Текст книги "Дунечка и Никита"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Семенов Юлиан Семенович
Дунечка и Никита
Юлиан Семенович СЕМЕНОВ
ДУНЕЧКА И НИКИТА
– Идиоты, – сказал Никита. – Пустите, спать хочу.
Он лежал на кровати одетый. Он лег под утро, потому что всю ночь просидел над книжками по актерскому мастерству. Голову он накрыл подушкой, чтобы не слышать шума с улицы. Улица просыпалась рано. Дворник сонно переругивался с милиционером и громко шаркал метелкой по сухому тротуару. В доме напротив, на втором этаже, в третьем окне слева, мальчик в очках садился за рояль по утрам и наяривал гаммы. Никита часто разглядывал его в бинокль. У очкастого мальчика были короткие пальцы и веснушчатый нос. Никита его ненавидел.
Степанов снова тронул Никиту за плечо.
– Ну? – спросил Никита из-под подушки. – Чего?
– Вставай.
– Гады вы все. Мучаете человека.
– Мы привели Дуню, – сказал Степанов.
Никита сбросил подушку, сел на кровати и стал тереть лицо. Он тер лицо обстоятельно, разминая мышцы по системе йогов.
– Все-таки да? – спросил он.
– Что я могу поделать?
– Когда?
– Назначили на десять утра.
– Кто судья?
– Черт его знает. У тебя нет ничего выпить?
– Нет, потому что пить нехорошо, если сражаешься или когда пишешь. Так, кажется, у Папы... А я сегодня сражаюсь. Ну-ка, стань. Колоссальный прием... Протяни левую. Захватываю у кисти, понял? Рывок на себя, ногу вперед с резким выбросом – и ты в партере.
– Я, милый, на галерке.
– Слушай, у меня сегодня зачет по драке, а может, еще консультация по мастерству. Что я стану делать с Дунькой?
– Нам ее не с кем оставить.
– А как ее будут делить?
– Отстань, а?
– В холодильнике есть прекрасный квас. Хочешь? Могу выдать.
– Я хочу выпить.
– У тебя, кстати, деньги есть?
– Есть.
– Одолжи десятку.
– На.
– До, ре, ми, фа, соль, ля, си, мне спасибо, вам мерси, – сказал Никита и пошел в ту комнату, где Надя сидела с Дунечкой.
– Здорово, сестреночка, – бодро сказал Никита и поцеловал Надю. Племяшечка, привет.
– А я сегодня весь день с тобой буду, – сказала Дуня.
– Мешать станешь?
– Конечно.
– Выдеру.
– Меня драть нельзя, я нервная.
– Вы оба понимаете, что творите? – спросил Никита. – Может, отложите ваш бракоразводный про...
– Никита! – Надя показала глазами на Дуню.
– Ничего, говорите, я вас не буду слушать, – сказала Дунечка и приложила пальцы к ушам, – я вместо этого смотреть буду.
– Пожалуйста, не отпускай ее ни на шаг, – сказала Надя, – нам просто не с кем ее оставить, понимаешь? Никого нет, кроме тебя.
– Мама вернется послезавтра...
– Я не виновата, что все это назначили на сегодня.
Дунечка пошла в ту комнату, где у окна сидел Степанов. Она шла, подпрыгивая на носочках.
– Смотри, – сказала она, остановившись возле двери. – Я умею на самых кончиках, как балерина.
– Ах ты рыбонька моя, – сказала Надя и вышла на кухню.
Никита пошел следом за ней.
– Еще ж не поздно, – сказал он. – Ты ведь любишь его.
– Я его ненавижу.
– Он тебя любит.
– Он негодяй, я его видеть не могу.
– Ты без него повесишься через полгода.
– Ну и пусть.
– А как вы будете с Дунькой?
– Она будет со мной.
– Она будет без отца.
– Она будет со мной, – повторила Надя, – ясно тебе? И вообще, не суй свой нос туда, куда не надо.
– Как с Дунькой сидеть, так <Никиток>, а как говорю правду – так <не суй нос>. Ты – сумасшедшая.
– Сам очень хороший.
– Мне по долгу велено, я – артист. Артист обязан быть сумасшедшим, иначе он станет дерьмом.
Никита ушел в ванную, залез под душ и задернулся занавеской. Он плескался и повизгивал тонким голосом.
– Надька, – крикнул он, – потри спину.
Надя выключила газ, поставила медную кофейницу на стол и пошла в ванную.
– Какой долдон вымахал, – сказала Надя, – а вроде вчера я тебя грудного купала.
