оппозиции ко всем каноническим точкам зрения. У меня есть на все свой взгляд. Очень сожалею. Я, например, убежден, что Сомерсет Моэм – первый писатель из второклассных; "Дама с собачкой" – второклассная новелла из первосортных, ибо Чехов прежде всего гениальный драматург. Не знаю, быть может, его новеллы плохо переведены – все может быть. Все привычные мнения опрокинула середина двадцатого века. Сейчас выгодно быть нигилистом, чтобы не оказаться доверчивым болваном; сейчас выгодно отвергать устоявшиеся истины. Я завидую американцам – их дикости и обворожительной детской наивности. Американцы при встрече сразу же тянут руку, называют себя по имени и начинают задавать идиотские вопросы обо всем. Молодая нация, смешение всех стилей. Что вас интересует здесь? Политика, проституция, вложение капиталов или маоистское подполье? Что? Перестаньте, Джулиан, искусство здесь сейчас несерьезно. Лишь смерть выверит все меры ценностей, искусства в том числе. Приезжайте лучше ко мне в музей – у меня выставка работ Родена. Как вы сами понимаете, эту выставку патронирует и организует табачный концерн "Стайвезант"! "Посмотрев Родена, вы убедитесь, что надо курить только наши сигареты!" Ложь, кругом ложь! Искусство, литера, правда, истина! – снова фыркнул профессор. – Кто сейчас в Китайской Народной Республике пользуется париками и духами? Почему я об этом спрашиваю? Потому, что здесь седые парики и духи продают с маркой: "Сделано в КНР". Кто там пользуется париками и духами, спрашиваю я вас?! Лучше сходите в магазин КНР, а не в ателье здешних художников.

– Уже был. Спасибо за совет.

– Какого же черта молчали?! Я бы заткнул свой фонтан красноречия. Не сердитесь. Это с отчаяния. Большая ложь кругом, большая ложь. Только нигилизм, только отрицание всех догм даст человеку свободу. И хорошая доля пива. Пойдемте пить пиво. Вы, русские, наивно полагаете, что пиво пьют немцы. Ничего подобного! Пиво выдумали англичане и пьют его в значительно больших количествах, чем немцы. Я проехал Россию на паровозе – из Москвы до Владивостока. Когда я заказывал пиво в вашем вагоне-ресторане, меня спрашивали: "Вы немец?" Когда я отвечал, что я англичанин, официанты мне не верили: "Ведь англичане пьют виски". Наивное заблуждение. Виски – это дорого для английского профессора, виски хлещут американцы. Мы пьем пиво, это значительно дешевле, а напиться можно так же.

Профессор снял трубку, попросил соединить его с баром.

– Принесите сюда пива... Что? Подождите! Что?! – Хмыкнул, бросил трубку; телефон жалобно дзенькнул. – У них перерыв! Китайцы отстаивают свое достоинство! Сейчас я сам принесу пиво, – сказал он, – и докажу им, что не все англичане толстозадые консервативные тори! Я люблю революционеров и поэтому сам схожу за пивом!

Джо улыбнулась.

– Не сердитесь, – сказала она. – Вильям очень славный, умный и несчастный человек. Он одинок, доверчив и добр. Вы подружитесь, уверяю вас. Он хороший товарищ. Чем я могу быть вам полезной?

Эта женщина действительно потом очень мне помогала и как гид, и как шофер, и как человек, который пытается понять правду, не надевая на себя очки черного, белого или желтого цвета.

Встретился с ведущим режиссером телевидения Сингапура г-ном Лим Тхенг То. Когда ему было девять лет, его родители развелись. Трех сестер оставили матери, его отдали отцу. Но отец женился, и мальчик скитался по людям – то жил у деда, то в общежитии рабочих, то на улице, то у бармена, который работал в ресторане отца.

