Текст книги "Экспансия – III"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
– Я сам позвоню этому вашему надушенному другу и скажу, чтобы впредь он консультировался со мной, что вам можно пить, а что нельзя! С него еще станется принести вам виски в термосе!
Он взял огромный сосуд, поднес его к умывальнику, открыл пробку и вылил содержимое; выливал с яростью, не удержал в руках, уронил, стекло разбилось; Роумэн кивнул, попросил глазами дать ему остатки термоса, быстро разобрал, нашел то, что искал, – черненький кубик подслушки; показал Рабиновичу, тот кивнул.
– Зачем бить ценные вещи? – вздохнул Роумэн. – Человек обо мне заботится, а вы… Термос дорогой, как я теперь погляжу в глаза другу?
– Ничего, выздоровеете – купите новый.
– На какие деньги? Вы же меня разденете за ваше лечение.
– Не болейте, не будем раздевать, мистер Роумэн. Пришла миссис Спарк, но я ее к вам не пущу, на сегодня с вас хватит визитеров.
Роумэн поманил Рабиновича, тот склонился над ним: «Посмотри, нет ли на улице машины, там должны записывать мой разговор с помощью этого долбанного термоса». «Я же смотрел, – одними губами ответил Рабинович, – стоит „форд“ с двумя пассажирами, подъехали сразу же, как только пришла Элизабет». «Ну, сволочи, – шепнул Роумэн, – вот ведь обложили, а?!»
Мисс Сьюзен Джилберт,
вице-президенту
«Эксперимэнтл синема инкорпорейтэд»,
Пуэрто-Монт,
почтовый ящик 2177, Чили.
Уважаемая мисс Джилберт!
Мы с большим интересом прочитали Ваше письмо, однако не можем дать окончательного ответа, поскольку все планы на ближайшие месяцы уже находятся в процессе реализации, а перспектива на следующий год еще не до конца ясна.
Тем не менее оставляем за собой право воспользоваться Вашей любезностью. Мы намерены – в удобное для нас время – прислать квалифицированного специалиста для ознакомления с уникальным Пуэрто-Монтом и его чудными окрестностями.
Жильем и транспортом наш эксперт будет обеспечен, речь может пойти лишь о том, чтобы Вы оказали ему (ей) помощь в ознакомлении с Вашим городом и окружающими районами.
Люси Фрэн,
заместитель помощника директора
по коммерческой продукции,
«Твэнти сенчури Фокс»,
Голливуд, США.
Ночью Штирлиц прочитал письмо Роумэна, проутюжив его всего лишь один раз; строчки, написанные крутым почерком Пола, были видны отчетливо, читалось легко, без очков:
Дорогой друг!
Я соответствующим образом проинструктировал человека, который отправился в Европу.
Думаю, он найдет возможность поработать в архивах по тем позициям, которые Вы обозначили. Он и все мы приложим максимум сил, чтобы снабдить Вас материалами уликового характера (если, конечно, они сохранились) еще до начала нового тура переговоров «Дженерал электрик» с людьми Перона. Те каналы связи, которые мы оговорили на крайний случай, остаются в силе.
Теперь о том, что делаю я.
Все мои усилия направлены на то, чтобы найти «Пепе» и встретиться с его боссами, предварительно собрав нужную информацию.
Вы говорили, что Мюллер обладает ключом и шифром к сейфам, где хранятся сотни миллионов нацистских денег. Могу ли я оперировать этими суммами и вышеупомянутой фамилией, если мой план удастся и я смогу выйти на тех людей, которые нас интересуют? Если «да» – сообщите условной открыткой по известному Вам адресу. Телефоном моего друга пользоваться нельзя – по понятным Вам причинам.
Я согласен с Вами, что с Риктером беседу проводить еще рано. Убеждены ли Вы в том, что он напишет Вам те данные, которыми можно оперировать в сенате, конгрессе и в нашей прессе? Без этого нас обвинят в диффамации, – в этом смысле моя страна совершенно особая, требуются неопровержимые доказательства вины… Впрочем, я сразу вспомнил несчастного Брехта, и мне стало не только горько, но и смешно. Тем не менее учтите это соображение. Форма уликового документа должна быть абсолютной.