– Не подглядывай, – сказал Никита, – я тебя стесняюсь. Слышь, Надьк, а чего ты такая красивая перед разводом стала? Влюбилась? Или страдание делает женщину прекрасной?
– Страдание. Нагнись ниже.
– Больно дерешь!
– Не кричи. У тебя спина грязная.
– Спина – не душа, прожить и с такой можно. Слушай, а вот для вас имеет значение, какая у мужчины фигура?
– Конечно.
– У меня ноги тонкие.
– Дурашка, – сказала Надя, – это красиво.
Она села на край ванны и заплакала. Плакала она по-детски: у нее катилось по щекам много слез и сразу же краснел нос.
– Идиоты, – сказал Никита, – вы идиоты. Выйди, я буду вытираться.
Степанов сидел возле окна, а Дунечка танцевала посреди комнаты. Она любила танцевать.
Степанов смотрел на дочь и вспоминал, как семь лет назад в такой же летний день Дунечку привезли из родильного дома.
Есть разница в том, как относятся к новорожденному мать и отец. Надя подолгу просиживала возле Дунечки – сморщенной, коричневолицей, пищащей хриплым голосишком, – и смотрела на нее с умилением, и находила сходство: <Уши у нее твои, и брови твои, и подбородок твой>. А Степанов смотрел на этот пищащий комочек с осторожным любопытством, не видел никакого сходства, но соглашался с Надей и недоуменно хмыкал: <Моя дочь...>
Люди – те же позвоночные, только высшая их форма. Волчица облизывает детеныша, подолгу глядит на него, положив длинную морду на толстые лапы, а волк гуляет себе по лесу, мимо слепых волчат проходит равнодушно – не придавить бы, – и только. Волк начинает брать детеныша с собой, когда тот делается постарше и когда мать уже не смотрит на него с такой нежностью, а порой даже прикусит за загривок, если что не так. У зверей младенчество принадлежит матери, зрелость – отцу. У людей – так же.
– Папочка, – спросила Дуня, – а у вас когда начнется баракоразводный?
– Что?
– Так Никита сказал.
– Не болтай, мать, ерунды...
– Ну какая ж я тебе мать, – рассудительно сказала Дунечка, – я твоя дочка.
– Дуньк, скажи <рыба>, – попросил Степанов, закрыв глаза.
– Рыба.
– Раньше ты говорила – лыба. Ну-ка, иди, я тебя поцелую.
– Вы меня всегда целуете, когда ссоритесь.
– Смотри, какой пух тополиный летает.
– А зачем он летает?
– Весна...
– Пусть бы зимой летал, тогда падать не больно.
Вошел Никита:
– Она уже ушла.
– Пока, Дунечка, Никиту слушаться безо всяких.
– А со всякими?
Никита и Степанов посмотрели друг на друга. Степанов поднялся, потянулся, захрустев пальцами, и пошел в суд – разводиться.
– Дунька, порубать хочешь?
– Знаешь, как папа говорит? Он говорит: <рубансон-гоглидзе> и <кирневич-валуа>.
– А что такое <кирневич-валуа>?
– Очень просто. Это когда в рюмку наливают водку.
– Ясно. Яичню <рубансон-гоглидзе>?
– Не хочется.
– Мало ли что не хочется... Надо. Человек есть то, что он ест. Поняла?
– Нет.
– Что нет?
– Как же он может быть тем, что ест? Ведь человек не еда.
– Ты у меня Гегель.
– Ну какой же я Гегель, Никит? – снова рассудительно ответила Дунечка. – Я девочка.
– Ладно, девочка. Сиди, я пойду глазунью жарить.
Дунечка осталась в комнате одна. Улыбка сошла с ее лица, и оно вдруг сделалось взрослым и скорбным. Она подошла к окну и стала разглядывать улицу, по которой с ревом проносились расплющенные машины, торопились люди – большеголовые и с коротенькими ножками. А когда к остановке подъехал рычащий автобус и пустил струю дыма, Дунечка сделала шаг от окна – так он был грозен, этот красный автобус, если глядеть сверху.
Дунечка еще немного поглядела в окно, потом ей это наскучило, и она решила порисовать. Она взяла красный карандаш и нарисовала на оборотной стороне синей тетрадки танцующую женщину с сумочкой в левой руке. Глаза танцовщицам Дунечка рисовала длинные и раскосые, волосы – распущенные, падающие на лоб. Она умела рисовать танцующих женщин: она чувствовала движение и, когда рисовала, делала ногами те самые движения, которые в рисунке повторяли танцовщицы с худыми длинными руками, с сумочками и в шляпках на распущенных волосах.