– Все свободное время я проводил на море, с рыбаками. Приходил из школы, кидал книги в угол, бежал на море, потом на улицу, а перед сном "играл" для себя прожитый день. Я был свободен, никто не смотрел за мной, – я стал курить, полюбил карты; торговцы научили меня работе на базаре, но учеба давалась мне легко, я был отличником, примерный мальчик в школе днем, игрок и курильщик ночью. Потом я поступил в "Чунг Чинь хай скул" – это нечто среднее между университетом и техникумом. Тогда в Сингапур хлынул поток гангстерских фильмов, и мы, естественно, начали играть в бандитов. Если мне не давали главную роль в школьном кружке, я вообще отказывался играть... – Лим усмехнулся. – Видимо, тогда во мне родился режиссер, зачаточное проявление культа силы в искусстве. А потом я пришел во взрослый самодеятельный театр. Там мне давали роль на выходах. Этот щелчок по носу полезен, для режиссерского честолюбия – особенно. У нас были гастроли – мы выступали в других школах. Мы очень любили гастроли из-за того, что это очень "взрослое" слово. В самодеятельном театре я понял, какая великая тайна Станиславский. Мне объяснял это "хобби-режиссер" Тан. Что такое "хобби-режиссер"? Мистер Тан бизнесмен, но все свободное время он отдавал театру, таких у нас большинство. Потом я учительствовал. А когда организовалось радио Сингапура, меня пригласили писать программы по школьному образованию. А уже потом я ушел в режиссуру, потому что был единственным режиссером на ТВ, кто знал классический китайский язык – его называют "мандаринским". Когда я ставлю на мандаринском языке Чехова или Ибсена, я прежде всего обращаюсь к актеру с вопросом: "Почему?" Я против традиции мандаринского театра: актер – это кукла режиссера. Искусство театра это искусство коллектива. Музыка? Что ж... Самые любимые мои композиторы Бетховен, Лист, Шопен, Чайковский, Сметана.

...Лим Тхенг То интересный собеседник. Он рассказал мне, что здесь существуют две группы китайских писателей. Большая часть пишет по-английски, а те, которые пишут по-китайски, несколько схоластичны, ибо они вынуждены выражать себя по-мандарински – на том языке, который понятен всем китайцам, но не всегда доходит до сердца, ибо классический язык обычно в чем-то холоден.

Он рассказывал, что жить здесь литературным трудом или музыкой невозможно, нужно обязательно работать: или в банке, или на телевидении, или в издательстве, или в газете, или в оффисе.

Познакомился с коллегами Лим Тхенг То – режиссерами ТВ Чандра Мохэном и Махмудом Зэйном.

– Пьесы о колониализме? – переспросил Чандра. – Еще рано об этом. Слишком все это близко, слишком в сердце у каждого. Толстой не торопился писать "Войну и мир". Лучше подождать, чем быть освистанным.

– Самая любимая форма передачи? – Махмуд Зэйн задумался на мгновение. История семьи – из вечера в вечер. Да, верно, я был в Японии, и мне их передачи кажутся очень интересными. Это, естественно, не мешает мне ставить Шекспира и Мопассана на малайском языке... За пять лет я поставил триста передач и, говоря откровенно, доволен ими.

...Заехал в музей искусств университета, к Вильяму и Джо. Посмотрел выставку будд. Это фантастично – скульптура буддизма. Джо реставрирует будду пятого века из Малайзии. Я был совершенно потрясен, буддой, найденным в Афганистане, – хохочущий веселый парень, вроде японского Энку. Совершенно иные будды из индийских сект. Другие лица, другие характеры: задумчивость, скорбь, неторопливость мысли.

А потом Вильям и Джо привели меня в зал Родена. 'Они стали очень торжественными, вводя меня в пустой зал. В день – не более пяти-шести посетителей (я вспомнил очереди в наш Музей изящных искусств). Потрясают работы Родена "Руки", "Гимнасты". О выставке в газетах писали лишь то, что она застрахована на полтора миллиона долларов. Ни рассказа о скульптурах, ни разбора творчества Родена – ничего. Только величина страховки и приблизительная стоимость каждой скульптуры.

Совершенно изумительны "Страдающая женщина", "Портрет мужчины", "Крик". Особенно интересен "Портрет мужчины". Он статичен, в отличие от остальных работ Родена, исполненных действия и открыто выраженной экспрессии.