Я начал наводить справки о Вилле Хенераль Бельграно. Вся информация, которую можно получить, будет нами собрана и отправлена Вам.
Что касается «пустого гроба» Мюллера, то эту новость я передам в Лондон, Майклу Сэмэлу, не сейчас, а в тот момент, когда вся наша партия вступит в завершающую стадию. Коронный удар надо наносить в самом конце схватки. Сейчас еще рано. Можно спугнуть цепь.
Со своей стороны, я начал изучение материалов по делу о похищении сына летчика Чарльза Линдберга. Если появится что-либо заслуживающее внимания, вышлю. В литературе нашей страны существует довольно много версий, однако я пока не вижу, как Мюллер мог быть втянутым в это дело. Не заблуждаетесь ли Вы? Повторяю: уликовый материал, особенно в таком деле, как трагедия Линдберга, должен быть абсолютным и совершенно беспристрастным.
Если удастся доказать его причастность к трагедии Линдберга, вопрос о его возможных контактах с макайрами станет совершенно невозможным, Америка чтит своих героев…
Со своей стороны, меня интересует: не попадались ли Вам в свое время какие-либо материалы о синдикате прежде всего во время вторжения американо-английских войск в Сицилию, и особенно о нынешнем губернаторе Нью-Йорка О'Дуайере? Может быть, такого рода материалы проходили через ту службу, в которой Вы занимали столь видный пост три года назад?
Я поручил моему посланцу в Европе изучить дело о последних днях Муссолини. Мне кажется, что как раз тут можно проследить определенную связь с Мюллером. Однако это подлежит самой тщательной проверке, запасемся терпением.
Вы совершенно неправы, когда думаете, что первый нокаут выбил меня из колеи.
Я, как и Вы, убежден в необходимости продолжения борьбы против наци. В этом наш солдатский долг. Будущие поколения проклянут нас, если мы, американцы и русские, не вырвем с корнем ядовитое жало Гитлера и его последышей.
Ждите моих сообщений.
Формы связи – в случае непредвиденных изменений ситуации у Вас или у меня – остаются теми же, что мы обговорили при расставании.
Жду Ваших писем.
Каждая информация, поступающая от Вас, изучается мною самым тщательным образом.
Я благодарен Вам за то, что Вы сообщили мне о м-ре Кэйри и его сестре, столь зверски убитой бандой гангстеров. Я начал заниматься этим делом, но пока еще не знаю, пригодится ли мне м-р Кэйри в будущем. До меня дошли сведения, что он отдал себя школе, где преподает в младших классах, и церкви. Такого рода люди, как правило, зовут к всепрощению, что – в нашем общем деле – исключено.
Сенатор Оссорио, Клаудиа (Буэнос-Айрес, сорок седьмой)
Оссорио проснулся рано, когда солнце еще только-только угадывалось в зыбком, сером, зимнем, августовском небе; пять минут он позволял себе понежиться в кровати; с тех пор, как Елена уехала с внуками в провинцию, жил совершенно один; конечно, детям там значительно лучше, ферма хоть и крошечная, три комнаты, зато очень большая веранда, неподалеку прекрасный пруд, минеральная вода – профилактика от рахита, парное молоко, три пони, не говоря уже о табуне, брат разводит лучших коней, счастливчик, всегда брезговал политикой: «От нее пахнет, купля-продажа, фу!» Раньше Елена делала ему получасовой массаж спины, это было настоящее блаженство; перед отъездом она договорилась с сеньорой Грольски, квалифицированной сестрой милосердия (переселилась в Байрес в сорок четвертом, до этого жила в Кенигсберге); та, действительно, прекрасно разминала соли, но уже после второго массажа сказала, что ей очень жарко; не будет ли сенатор возражать, если она станет массировать его в купальничке («Нет, нет, увольте, я не из этой команды, сеньора Грольски»); больше вызывать ее не стал (он только один раз изменил Елене, и память об этой шальной ночи была столь мерзостна и унизительна, что всякая мысль о другой женщине была ему отвратительна).