Дунечка полюбовалась танцовщицей, немного потанцевала сама, а потом, вздохнув, принялась убирать Никитину кушетку. Движения ее были точны и повторяли движения матери, когда та по утрам убирала кровати.
Дети точно повторяют движения. Но кто сказал, что они так же точно и цепко не повторяют те слова, которые слышат? Кто сказал, что они не понимают смысл этих слов – тех злых, обидных и горьких слов, без которых вряд ли обходится какая семья?
<Ты еще маленькая>, <ты этого не понимаешь>. Какая глупость! Плохая память – бич людей. Родители забывают самих себя – семилетних. Вспомните себя в семь лет те, которым сейчас тридцать! Вспомните! Ведь вы все понимали в семь лет – особо остро, может быть, даже точней, чем понимаете сейчас, потому что тогда ваше сознание не было загромождено тем, что ханжи называют <богатым опытом>. Доброта человека должна проверяться его отношением к детям.
– Дунька, иди сюда! – крикнул из кухни Никита. – Яичня готова.
– Где у тебя веник?
– Веник после, сначала калории.
– А что это – калории?
– Единицы тепла.
– Какие единицы? – спросила Дунечка. – Длинные палочки?
– Разные бывают.
– Они вроде микробов?
– Двоюродные братья.
– Баба говорит, что у микробов есть руки и ноги.
– А как про мозг? Баба на этот счет данных не имеет?
– Дурачок ты даже совсем, – сказала Дунечка таким голосом, каким Надя говорила Степанову, когда радовалась чему-нибудь. – Глупенький совсем даже.
– Ах ты моя душечка! – засмеялся Никита.
– А знаешь, как мама говорила, когда они ссорились?
– Знаю...
– Я тебе сделала сюрприз на букву <у>, Никит...
– Какой?
– Уб...
– Ну, давай, давай... – сказал Никита, глядя в газету.
– Я так не буду. Ты не со мной говоришь.
– Дуня, запомни раз и навсегда: газета – это самое массовое оружие.
– Как сабля?
– Почти.
– Убра...
– Не понимаю.
– Убрала кровать, дурачок!
– Ты давай без фамильярности. Я не дурачок, а твой дядька.
– Ты не говори <дядька>, ты <дядя> говори.
– Почему?
– <Дядьки> в магазинах ходят, и <тетки> тоже.
– Ешь яичню.
– Не хочется.
– А зря.
– Я когда маленькая была, говорила <хочечя>, а не <хочется>.
– А сейчас ты большая?
– Конечно. Осенью в школу пойду.
– Хочется в школу?
– Что ты... Кому хочется учиться?
– Евдокия, ты – враг прогресса, – сказал Никита. – Пошли в институт, я драться должен.
Надя сидела в темном углу, на скамейке, отполированной до зеркального блеска тысячами людей. В судах много темных углов и отполированных скамеек. Степанов гулял в садике, где толпились люди, вызванные на судебные заседания. Люди говорили негромко, но очень оживленно, и все, как один, курили <гвоздики>.
Один из заседателей задерживался на полчаса, и поэтому начало судебного разбирательства перенесли на одиннадцать. Возле Нади села женщина с грудным ребенком.
Надя смотрела на спящего мальчика в синей вязаной шапочке и вспоминала, как они тогда жили в деревне. Это было шесть лет назад, когда Дунечке исполнилось полгода. Она часто болела, по ночам просыпалась и кричала – надрывно, на одной ноте. Степанов приезжал поздно, часов до трех сидел за работой на дощатой веранде, дымил, как паровоз, одну сигарету за другой и рисовал на полях синей полотняной бумаги одинаковых бородатых мужчин с капитанскими английскими трубками во рту. Засыпал он поздно, и Надя, чтобы не будить его, ходила с Дунечкой, прижав ее к себе, до тех пор, пока девочка не успокаивалась. Надя укладывала ее в кроватку, а сама садилась к раскрытому окну и смотрела, как желтая луна процарапывалась сквозь заросли кустарников. В одном и том же месте, точно в одно время начинал заходиться соловей. Он был неистов и нежен. Черные сосны разрезали голубое ночное небо, подсвеченное серебряным светом луны. Иногда, если налетал ветер, было слышно, как под горой шумела река на песчаных перекатах. Во всем этом – в Дуне, которая посапывала в своей плетеной кроватке, в том, как что-то бормотал во сне Степанов, в ночи, которая жила тихой, таинственной жизнью, – во всем этом было счастье, и Надя тихонько смеялась и чувствовала, как у нее от этого счастья холодеет кожа и делается шершавой, как бывает, если замерзнешь зимой.