Вечер провел вместе с профессором университета, поэтом Денисом Энрайтом и его женой, художницей Мадлен. У них старинный колониальный дом – большой, двухэтажный. Стены в доме беленые, как в украинской хате. Полы из красного дерева. Трое молчаливых босых слуг – старик китаец и две китаянки.

Рядом – громадный, трехэтажный дом китайского торговца, обнесен колючей проволокой, сквозь которую пропущен электрический ток. Постоянно лают три злющие немецкие овчарки.

– Здесь, – сказал Энрайт, – сейчас очень популярен "киднапинг" – воруют детей почем зря. В последнее время начали, правда, воровать стариков и старух из богатых семей, они доверчивей, чем дети, те уже стали бояться... Насмотрелись наших фильмов, вот и подражают...

Мадлен – художница, работы ее тревожны, интересны.

– Я ненавижу наци, – сказала она, показывая мне свою живопись, – но я не умею выражать ненависть в творчестве. Я считаю, что в искусстве надо выражать лишь любовь.

– А как быть с поэзией? – усмехнулся Энрайт. Высокий, неряшливо одетый, с иденовской трубкой, постоянно зажатой в зубах, он не только профессор филологии и поэт, известный и здесь и в Лондоне, он также консультант правительства по вопросам Юго-Восточной Азии.

– Я считаю, что поэзия вправе чураться политики в дни мира. Поэт не вправе молчать, лишь когда говорят пушки.

Энрайты пригласили меня в маленький ресторанчик китайской кухни – там нас ждали американский профессор Дин Джонс с женой-англичанкой и профессор теологии Дэвид из Лондона. Он тоже работает в Сингапурском университете.

– Ну как, поп, – сказал Энрайт, когда мы поздоровались, – ты приготовился к обращению заблудшего Джулиана в лоно святой церкви?

– Лучше удержите меня от обращения в религию большевизма, – улыбнувшись, ответил Дэвид. – Вы все так грешите, что скоро церковь станет под знамена Москвы...

Все как один мои новые знакомые высказывались против агрессии во Вьетнаме, все считали, что в этом громадном и маленьком мире сейчас нельзя жить изолированно и что взаимное узнавание – одна из гарантий от уничтожительной войны. Если каждая из сторон будет настаивать на своей непогрешимости – мир кончится. Плюс и минус дают взрыв.

Потом к нам присоединился профессор университета индус Ратам с женой Маргарет и ассистенткой, милой девушкой Чао Ченг-чи. Ратам – популярный человек в Сингапуре, он специализируется по политике.

Я удивился:

– Политическая экономия? Международные отношения? Политика – это слишком уж всеобъемлюще.

– Именно так, – ответил он. – Я изучаю политику как данность. Я не привлекаю материалы ни из экономики, ни из военных теорий... Я изучаю политику как политику. Схоластично? Может быть, но схоласты не были полными идиотами.

– Схоласты были надменными кретинами, – сказал американец. – Я утверждаю это, несмотря на традиционный страх американских интеллигентов перед английской аристократией и римским правом.

– Доказательства! – потребовал Ратам.

Мадлен, жена Энрайта, шепнула мне:

– Пускай мужчины продолжают спорить о политике, а мы зайдем на десять минут к моему другу, художнику Со Пенгу.

Со Пенг – художник поразительный. Он работает в металле и в масле, комбинирует чеканку, графику и акварель. Это – новая живопись, новая по форме, но реалистичная по содержанию.

Со Пенг грустно сказал:

– Один торговец, который смотрел мою живопись, рассердился: "Вы просите сто долларов за картину, а я в прошлом году купил две картины такого же размера и цвета за семьдесят пять!"

Со Пенг работает в маленькой двухкомнатной квартирке, – уборная во дворе, кондиционера нет, кухня заставлена полотнами, и чтобы сделать чай, приходится минут десять снимать картины с электрической плиты.