Первые месяцы после того, как Оссорио прибавил к своему титулу, ставшему за двадцать лет привычным, короткое «экс», он страдал не от ущемленного чувства самолюбия (хотя и это было, что греха таить), но от того, что сломался привычный уклад жизни. Раньше неделя была расписана по минутам; секретарь Педро Валеро следил за расписанием, как хороший тренер за боксером; в десять он обычно начинал свой день; до сенатских заседаний просматривал корреспонденцию, встречался не только с избирателями, но и с представителями министерств, банков, с юристами, защищавшими интересы профсоюзов и иностранных компаний; в два часа уезжал обедать, отдыхал до четырех, потом возвращался и диктовал письма, работал со стенографистом сеньором Барановичем, готовил тексты выступлений, делал заметки для предстоящих встреч с людьми из правительства, с ними надобно держать ухо востро, каждое слово обязано быть взвешенным, как-никак люди с двумя образованиями – юриспруденция и экономика, чтобы руководить страной, надо понимать толк и в законе, и в бизнесе. С девяти часов начиналось время приемов; заезжал за Еленой, быстро принимал душ, переодевался в ненавистный черный костюм и отправлялся в посольства: от американцев, воевавших с немцами, ехал к немцам, воевавшим против американцев; к французам, представлявшим маршала Петена, не ходил демонстративно, слишком любил Францию, матерь республики; считал за правило наносить визиты вежливости трем французским офицерам, представлявшим де Голля и Жиро; горевал, видя, как они враждебны друг к другу; антифашисты, ведут борьбу против бошей, но при этом с трудом переносят друг друга, неужели чувства сильнее логики, как обидно!
Приемы обычно кончались около двенадцати; когда Оссорио начал работать в комиссии по расследованию антиаргентинской деятельности нацистов, он не пропускал ни одного приема в посольстве рейха, даже выкраивал время для просмотра фильмов, присылавшихся в Буэнос-Айрес из Берлина.
Его потрясли ленты, посвященные «гитлерюгенду»; сделал перевод гимна нацистской молодежи – ни одной мысли, крикливая пропаганда: «Наш флаг развевается над миром, один за другим, ровным строем, мы идем в лучезарное будущее, маршируем за нашим Гитлером сквозь ночи и невзгоды, за флагом свободы, мира и хлеба! Флаг ведет нас к счастью, и верность значит больше, чем смерть!» Тем не менее фильм «Гитлерюнге», сделанный Хансом Штайнхофом, был достаточно популярен в Европе, поскольку над сценарием сидел лично Геббельс, выверяя каждую фразу; героем картины был молодой коммунист, из бедной рабочей семьи; постепенно, шаг за шагом этот молодой парень начинает понимать «правду» национал-социализма, посещает подпольные собрания молодых борцов, где трибуны «тысячелетней доктрины» объясняют обманутому поколению, как большевики, славяне, евреи и американские финансисты плетут всемирный заговор, нацеленный на то, чтобы лишить арийцев их великих традиций, рун и баллад, отторгнуть от прошлого, заменив культуру безродными импрессионистами, новоявленными малярами от живописи; авангардистами типа Брехта, Пискатора, Эйслера, Пудовкина, Эйзенштейна, Протазанова, Мейерхольда; авторами чудовищных по своей ублюдочности проектов Корбюзье и Нимейера, глумящимися над самим понятием формы; писателями, заведомо лгущими читателю, такими как Горький, Роллан, Алексей Толстой, Нексе, Арагон, Драйзер, Жан Ришар Блок, не говоря уже об ублюдке Фейхтвангере, не умеющем и думать-то по-немецки, не то что писать.