– У вас муж? – спросила Надю женщина, сидевшая с ребенком.
– Что? – не поняла Надя.
– Говорю – у вас муж?
– У меня развод.
– А... У меня-то муж тут. Судить будут. Пьяный стекла в магазине побил. Так он хороший у нас, а вот если выпьет – так обязательно разобьет чего-нибудь и куражится. Я ему, дураку, говорила: <Ты лучше меня шугани, и то позора будет меньше>.
– Да, – сказала Надя, – конечно.
– А теперь штраф сунут, а мы гардероб хотели. Сейчас хорошие появились... Полированные и с зеркалом, по девяносто семь. Судья-то, говорят, женщина. Это ничего, а если мужик – так тот без жалости. А мой-то – тихий, когда не пьет, ласковый.
К скамейке подошел здоровенный парень в кепке. Кепка на его проволочных курчавых волосах держалась каким-то чудом, и Наде показалось, что она вот-вот упадет.
– Пришел, ирод окаянный, – сказала женщина, – глаза б мои на тебя не смотрели, жирафа кучерявая!
– Ладно... – сказал парень, сморщив лицо, – чего паникуешь...
– Пускай тебя посадят, паразита, пускай!
– Ладно, – повторил парень, – чего шумишь... Что в тюрьме, что с тобой – один ляд.
– У вас спички нет? – спросил Степанова старик в толстых роговых очках.
– Пожалуйста.
– Благодарю вас. Вы по делу или слушать?
– Это как?
– Любопытствуете или у самого неприятности?
– А вы?
– Я, изволите ли видеть, укрепляю институт судебной гласности. Слушаю и реагирую. Судье важно видеть реакцию зала. У нас утеряна прелесть реакции зала на происходящее в судебном заседании.
– На пенсии?
– Да.
– Бывают интересные дела?
– Неинтересных дел нет. Каждое интересно, только если судья сумеет достигнуть подлеца, вывернуть его, вывернуть.
Степанов достал блокнот и записал: <Важно суметь вывернуть подлеца>.
– Не из <вечерки>, случаем?
– Нет.
– Скучны у нас судебные отчеты, как морковный пюрей.
Степанов снова вытащил книжечку и записал: <Старая сволочь, говорит не <пюре>, а <пюрей>.
– А по прежней профессии вы кто? – спросил Степанов.
– Повар.
– Повар?
– Да, изволите ли видеть. Повар, с вашего позволения. Кормил прежних, а после ублажал вегетарианцев нарпита. Так вы с неприятностями?
– Папаша, – сказал Степанов, – вам бы лучше на печке со старухой сидеть...
Повар поднял пегие, торчащие вперед брови и тоскливо ответил:
– Старуха-то померла. Вот и грущу. А молодую брать – опасно, жилплощадь высудит.
Степанову стало мучительно стыдно: и за то, что он так грубо сказал старику, и за то, что в своей книжечке написал <старая сволочь>.
<Скорее-то сволочь – я, – отметил он про себя, – и не старая. А это значительно хуже>.
В институте было полно студентов. На первом этаже метались <режиссеры> – сегодня они сдавали мастеру этюды. На втором этаже в комнате номер 13 сидел Немировский – преподаватель по классу фехтования и сценического боя. По коридору, мимо комнаты 13, ходили актеры второго курса и зубрили диамат.
– Сиди здесь, – сказал Никита Дунечке, – вот на этом стуле, и никуда не уходи.
– Нет, – ответила Дунечка, – мне страшно одной. Они вон какие волосатые.
– Это студенты. Перед экзаменами не стригутся, поняла? Сиди тут и не рыпайся.
Никита пошел к двери. Дунечка, побледнев от волнения, пошла за ним следом.
– Дуня, – сказал Никита, – я что сказал?
– Я тогда с тобой играть никогда не буду, – сказала Дунечка дрожащим голосом. Она так всех пугала дома. Если ее наказывал отец или зазря ругала мать, она начинала дышать носом, раздувала свои круглые ноздряшки и говорила: <Ну ладно, я тебе больше никогда ничего не нарисую>.
Зачем вы стареете, люди? Зачем вы делаетесь разумными, взрослыми? Зачем вы не пугаете друг друга тем, что <больше никогда ничего не нарисуете>?
Никита вошел в тринадцатую комнату и сказал:
– Здравствуйте, Аркадий Борисович.