Сегодня был прием, устроенный Национальным театральным обществом Сингапура. Принимал гостей президент общества, писатель Го По Сенг. Он прислал мне приглашение в отель с личным письмом: "Я был занят все эти дни и не мог с вами увидеться. Жду на вечере. Это будет наше очное знакомство". Я приехал на прием с Джо и чувствовал себя как камень, который обтекают волны. Китайские и британские банкиры и промышленники, приехавшие в смокингах и фраках, обходили меня стороной, а несколько человек, разбежавшихся было, чтобы поздороваться с Джо, женой британского советника, узнав, кто я, чуть не выдергивали руку из моей руки и быстро ретировались.

Джо посмотрела на меня с болью.

– Это не страшно, – оказал я, – это даже прекрасно. Сейчас вы можете воочию убедиться в том, сколь однозначна ваша пропаганда. Я приехал без атомной бомбы, без кинжала и без шифрованных радиопередач для агентурной сети. Я приехал как писатель и журналист. А почему все вокруг боятся меня? Только потому, что я – советский? Ей-богу, у нас дома этого нет, у нас люди не боятся говорить с иностранцем, да

же если не согласны с доктриной, которой следует его страна. (За день до этого Джо говорила мне, что мы слишком тенденциозны и опасливы, что мы не хотим выслушать противную сторону и что "мы, Джулиан, значительно более широки и объективны в отношении к вам".)

Джо демонстративно взяла меня под руку и стала водить от одного человека к другому – это были генералы, послы, министры – и представляла им "советского писателя", жестко наблюдая за тем, чтобы все те, кому она меня представляла, исполнили весь церемониал знакомства – не только рукопожатие, но и обязательный, ничего не значащий разговор и взаимное получоканье стаканами виски со льдом.

– Англичанки хороши лишь тем, – сказала она, – что быстро признают свою неправоту. Конечно, я была дурой, когда говорила о нашей широте. (Именно она послужила прообразом Джейн в романе "Бомба для председателя".)

Потом был концерт. Потрясло выступление самодеятельного симфонического оркестра и – главное – дирижера Ченг Си-сама. Его семью – у них было пятнадцать человек детей – во время "культурной революции" начали преследовать за буржуазность, поскольку отец учитель, а его брат до 1949 года владел книжным магазином. Ченг Си-сам бежал из Китая. Сейчас ему двадцать пять лет. Он бродил по Гонконгу, потом поехал на Тайвань.

– Но там невозможно жить и работать, – говорил он мне. – Тайвань – это страшно, это полное пренебрежение к искусству, к музыке. Сейчас я здесь, и, видимо, надолго. На Тайване меня потрясло то, что там совершенно не признают европейской музыки, как и в КНР после "культурной революции". Китайский народ в высшей степени музыкальный, но он принимает европейскую музыку лишь в очень талантливом ис-прлнении, а талантливых исполнителей на Тайване практически нет. Да и в КНР Ли Шу-куня погубили. Каждый китаец может петь и может играть на флейте, он привык к своей напевности. "Чужое" должно быть очень уж интересно трактовано, тогда лишь оно станет "своим" для китайца. Вообще я считаю, что без Бетховена, Баха и Чайковского современной музыки нет. Каждый должен знать музыку этих титанов, потому что Бах и Чайковский – отцы культуры.

Несмотря на жару, Ченг то и дело зябко поеживался, сильно затягиваясь дешевой сигаретой.

– Я мечтаю, – задумчиво продолжал Ченг, – поработать для кинематографа, потому что фильм дает громадный выход музыке, особенно в таких странах, где еще мало концертных залов. Но если серьезно относиться к кинематографической музыке, рассчитывая при этом на Китай, то нужно точно знать, для какого района пишешь, ибо каждый район Китая имеет свою музыкальную традицию, свои обычаи. Для китайского кино необходимы определенные инструменты, и употреблять их следует в определенных ситуациях, ибо музыка, костюм и цвет играют одну и ту же роль – они лишь помогают драматургии. Главная сложность – унисон традиционной музыки. Каждый инструмент играет "самого себя". У наших национальных инструментов пять тонов, и поэтому надо очень точно оркестровать, но как бы точно ты ни оркестровал, все равно есть лимит возможностей.