То, что главный удар был нацелен на коммунистов, то, что идеология Гитлера была пунктирной, открыло дорогу картине в коммерческом прокате Западной Европы; коммунисты не были окарикатурены, – несчастные немцы, обманутые Коминтерном, они прозреют, рано или поздно осознают свою немецкость, нужно время, это лучший лекарь против коммунизма, оно работает на истинную свободу и настоящую демократию, которую несет человечеству национальный социализм Адольфа Гитлера. Сразу же после этого фильма Геббельс выпустил картину, рассчитанную на европейских финансистов: режиссер Ф. Харлан пригласил на роль немецкого предпринимателя Эмиля Яннингса; умный, умеющий думать в кадре актер сыграл роль настоящего хозяина растущего производства, который в первую очередь думает не о личной наживе – она неотделима от хорошей работы и преданности стране, – но о рывке вперед, о новой системе национального хозяйствования, когда директор, если он истинный патриот рейха, становится фюрером народной экономики, живет чаяниями рабочих, искомый пример классового мира; единство крови выше противостояния мифических «классов», только почва и кровь роднят людей, все остальное – химера. Геббельс обращал внимание только на ударные темы; комедии, которые выпускали частные фирмы, его не занимали; чиновники министерства следили лишь за тем, чтобы в лентах не было американской музыки (джаз есть кривлянье черных недочеловеков), только мощные хоры или же альпийские оркестры – аккордеон, виолончель и скрипка; дозировалось использование славянской музыки, Чайковский, спору нет, грамотный композитор, но он русский, как можно меньше русских мелодий; Кальман недопустим, еврей, очень жаль, конечно, его оперетты милы, но немцы откажутся слушать музыку недочеловека. По заказу министерства пропаганды Харлан сделал свой новый фильм – «Еврей Зюсс»; Гиммлер приказал всем членам СС и работникам полиции дважды посмотреть картину: борьба против наемников большевизма есть альфа и омега идеологии великого фюрера германской нации, отношение к еврею есть выявление твоего отношения к отечеству. Следующим боевиком, который распространялся через немецкие посольства за границей, была лента Густава Усицки с Паулой Вессели в главной роли: удар против славян; трагедия немецкого меньшинства в Польше, глумление «славянских извергов» над арийцами, «тупая жестокость поляков, белорусов и украинцев, ненавидящих носителей вековой цивилизации». После начала войны Геббельс заказал три фильма: первый был скопирован с «Броненосца „Потемкина“», – восстание буров против англичан, война маленького народа против вторжения империалистов, героическое сопротивление «национальных революционеров»; фильм назывался «Ом Крюгер», поставил его тот же самый Штайнхоф, что делал «Гитлерюнге»; главный удар был обращен против британского премьера Чемберлена и «полковника» Черчилля; второй суперфильм с царственными и батальными сценами был о Фридрихе Великом, снял его тот же Харлан; о Бисмарке ленту сделал Либенайнер, пригласив на главную роль Пауля Хартмана, игравшего – до захвата власти Гитлером – в пьесах Брехта, Горького, Чапека.
Когда Оссорио смотрел эти ленты, ему становилось страшно: словно бы какая-то слепая, давящая, неодолимая сила медленно, неотвратимо, фатально двигалась на него дорожным катком, который раздавит, сомнет, превратит в плоскую жестянку; зритель лишался права на мысль, ему, словно слепому птенцу, вкладывали в разинутый клюв готовые рецепты поведения, ответы на все вопросы, которые при этом были сведены к минимуму, – чем меньше вопросов, тем лучше, интеллигенция несет историческую ответственность перед немцами, именно она разрешила чужеродным элементам развращать нацию большевизмом и беспочвенностью.
Именно во время этих просмотров сенатор и проникся какой-то звенящей, несколько даже истерической ненавистью к нацистам: как можно было им позволить изнасиловать и развратить такую великую нацию, как немцы?! Потом, впрочем, он возразил себе: немцы виноваты не меньше, чем нацисты, они голосовали за приход Гитлера к власти, хотя знали, что он принесет им, из своей программы Гитлер не делал тайны; да, жизненное пространство будет расширено за счет славян, да, это недочеловеки, их следует отшвырнуть за Урал, там их место, чем их меньше, тем лучше; да, евреи и цыгане будут уничтожены, нации без государства, паразиты человечества, антисемитизм был, есть и будет путеводной звездой национал-социализма; да, Франция будет наказана за Версаль, это историческая справедливость; колонии должны быть возвращены Берлину, Африку придется поделить так, как это было в прошлом веке, Польша – ублюдочное государство, заплата на карте мира, как, впрочем, и Чехословакия, не говоря уж об Австрии и Югославии. Если бы Гитлер обманывал немцев, если бы он, подобно Наполеону, шел к власти, используя лозунги Вольтера, Робеспьера и Марата, а лишь потом объявил себя императором, – одно дело; в Германии тридцатых годов все было иначе, безумец открыто признавался в безумстве, обещал перекроить земной шар так, как ему хотелось, выделял из всех наций лишь одну, немецкую, назвав ее арийской; въедливая зараза национализма была принята немцами; экономическую разруху, инфляцию, всеобщее разочарование в лозунгах партий и парламентских обещаниях Гитлер компенсировал правом сильного; он забыл математику: сложение нескольких сил всегда больше одной, даже присвоившей себе право на исключительность, – так или иначе грядет крах, возмездие будет устрашающим…
Работая в антинацистской комиссии, Оссорио был самым резким из тех, кто был привлечен к исследованию проблемы гитлеровского проникновения в Аргентину; работал по ночам; почувствовав, что у комиссии есть могучие противники, особенно среди ряда предпринимателей, связанных с оборонной промышленностью и, следовательно, с армейской средой, Оссорио привез часть материалов – наиболее убойную – домой, попросил секретаря Валеро сделать копии; спрятал у надежных друзей, люди церкви поддерживали его в противостоянии гитлеризму, поддерживали и масоны; и те и другие знали, как прятать, этого им не занимать.
В день военного переворота, когда танкисты Перона блокировали центр города, в квартиру Оссорио постучались; три майора были вежливы и корректны:
– Сенатор, генеральный штаб берет в свои руки расследование антиаргентинской деятельности. Не были бы вы так любезны передать ваши материалы? Они необходимы для завершения начатой работы.
– Я не храню дома служебных материалов, – ответил Оссорио. – Все, чем я оперирую, находится в сенате. Вы вольны ознакомиться с ними, испросив разрешения председателя…
– Армии нет надобности на разрешение вашего председателя, сеньор Оссорио. Армии известно, что наиболее важные материалы вы храните у себя. Не понуждайте нас переходить рамки допустимого.
– Если у вас есть санкция на обыск, приступайте к работе.
– Сенатор, армия не нуждается в санкциях. Армия исповедует приказ.
– Гитлеровцы тоже исповедуют приказ.
– У нас слишком много своих проблем, сенатор, здесь, в Аргентине, чтобы заниматься немецкой проблематикой. Это дело немцев, согласитесь. Патриотом мы считаем того, кто прежде всего болеет сердцем за свою родину.
– Я вынужден ответить вам словами Льва Толстого: «Патриотизм – последнее убежище негодяев».
– Не надо вырывать фразу из контекста. Дело сеньора Толстого писать о России, он русский. В Аргентине живут аргентинцы. У них свое отношение к святому понятию патриотизма, мы будем пресекать толстовские толкования святого чувства народа. Итак, вы отказываетесь отдать ваши материалы?
– Повторяю, все материалы находятся в сенате.
– Вам придется последовать с нами в генеральный штаб, сенатор, очень сожалеем.