Напротив Немировского, высокого, тонкого, чертовски элегантного и седого, стоял напарник Никиты Коля Курчаев.
– Здравствуй, друг мой. Ну, готов? – спросил он блестяще поставленным голосом. – Что будем показывать?
– С-сцену драки, – сказал Коля. Он всегда заикался перед тем, как начинал <работать> этюд.
– Я понимаю, что не объяснение в любви; нежность не по моей части.
Немировский уже тридцать лет ставил драки и фехтовальные бои во всех московских театрах.
Никита повесил на спинку стула куртку и отошел к стене, туда, где был разостлан серый продырявившийся мат. На нем дрались двадцать поколений артистов. На этом мате дрались все – заслуженные и народные, лауреаты, <звезды> и те, которые так и состарились на роли <кушать подано>.
– Давай, – шепнул Никита.
Коля кивнул и сделал шаг к Никите. В это время открылась дверь, и в комнату вошла Дунечка.
– Никита, – сказала она драматическим шепотом, – поди-ка.
– В чем дело? – спросил Немировский. Он обернулся, увидел Дунечку и спросил: – А это кто к нам пришел?
– Это племянница, – сказал Никита. – Что тебе, Дуня?
– Пи-пи хочется, – прошептала Дунечка.
– Привет! А ка-ка кет?
– Пока нет.
– Что хочет младенец? – спросил Немировский. – Что вы шепчетесь?
– Потерпи, – сказал Никита шепотом, – видишь, я занят.
– Мама мне не велит терпеть.
– Аркадий Борисович, на минуту, – сказал Никита, – возникла проблема <пи-пи>.
Они вышли из тринадцатой комнаты, и Никита повел Дунечку в уборную.
– Зачем ты сказал им про <пи-пи>? – обиженно спросила Дунечка. – Как только не стыдно. Я ведь шепотом тебе сказала...
– Поворчи мне, поворчи. Да, а в какую тебя вести? Привет! Не в дамскую же.
– А в какую же еще? Я ведь девочка.
– А я мальчик.
– Ну и что? Ты ведь со мной идешь.
– Быть тебе Гегелем, – сказал Никита.
Он подошел к мужской уборной и, открыв дверь, крикнул:
– Есть тут кто?
– Конечно, – ответили ему.
– На выход! И постой у двери, я с племянницей иду.
– С кем?
Из уборной выскочил актер с четвертого курса, Романов.
– И чья это маленькая девочка, крошечка девочка?! – засюсюкал он.
– Не ваша, – ответила Дуня и пошла в открытую дверь первой.
– Ну, – спросил Немировский Никиту, – проблема изжила себя?
– Да, извините.
– Н-начали, – заикнулся Коля Курчаев.
Никита бросился на Колю. Коля увернулся, чуть коснувшись Никиты бедром, ухватил его за кисть левой руки и перебросил через себя. Никита упал. Коля бросился на него, но Никита выставил ноги, и Коля полетел через Никиту. Мгновение они лежали неподвижно.
– Ритм, ритм! – крикнул Немировский. – Долго! Тянете!
Никита бросился на поднимавшегося Колю и обхватил его за шею.
– Стоп! – крикнул Немировский. – Драка! Пьяная драка! Снова!
Дунечка вошла в комнату незамеченной и замерла у двери.
Никита выбросил вперед правую руку; Коля поймал ее и снова швырнул Никиту через себя. Дунечка сорвалась с места и стала молотить Колю кулачками.
– Противный, противный! – закричала она.
Немировский сказал:
– Девочка, дяди шутят.
– Мы так играем, Дуня, – сказал Никита.
– Р-ребенок все испортил, – заикнулся Коля, – сейчас вышло бы хорошо, я ч-чувствовал.
– Дуня, – сказал Никита, – Аркадий Борисович влепит нам по двойке, и мы останемся без стипендии, поняла? Можешь ты посидеть одна спокойно или нет?
– Нет, – ответила Дуня, – там ко мне пристают хулиганы.
– А где родители? – спросил Немировский.
– Выясняют отношения.
– Пойдем, – сказала Дунечка и потянула Никиту за палец.
– Ладно, – сказал Немировский. – Кто там следующие, пусть войдут.
Он поставил Никите зачет и подмигнул Дунечке.
– А вы разными глазами умеете? – спросила Дуня. – Сначала одним, потом другим? Я умею.
– Ну-ка.
Дуня заморгала глазами:
– Вот так. Понимаете?
– Понимаю.
– Это меня мама научила.
– А не рано?
– Что?
– Моргать научила не рано?
– Ну что вы... – улыбнулась Дунечка, – надо всему учиться, пока маленькая. Так моя бабушка говорит.
Немировский захохотал, откинув седую красивую голову.
– У вас занятная племянница, – сказал он, – идите развлекайтесь, Никита.
– Против состава суда возражений нет? – спросила женщина в черном костюме с серебряным ромбом на лацкане.
– Нет, – ответил Степанов.
– А у вас? Гражданка Степанова, у вас нет возражений против состава суда?
– Ну что вы...
– Дело возбуждает Степанова?
– Да.
– Изложите причины.
– А можно без причин? – спросила Надя. – Просто можно развестить? Причины касаются только нас двоих.
– Развод разрешаем мы, гражданка Степанова. Или не разрешаем. Ясно? Давайте по существу вопроса.
В зале никого не было. Только судья, два заседателя и секретарь восемнадцатилетняя девушка в красных чулках, с ярко подведенными глазами. Она внимательно – снизу вверх – рассматривала Надю. Потом, почистив кончиком деревянной ручки длинные ногти, стала так же внимательно, но в то же время безразлично разглядывать Степанова. Сзади скрипнула дверь. Степанов обернулся и увидел того старика повара. Повар сел на первую скамью и, положив ногу на ногу, молча раскланялся с составом суда.
– Подать на развод, – допытывалась судья, – вас побудила его связь с другой женщиной?
Надя молчала.
– Отвечайте суду, – сказала председательствующая. – Что же вы молчите?
– Мне кажется, что все это очень личное, – тихо ответила Надя и обернулась к Степанову, словно ища у него помощи; так бывало всегда – если ей становилось плохо и не он был в этом виноват, она смотрела на него, ожидая помощи. Но Степанов молчал и рассматривал паркет, выкрашенный в красный цвет. Почувствовав на себе ее взгляд, он поднял голову, долго глядел на нее, а потом усмехнулся.
Никита сказал:
– Дуня, сейчас я пойду на халтуру, поняла?
– Поняла.
– И не вздумай мне мешать.
– А что такое <халтура>?
– Это великая союзница актера в решении денежной проблемы. Ясно?
В бюро пропусков Дома звукозаписи долго не хотели записывать Дуню в пропуск, заказанный для Никиты. Никита был занят в радиоспектакле для детей. Он играл Кота.
– Если ты будешь сидеть тихо, – сказал он, – я тебе устрою сюрприз.
– На какую букву?
– На букву <и>.
– Ириска? – быстро спросила Дунечка.
– Угадала.
Они вошли в лифт и поехали на пятый этаж.
Режиссер, большая женщина в туго обтягивавшем ее платье, сказала:
– Вы заставляете себя ждать, Никита.
– Больше не буду, – ответил Никита, улыбаясь своей улыбкой номер один. – А где Лиса?
– Лиса беременна – у нее прием к врачу, – ответила режиссер.
– А что такое <Лиса беременна>? – спросила Дуня.
– Боже мой, кто это, Никита? – спросила режиссер.
– Племянница.
– Какая прелесть! Дивные глаза.
– <Дивно пахнет резеда>, – пропел Никита дурным голосом слова из песенки. – <Дивные глаза>, – повторил он. – Слышишь, племянница?
– А как тебя зовут, душечка маленькая?
– Дуня.
– Как? Муня?
– Дуня.
– Какое дивное имя! А сколько тебе годиков, кисонька?
– Мне шесть лет. И восемь с половиной месяцев.
– Сейчас мы возьмем с собой Дуню и она будет смотреть, как мы работаем.
– Поблагодари тетю, – сказал Никита.
– Спасибо.
– Какая дивная девчушка, обожаю детей. Дуня, а ты любишь слушать радио?
– Люблю.
– И детские передачи любишь? – допытывалась режиссер, пока они шли по коридорам к студии, где должна была проходить запись сказки на пленку.
– Очень.
– А братик у тебя есть?
– Они все обещали, обещали... Нет у меня братика. Только двоюродный.
– Ты с ним дружишь?
– Дружу, но он сумасшедший.
Режиссер зашлась смехом.
– Почему сумасшедший? – спросила она.
– А потому что он спит на корточках.
– Боже, какой ребенок! – сказала режиссер. – Она прелестна.
– А далеко еще до халтуры? – спросила Дунечка Никиту.
– Что? – не поняла режиссер. – Что ты спросила, маленькая душенька?
Никита сжал руку племянницы, и Дуня вскрикнула:
– Больно!
– А вон там за дверью живет лев, – сказал Никита, – он поедает болтушек, поняла?
– А дверь заперта?
– Пока заперта, но если будешь болтать, открою.
– А меня он съест?
– А что – чикаться, что ли, с тобой? Ам – и с приветом!
– А я у него живот саблей разрежу и убегу.
– А у тебя сабли нет.
– А я куплю.
– А у тебя денег нет.
– А я сначала куплю деньги, а потом на них куплю саблю.
– А где ты купишь деньги? – заинтересовался Никита.
– Как где? – удивилась Дунечка. – У папы.
– Сейчас мы вас догоним, – сказал Никита режиссеру, – у Дунечки ботинок расшнуровался.
– Что ты, Никиток, – сказала Дунечка, – совсем даже не расшнуровался.
– Это ты не чувствуешь. Ну-ка, стой.
Режиссер медленно пошла вперед, а Никита, опустившись перед Дунечкой на колени, прошипел:
– Молчи о халтуре, поняла?!
– Почему?
– По кочану. Много будешь знать – рано состаришься.
– А почему говорят <по кочану>, а не <по кочерыжке>?
– Евдокия, хватит! Поняла? У меня голова стала распухать. Пошли.
Никита сделал вид, что завязал Дуне новый узел на ботинке, и они побежали следом за режиссером.
– У вас были связи? – судья обратилась к Степанову.
– Какие?
– Интимные.
– Что вы понимаете под словом <интимные>?
– Вы не ребенок. Отвечайте, пожалуйста, по существу.
Если художник сразу добьется успеха, то он до конца жизни своей остается ребенком – во всех проявлениях, и его будет принимать именно таким та женщина, которая его полюбит. Настоящий художник останется и в зрелости одержим чувствами неистовыми и моментальными.
Если же путь к большому признанию был труден и сложен, тогда женщина, которая прошла с художником этот путь, привыкает к тому, что он делается постепенно многоопытным и мудрым, и не хочет ничего прощать, и перестает видеть в нем ребенка. И тогда, в какой-то напряженный миг неудачных поисков отчаянье захлестывает его, ищет себе выхода – яростного, бессмысленного и неразборчивого...
– Нет, – ответил Степанов после долгой паузы, – интимных связей у меня не было.
– Почему вы делаете такое многозначительное ударение на слове <интимные>?
– Потому что я отвечаю на ваш вопрос по существу.
– Ну, хорошо, а просто связи у вас были?
– Это ведь к нашему вопросу отношения не имеет, насколько я мог понять из заявления, написанного моей женой. Это касается нас с женой, а вернее, это касается одного только меня.
– Почему вы так думаете? Разрушая семью, вы наносите вред не только вам и вашим близким, но и обществу.
– Что-то у Энгельса этого не было, – хмыкнул Степанов.
– Вы что, шутки сюда пришли шутить? – спросила судья.
– Кот, Кот! – крикнула режиссер в микрофон. – Больше экспрессии, не бойтесь мяукнуть так, чтобы детям стало страшно. Вы хищник, вы злодей. Ну-ка, снова.
– Мяу! – заорал Никита. – Мя-а-ау!
– Вот теперь хорошо! – обрадовалась режиссер.
– Так коты не кричат, – сказала Дунечка громким шепотом. – Так никто не кричит вообще.
Она сидела на стуле в углу комнаты, возле окна, и смотрела, как актеры репетировали сказку.
– Тихо! – сказала режиссер. – Тише, девочка, ты мешаешь тетям и дядям. Снова!
– Мяу! Мя-а-ау! – снова заорал Никита. – Ряба, сейчас я потаскаю всех твоих цыплят!
– Цыпляточек! – крикнула режиссер. – Не цыплят, а цыпляточек! Мы пишем на детей!
– Мы сюсюкаем на детей! – буркнул Никита под нос.
– Продолжаем!
– Мя-у! Я съем твоих цыпляточек! – проревел Никита.
– Кот! – выкрикнула пожилая актриса, игравшая роль Воробья. – Все птицы просят тебя только об одном...
– Стоп! – сказала режиссер. – Шумы! Приготовьте ветер! Нужно ощущение тревоги.
Включили рев ветра. Это был страшный, пронзительный ветер – зимний, записанный где-то в лесу, потому что было слышно, как скрежетали стволы деревьев.
– Дальше! Кот!
– Я не хочу слышать ваших просьб! – взревел Никита.
– Не верю! Не чувствую! Мало злобы! – крикнула режиссер и от волнения топнула каблуком.
– А я больше радио слушать не буду, – сказала Дунечка тихо.