Он показал мне свои инструменты.

– Китайская музыка – это моя ностальгия, – сказал он. – "Пи-па", "арху", "чинг", "самтьен", "юэт", "туин" – вы слышите, сколько таинственной музыки в самих названиях инструментов?

Ченг Си-сам отошел к роялю и заиграл Хачатуряна, а потом, резко оборвав мелодию, стал играть "Петю и волка". Я поразился тому, как он резко переключается – это словно моментальное перевоплощение гениального мима.

– Заметьте, в "Пете и волке" Прокофьева, – задумчиво сказал он, – есть нечто от китайской вкрадчивости. Переходы осторожные, они вытекают один из другого, хотя часто противоречат друг другу.

Потом Ченг Си-сам взял маленькую арху и заиграл поразительную по напевности мелодию.

– Это ноктюрн о конских скачках, – пояснил он, прервав игру. – Я однажды видел, как на горном плата гоняли коней, и я сочинил эту мелодию.

(И я увидел бескрайние забайкальские степи, и кобылиц, окруженных жеребятами, и синие горы вдали, и голубое небо – совсем близко, и солнце кругом...)

Потом Ченг заиграл на пи-па.

– Это про женщину из Кантона, – сказал он, – мужа которой бросили в концентрационный лагерь.

И лицо Ченг Си-сама стало строгим, а глаза громадными. Он изредка внимательно взглядывал на меня, а потом, вдруг прервав горькую мелодию, заиграл: "Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим". Он пропел это на ломаном русском языке, а потом, смутившись, замолчал. Я поцеловал его. Мы долго стояли молча, обнявшись; руки его были холодны, а глаза добры и печальны.

Манера его игры на плачущей, ломкой арху, его руки, извлекающие литой, единый, трагичный звук, состоящий из некоего таинственного музыкального монолита, его строгое, закаменевшее лицо завораживали.

(Я вспомнил встречу с председателем Союза композиторов Вьетнама товарищем Хоатом. В тот день Ханой не бомбили, и я приехал к нему в союз. Он тогда сидел у рояля, осторожно трогая клавиши длинными плоскими пальцами. Увидев меня, по-французски спросил:

– Коман са ва?

– Са ва бьен, – ответил я и начал мучать его расспросами о том, как он пришел в музыку.

Он долго молчал, трогая клавиши, и задумчивая, тихая мелодия выливалась в открытые окна.

– Как вам сказать, – наконец ответил он, улыбаясь, – я еще не собираюсь умирать, поэтому ни разу не составлял автобиографию...

Повернулся на вращающемся черном стульчике ко мне, пожал задумчиво плечами, закурил.

– Давайте попробуем вспомнить и разобраться в этом деле.

Он снова тронул клавиши.

– Я играл со своим эстрадным оркестром в кабаке для французских военных. Ко мне однажды подошел офицер, пьяный, веселый, красивый, попросил сыграть увертюру из "Севильского цирюльника". У нас не было нот, мы сыграли что-то другое, я уже не помню что, а он потом пришел благодарить нас с видом мецената и ценителя. Он не понял, что мы ему сыграли не то, что он просил. Когда он благодарил меня на своем замечательном языке – языке революции и "Марсельезы", – мне было до слез горько за Францию,.. Я ненавидел этого нувориша и одновременно упивался музыкальностью его речи. Язык вообще первая ступень в музыку. Наш язык особенно.

Если я слышу вьетнамский язык, то сразу определяю, кто это – друзья, родственники или знакомые. Я могу определить при этом, кто, как и к кому из собеседников относится: с почтительным уважением, просто с уважением, с любовью или юмором. У нас, например, слово "я" имеет массу значений. "Я" – это "той", "тау", "тыо", "минь", "тяу", "ань", "эм". "Минь" – это низкий регистр голоса, я буду употреблять по отношению к себе слово "минь", если разговариваю с женой. "Тяу" – это высокий регистр. Когда я говорю о себе, я буду себя называть "тяу" в разговоре с учителем, с человеком, к которому я отношусь с большим почтением.