…Три дня он провел в казармах; в доме все перерыли; парашютисты прилетели и на ферму; после освобождения поставили наблюдение; агенты военной контрразведки топали за ним, не таясь; все телефонные разговоры прослушивались; прислуга, девушка из Патагонии Хосефа, пришла в слезах: «Меня принуждают писать каждый день отчеты о тех людях, которые к вам приходят, и что говорят за столом, когда я подаю кофе. Лучше увольте меня, сеньор! Я ведь так верна вашей семье!» – «Пиши им правду, Хосефа, – посоветовала Елена, – нам нечего таить от властей». Оссорио возразил: «Тогда из девушки сделают профессионального осведомителя, у нее будет страшная жизнь, я согласен, Хосефа должна уйти». – «Но ведь каждый, кто придет к нам вместо нее, будет оттуда», – заметила жена. «Ну и что? Ты совершенно права, нам нечего таить, подождем какое-то время, я не думаю, что хаос будет продолжаться слишком долго». – «Мой родной, раз хаос начался, он надолго! Не обольщайся! К сожалению, только пора законности и спокойствия быстротечна».
Первое время Оссорио взбрасывался с кровати, как и раньше, в семь, – успеть принять душ, сделать гимнастику, просмотреть газеты, собраться перед началом работы в сенате, непременно посетить своего парикмахера дона Басилио, народный избранник обязан быть красиво причесан и тщательно выбрит; гардеробом занималась Елена, менять костюм надо было три раза в неделю; конечно, испанцы в этом смысле повлияли на нацию, отношение к человеку во многом складывается из того, как он одет и обут, дикость, но не считаться с этим пока что нельзя.
Теперь же он был совершенно свободен, весь день свободен, какое блаженство! Так, однако, ему казалось первые две недели; потом он начал испытывать гнетущее чувство собственной ненужности; он мог выйти из дома в одиннадцать, прогуляться по любимым переулкам, не страшась опоздать куда бы то ни было, а ведь последние десять лет он жил по минутному графику; единственно, что могло вывести его из себя, было опоздание; воистину, точность – вежливость королей, к этому приучает только общественная работа, когда ты весь на виду, любая расхлябанность сразу же заметна; человек, который постоянно срывает встречи, не имеет права брать на себя бремя ответственности.
Не обращая внимания на слежку, он заходил в маленькие кафе или бары, садился к окну, заказывал себе матэ[20]20
Особый чай (исп.).
[Закрыть] – очень верил в целебную силу этого напитка – и растворялся в людских разговорах; теперь у него был лишь один источник информации – разговоры людей на улицах; около вокзала он вслушивался в то, о чем говорили фермеры, строители, ветеринары; в центре истинных портеньяс[21]21
Так называют коренных жителей Буэнос-Айреса.
[Закрыть] – в Ля Боке, на берегу залива, он погружался в заботы художников, исполнителей танго и композиторов, – это был их Монпарнас, самое загадочное место столицы; посещал студенческие кабачки, ездил в рабочие районы, постепенно убеждаясь, что те сводки, с которыми сенаторов знакомила секретная полиция и армейская контрразведка, были тенденциозно сконструированы, далеки от правды и по сути малоталантливы.
Как обидно, сказал он себе, что политик начинает вращаться в гуще народа только после того, как к его титулу прибавляются три буквы – «экс» («бывший»); незнания можно было избежать, если бы раньше шел не по одним лишь верхам; конечно, все решают десять процентов интеллектуалов, определяющих лицо промышленности, армии, полиции, банков, железнодорожных компаний и Академии наук, не говоря, понятно, о людях прессы, те напичканы новостями, но ведь общество подвижно, в нем происходят скрытые процессы, понять которые дано тем, кто не зашорен и хочет получить правду из первых уст, а не расписанную по аккуратным сводкам – две страницы в день, не более того; сенаторы – занятые люди, незачем обременять их избыточной, к тому же чаще всего негативной информацией.
Однажды, когда он вышел из бара «Неаполь» (итальянская семья арендовала в муниципалитете первый этаж старого дома, собрались соседи, покрасили стены белой краской; художник Эусебио Альмейда нарисовал странные картины, – очень любил море и танго; купили на воскресной распродаже три столика и двенадцать стульев, кофеварку помог наладить дон Паскуале, старый мастер, золотые руки), Оссорио окликнули из машины:
– Сенатор!
Номер «паккарда» был столичный, хотя в говоре того, кто к нему обратился, чувствовался иностранный акцент; агент, не отстававший от Оссорио ни на шаг, махнул кому-то рукой, через мгновение из-за поворота выскочила вторая машина, сразу видно, военная.
– Слушаю вас, – ответил Оссорио человеку, который окликнул его.
– Я бы с радостью подвез вас в центр. Я англичанин, работаю здесь семь лет, железные дороги и мосты…
– Я не один, – Оссорио улыбнулся. – Меня сопровождают, – он кивнул на мужчину, который сразу же отвернулся к витрине. – Если вы пригласите и мою тень, тогда я воспользуюсь вашей любезностью, в противном случае кое-кто может решить, что я говорил с вами о чем-то таком, что может представлять военную или государственную тайну. Честь имею…
Тем не менее от встречи ему не удалось уклониться: соседнюю квартиру арендовала семья представителя бразильской фирмы по разработке и продаже минералов (лазурь, аметисты, топазы, изумруды); возглавлял дело Честер Оуэн; балкон был общий, громадный, пятнадцать метров, настоящий зимний сад.
Здесь-то к Оссорио и обратился невзрачный мужчина в мятом сером костюме, но очень дорогой сорочке настоящего китайского шелка:
– Я американец, сеньор Оссорио. Мое имя нет смысла называть, – он говорил очень тихо, мешая себе сигаретой, которую не выпускал изо рта. – Кроме неприятностей оно никому ничего не принесет, в первую очередь вам. С тех пор, как наши войска высадились в Нормандии, нас особенно интересует все о нацистах в Латинской Америке… Мы допускаем, что в последние месяцы битвы удары против наших транспортных судов могут значительно увеличиться, подводные лодки нацистов – смертники Гитлера, некие камикадзе, но без поддержки здешних немцев они ни на что не способны. Нам было бы легче спасти тысячи жизней американцев, да и немцев, кстати, если бы вы помогли нам с теми материалами, которыми обладаете…
– Вы обратились не по адресу, – ответил Оссорио. – Я бывший сенатор, с вашего позволения. Я не вправе распоряжаться теми материалами, которые были в моем распоряжении раньше…
– Через несколько месяцев они будут интересовать только историков, – ответил американец. – Мы все равно победим. Да, ценою больших жертв, да, ценою жизней молодых парней, сражающихся за демократию, то есть за то, что и вы цените превыше всего, сеньор Оссорио…
– Став членом сената, джентльмен, я дал присягу на верность этой стране. Я останусь ей верен, кто бы ни правил Аргентиной в настоящее время… Лидеры – преходящи, народ – вечен.
– Красиво сказано, – согласился американец. – Не смею настаивать, сенатор… Что же касается преходящих лидеров… Что ж, мы уважаем мнение собеседника, право на личную точку зрения есть основа основ демократии. Простите, что потревожил вас… Просить о встрече по телефону – значило бы нанести вам ущерб, только поэтому я пошел на этот балконный разговор, поймите меня верно… Всего вам лучшего…
…После того, как Перон объявил войну Японии (Германии не стал), – за несколько дней до того, как русские захватили рейхстаг, – Оссорио впервые подумал, что он тогда, на балконе, проявил человеческое малодушие; впрочем, поправил он себя, оно неотделимо от гражданского; помоги я американцам, мне бы не было так совестно думать, что я – пусть и косвенно – виноват в десятках жертв; тот американец прав, материалы только тогда важны, когда они могут спасти людей; я смалодушничал…
Второй раз он подумал об этом, когда узнал, что люди Перона дали политическое убежище десяткам тысяч нацистов, особенно военным и деятелям науки, создававшим военную промышленность Гитлера.
Однако сделать он уже ничего не мог: Перон победил на выборах, стал президентом и не считал долгом скрывать свое отношение к тому, что произошло в Европе: «Трагедия немцев касается и нас, будем делать выводы на будущее».
Оссорио тогда понял, что такое пустота, ощущение собственной ненужности; запершись дома, он начал писать исследования, посвященные истории наиболее интересных районов Буэнос-Айреса, потом увлекся музыкальной религией народа, танго; из дома выходил редко, только на дневную прогулку перед обедом.
Во время одной из таких прогулок к нему подошел человек рабочего кроя, сказал, что он представляет немецких антифашистов, ему известно, что господин Оссорио обладает материалом, бесценным для Нюрнбергского трибунала; поначалу сенатор дрогнул, – он внимательно следил за тем, что происходило в поверженном рейхе; однако немец, почувствовав, видимо, что сенатор готов к разговору, нажал; в том, как он говорил, в том, что он ни разу не оглянулся, хотя любой антифашист обязан был понимать особое положение, в котором очутился Оссорио, было что-то слепое, устремленное, жестокое.
Оссорио проверился: слежки не было; это убедило его в том, что немец не прост, возможна игра.
– Все документы в сенате, – ответил он трафаретной фразой, – ничем не могу быть вам полезен, очень сожалею.
После этого он старался не выходить из дома, почувствовав кожей сгущавшуюся опасность: но почему они стали жать на меня именно сейчас, через полтора года после окончания войны?
Елена сказала ему: «Милый, твоя раздражительность совершенно понятна, это следствие слома того ритма, к которому ты привык за многие годы. Ты живешь на нервах! Давай посоветуемся с надежным человеком, может быть, стоит попринимать какие-то успокоительные пилюли». – «Родная, страх не лечат». – «Нам нечего бояться!» – «Я боюсь за тебя и внуков. Постоянно, Елена. Каждую секунду». – «Ну, это ты сам себя изводишь. Боятся только те люди, которые чувствуют за собою хоть какую-то вину».
Доктора звали дон Антонио Ларигес; седоголовый старик с длиннющими пальцами, которые жили своей особой жизнью, словно бы отдельно от него самого; когда он выстукивал Оссорио, его прозрачная кисть казалась гипсовым слепком десницы великого музыканта или ваятеля.
– Скажите, сенатор, вам бы не хотелось уехать в Европу? На год, полтора? – спросил дон Антонио, кончив осмотр пациента. – Сердце у вас хорошее, немного частит, но это вполне поправимо… Печенка в пределах нормы, легкие чистые, почки тоже совершенно нормальны… Переутомление, болезнь середины двадцатого века… Это еще только начало, дальше такого рода болезнь приведет к взрыву сердечно-сосудистых заболеваний и раку, поверьте моему чутью… Уезжайте в Париж, этот вечный город вернет вам спокойствие…
Оссорио улыбнулся:
– Доктор, поскольку я традиционно исповедую идею и норму жизни христианской демократии, моя совесть не позволяла мне брать взятки. Мне не на что ехать в Париж. Я не коррумпирован, доктор. Я жил тем заработком, который получал в сенате.
– Хорошо, тогда, в конце концов, можно уехать в деревню. Сеньора говорила, что у вас есть маленькая ферма на юге…
– Ощущение оторванности от жизни будет там еще более гнетущим…
– Ну, хорошо, – дон Антонио вздохнул, – вы относитесь к породе самолеченцев, вы знаете свой организм, относитесь к нему как к некоему механизму… В чем вы сами видите выход из нынешнего депрессивного состояния?
– В торжестве справедливости, – ответил Оссорио. – А поскольку я понимаю, что сие от меня зависит в весьма незначительной степени, я пребываю в состоянии известной растерянности…
…Доктор Гуриетес, возглавлявший маленькую амбулаторию для сотрудников аргентинского филиала ИТТ, был знаком с Оссорио шапочно: за два месяца перед переворотом он вместе с директором филиала Арнолдом был у сенатора на приеме, – американцы добивались права организовать медицинское обслуживание работников фирмы по нормам и законам Соединенных Штатов.