– Что? Что? – спросила режиссер и, не дожидаясь ответа, крикнула: Никита, я подыграю вам за Лису. <Котик, а скажи-ка мне, где удобней пролезть в сарай!> Ну, Кот, отвечайте.
– Молчи, Никита, – сказала Дунечка, – такие лисы не бывают. Уродина какая-то.
Режиссер засмеялась деревянным смехом и сказала:
– Непосредственность этого экспоната обворожительна.
– Это не экспонат, – сказал Никита, – давайте мяукать дальше.
– Почему такая нервозность?
– Потому что мы делаем все не так.
– Вы так считаете?
– Иначе бы не говорил.
– Садитесь на мое место и ставьте спектакль.
– Радиоспектакль, – поправил Никита. – Мы мяукаем как крокодилы и лаем как львы. У нас все получается плохо, понимаете? Вон на нее посмотрите. Она должна сидеть с раскрытым ртом, а она смотрит в окно, когда мы мяукаем. Вы так же мяукали, когда мне было три года, это скучно, а искусство не может быть скучным.
– Эту дискуссию мы продолжим после репетиции. Прошу вступать цыпленка.
Старый лысый актер в парусиновой куртке крикнул:
– Мамочка, мне страшно!
Голос у него был тоненький, писклявый, и Дунечка засмеялась. И Никита, не выдержав, тоже засмеялся. Старый лысый актер вздохнул, достал из потертого дерматинового портфеля леденец и дал его Дунечке. Никита смутился и сказал:
– Василий Васильевич, простите...
– Э, – махнул рукой старый лысый актер, – э, чего там.
– Девочка, – сказала режиссер, – пожалуйста, сиди тихо и не мешай дядям и тетям.
– А тут только один дядя, Никита. Больше нет.
– Весь диалог с цыпленком, пожалуйста.
– Мамочка, мне страшно, – снова пропищал лысый актер тонким голосом и обернулся к Никите.
Никита колыхался на стуле от сдерживаемого смеха.
– Мяу, – прохрипел он, – ты почему ушел из дому, а?
– Я – Лиса! <Цып-цып-цып, – проиграла режиссер, – цыпленок, иди сюда>.
– Не ходи, не ходи, – крикнула Дунечка, – это не лиса совсем даже.
Режиссер поднялась со стула и сказала:
– Товарищ Андреев, успокойте ребенка и объясните ему, как себя надо вести.
Никита вывел Дунечку из комнаты и сказал:
– Ты понимаешь, что такое десять рублей?
– Нет. Кукла сколько стоит?
– Кукла? Не знаю, сколько стоит кукла. А рубашка стоит семь рублей и пол-литра – три. Сиди и молчи, даже если смешно.
– А ты почему смеешься?
– Почему? По кочерыжке, вот почему.
Дунечку очень рассмешило это Никитино <по кочерыжке>. Она долго смеялась, а потом вдруг грустно сказала:
– Никит, а мне потанцевать захотелось.
В первый раз у них случилась ссора уже после рождения Дунечки. Это была настоящая, обидная для обоих ссора. Он только что прилетел из командировки: он ходил с двумя геологами в маршрут по Сибири. Маршрут был трудный, через тайгу, по нехоженым местам. Они потеряли тропу и вместо недели проплутали полмесяца. Их чудом нашли охотники – они уже начали доходить без еды и огня. Отлежав пять дней в госпитале, он прилетел в Москву, но дома обо всем этом говорить не стал – зачем пугать? Вся его жизнь состояла из таких или почти таких командировок, а это безжалостно считал он, – если дома будут знать, как и где ему приходится мотаться. Поэтому он со своими товарищами по маршруту встретился на холостяцкой квартире – отметить возвращение домой. Она приревновала его, потому что вернулся он под утро; он был с друзьями и пил за нее там и говорил о ней мужчинам нежные, бессвязные слова; нет ничего обидней в любви, чем беспричинная ревность. Как правило, первую измену рождает беспричинная ревность. От женщины в семье зависит все – спокойствие, счастье, уверенность. Уже после Степанов пытался думать об этой первой вспышке яростной, слепой, беспричинной ревности – обидной и жестокой, неуважительной к нему. Он подумал тогда, что это, возможно, приходит с рождением ребенка, когда женщина – скорее даже инстинктивно – стремится оберегать от всего постороннего ту семью, которая создалась. Но увы, чем отчаянней женщина защищает семью, тем стремительней она разрушается. Любовь принимает все: боль и голод, бесстыдство и одержимость. Она не принимает только одно – тиранию.