...Нотной грамоте выучился в церковном хоре. Я пел "Аве Мария". В католической органной музыке я постигал законы звучания. Но я понял тогда (может быть, это парадоксально), что эта великая музыка уничтожает меня, съедает во мне яростную активность музыканта.

В музыке, сочинявшейся для нас, колониальные власти совмещали католическую успокоенность с буддистской мелодичностью. Это был в высшей мере продуманный принцип работы, которую колонизаторы вели среди местного населения.

При колонизаторах петь свои песни считалось дурным тоном – только французские, немецкие, песни китайцев. Это было бесконечно обидно, я ведь жил звучанием Вьетнама. Именно тогда решил сочинять только национальную музыку. А смог это сделать, лишь когда ушел к партизанам, в 1948 году.

Он задумался, потом заиграл смешную, "раскачивающуюся" музыку.

– Это ария пьяного, – засмеялся Хоат. – В размере "четыре на пять". А сейчас спою свои стихи. Они называются "Времена года", я их положил на музыку. Называю стихи моими, хотя, вероятно, не имею права так называть, потому что это старинные стихи: "Весна гуляет по траве, лето любуется красками озера, осень пьет вино из цветов, а зима читает стихи о снеге".

Изучая национальную музыку, я попутно изучал живопись и литературу. Это помогло мне понять национальные особенности нашей музыки. Раньше я искал структуру, лады, повороты, а теперь ищу дух, а не форму, ищу причины, порождающие форму. Надо искать национальную душу музыки, и если она найдена и вы смогли ее сформулировать (поймите верно этот суконный образ), то национальная душа всегда выльется именно в национальную форму. Надо мной шутят: "Зачем тебе заботиться о душе, это же идеализм. Ты же и так вьетнамец, жена у тебя вьетнамка, ешь, пишешь и думаешь по-вьетнамски, чего же еще?"

Душа нашего народа поразительно откровенна, и в то же время в ней есть укромные уголки. Зайдите в любой дом в деревне – двери всегда открыты: "Добро пожаловать". Каждый гость желанный. Но там есть еще четвертая и пятая комнаты, они всегда закрыты, туда никого не пустят. Посмотрите на шляпу, которую носят наши женщины: она открыта и закрыта одновременно. Вы не увидите глаз. Вы увидите только смеющийся рот, а в глазах могут быть слезы... Раньше я мечтал писать огромные сочинения, сейчас стремлюсь писать камерные вещи для национального оркестра: скрипки, гонги, флейты. Я люблю писать маленькие фортепьянные песни. И чем дальше, тем больше мне хочется писать стихи на свою музыку. Я вам сейчас пропою свой ноктюрн.

Когда он начал играть, я подумал об одной прокофьевской вещи. Ее мне в свое время играл Андрон Михалков-Кончаловокий, и я эту вещь называл – в силу ее яростной стремительности – "танковой атакой".

Хоат назвал свое произведение "На фронте под звездами":

– "Оружие поднято в небо. Мы сидим возле. Мы не можем не верить, что победим, хотя ночь темна и в темноте ночи яркие звезды, которые темноту делают более осязаемой. И эти же звезды блестят в глазах погибших героев. Глаза смотрят из ночи и в ночь. А в это время под звездами, в траве у дороги, сверчки выкрикивают жалобно жабам: "Ниже по голосам, тише по нотам! Тише вы пойте! Бойцы слушают, пусть они слушают. Ведь те прилетают ночью..."

– Считается, – рассказывал Хоат, – что у нас полифоническая музыка. Это неверно. У нас полиритмическая музыка. Голос плюс скрипка "ний", плюс система ударных инструментов: большой и малый барабаны, малый гонг, кастаньеты. Это все рождает полиритмы. Я нашел для себя объяснение этой полиритмики. Если вы поедете на юг, будьте внимательны: гладкая равнина – и вдруг среди этой плоской равнины в сером мареве возвышается огромная одинокая скала. Одиночество – удел нашей музыки, одиночество – трагический удел музыканта...)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю