Текст книги "Звук воды"
Автор книги: Юкио Мисима
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Раздались аплодисменты. Музыка смолкла. Начался антракт.
Сёитиро хотел встать, но не мог. От волнения тело отказывалось ему подчиняться. И даже курить не хотелось.
Началось второе отделение. «Летучая мышь» в исполнении императорской оперетты. Вальс не радовал, не возбуждал. Сердце словно гладили против шерсти. Сёитиро ушел, так и не дослушав вальс до конца.
Он отправился в декораторскую мастерскую, чтобы добыть то, о чем просила его сестра.
Кикуко взяла из рук брата маленький бумажный фунтик. Приподнявшись на постели, она осторожно развернула его. В комнате было очень жарко, так как окно оставалось закрытым: Кикуко боялась, что неожиданный порыв ветра унесет их сокровище.
Она поглядела на белые кристаллы, и лицо её просияло.
– А потрогать можно?
– Не вздумай. Пятнадцать сотых грамма – это смертельная доза. Я специально в справочнике проверил. – Брат забрал у нее из рук бумажку с кристаллами и снова аккуратно их завернул.
– И что ты будешь делать?
– Я подложу ему это в юноми [15]15
Юноми – керамический стакан для зеленого чая.
[Закрыть].
– Папа сейчас гуляет.
– Но до вечера-то он вернется. Отец, когда с прогулки приходит, сразу пить просит.
– Только не говори Сигэ. Ладно? Ему вовсе не нужно об этом знать.
– Конечно не скажу. Думаешь, я хочу его в это впутывать? Он вообще ни при чем. – С этими словами Сёитиро вышел из комнаты и спустился на первый этаж.
Никогда еще Кикуко не ждала отца с прогулки с таким нетерпением. Солнечные пятна передвигались по полу комнаты, и она загадала, что, когда они доберутся до стола, тогда и придет отец. Впервые в жизни она с надеждой прислушивалась к назойливому шуму патинко, считая каждый металлический звук, каждый падающий шарик. Мир вокруг Кикуко уже начал изменяться. Один, два, три, четыре, пять… – считала она звонкие удары. На один из этих ударов откроется дверь, отец зайдет в дом и выпьет воды из своего юноми. Шум, который до вчерашнего дня мучил ее, сегодня стал ей опорой. Мир повернулся к ней лицом, протянул ей руку помощи.
Но, как назло, именно сегодня отец очень опаздывал. Часы показывали начало шестого. Кэндзо все еще не возвращался. И тогда Кикуко охватила другая надежда, и ее сердце бешено застучало от радости.
– Может быть, Боженька нам помог? В тот самый день, когда мы собрались совершить задуманное, он уберег нас от греха и убил папу своей божественной рукой… Может быть, у папы на улице случился приступ его ужасной болезни, он упал под грузовик…
Под воздействием этой мысли тонкая кожа ее щек, на которой отражались все испытываемые ею чувства, вспыхнула алым. Волна радости поднялась еще выше, и вслед за ней Кикуко поднялась с постели и вышла на лестницу. Обычно, усевшись на верхнюю ступеньку, она медленно – ступенька за ступенькой – сползала вниз, но сегодня, воодушевленная надеждой, она оперлась рукой о стену и начала спускаться по лестнице в полный рост.
Внизу раздался звук открывающейся двери. От неожиданности Кикуко застыла на ступеньке, парализованная страхом.
Нет, это не отец. Дверь не раскачивается, не дребезжит, а стремительно распахивается под напором молодой силы. Удивительное дело, Сигэдзиро вернулся домой раньше отца.
– Сестричка, вот я и дома, – казал он. – Смотри-ка, ты сегодня молодцом!
В расстегнутом вороте его белой рубашки виднеется загорелое дочерна тело (результат однодневной поездки – в прошлую субботу Сигэдзиро со своими приятелями с завода съездил на океан), отчего рубашка кажется просто ослепительно белой. Все свои вещи Сигэдзиро стирал самостоятельно и с неизменным усердием.
Сигэдзиро как будто обтянут специальным гидрокостюмом, защищающим его от волн несчастья, захлестывающих эту семью. Веселый и общительный, он бывал повсюду и повсюду чувствовал себя в своей тарелке. Это было самым настоящим чудом. Этим он разительно отличался от Кикуко и Сёитиро, в которых издалека можно было безошибочно узнать вечных чужаков, несчастных детей сумасшедшего Кэндзо.
Кикуко, отчасти из-за своей болезни и сопутствующего ей комплекса неполноценности, была склонна видеть в веселом характере младшего брата проявление откровенного эгоизма. В его юношеской веселости не было ничего надуманного. Он веселился не оттого, что хотел подбодрить больную сестру, и не оттого, что хотел развеять сумрачную атмосферу дома. Просто Сигэдзиро был молод, и его молодость ослепляла его. Начальник на заводе любил юношу за приветливость и веселый характер – он прекрасно знал, что творится у того дома, и недавно повысил ему жалованье. И начальник, разумеется, ошибался, считая юношу достойным всяческого уважения за то, что, не смотря на тяжелые условия, он не теряет оптимизма.
В Сигэдзиро не было ни капли оригинальности. Попросту говоря, в нем отсутствовала личность. Он неизменно считал хорошими те фильмы, которые хвалили ему друзья, никогда не покупал книг – ему хватало и тех, которые ему давали почитать добрые люди. Свое стремление стать врачом, возникшее из-за повседневного общения с больными сестрой и отцом, он считал социальной нормой. Он не тратил ни времени, ни сил на бесплодные размышления об абстрактных вещах, и поэтому получал в своей вечерней школе хорошие оценки.
Словно в доказательство неуязвимости его души, он был самым высоким из троих детей Кэндзо, и здоровый румянец полыхал на его смуглой независимо от времени года коже.
Сёитиро был на кухне. Он отвечал за ужин, и хотя основным блюдом – в целях экономии сил – был хлеб, придумать, с чем его подать на стол, входило в обязанности Сёитиро.
– Ох, какой же я голодный! Братец, давай-ка скорее еду, – задорно сказа Сигэдзиро, раздевшись по пояс и обливаясь водой из чана, стоявшего у черного хода.
Кикуко, устало накинув на низкий стол скатерть, проговорила:
– Везет же некоторым, они бывают голодными. А мне вот еда не в радость. Этот хлеб прямо комком в горле встает…
Она говорила слабым голосом, но ее взволнованное сердце ликовало. Покинувшие Кикуко жизненные силы снова вернулись к ней – пусть не навсегда, пусть на очень короткое время, и болезнь скоро снова свалит ее с ног, но сейчас, казалось, ничто не сможет устоять перед этой вновь обретенной силой. Продолжая притворяться слабой, Кикуко радовалась, что теперь это всего лишь притворство.
Миг, которого она так долго ждала, приближался. За отражавшим сумрак матовым стеклом двери зазвенел велосипедный звонок. Дверь задрожала. Потом, дребезжа, медленно открылась.
Кэндзо, тряхнув сначала одной ногой, потом другой, далеко отбросил свои гэта и вошел в дом.
– Кикуко! Ты меня у дверей ждешь! Бедненькая моя доченька, сегодня у меня нет для тебя подарков. Я дошел до самой Осаки, но так и не смог купить розовые лепешечки. Товар весь вышел. Вышел товар. Вот какой я хороший отец! Так разозлился, что пошел на аттракционы и долго-долго там играл.
Кикуко молча улыбнулась. Спокойная улыбка обнажила ровный ряд маленьких, поблескивающих зубов.
– Ох, как пить хочется! Пи-ить. Хо-оче-ет-ся, – пропел Кэндзо. – Эвона как. – С этими словами он подошел к буфету.
Кикуко сидела неподвижно, как затаившаяся кошечка.
Из кухни доносился громкий стук ножа. Сёитиро резал овощи. Он не мог не слышать, что отец вернулся домой, и теперь изо всех сил стучал ножом, чтобы обмануть самого себя.
Кэндзо достал из буфета свой любимый серо-зеленый юноми обжига масикояки [16]16
Обжиг масикояки – керамика, сделанная в местечке Масико, префектура Тосиги. Самые ранние керамические изделия масикояки датируются 1853 годом.
[Закрыть]и пошел на кухню.
Кикуко заволновалась: а что если перед тем, как пить из стакана, папа решит его помыть? Она немного наклонилась вбок, чтобы видеть, что происходит на кухне. Отсюда ей была видна обтянутая футболкой спина Сёитиро и его затылок. Не поворачиваясь, он взял юноми у отца из рук. Ни один мускул не дрогнул. Не споласкивая стакан, налил в него воды и передал отцу. Кэндзо закинул голову назад так сильно, что стал виден его кадык, и залпом осушил стакан.
– Вкусно. Налей еще, – сказал он сыну.
Сердце Кикуко бешено заколотилось. Выпив еще один стакан, Кэндзо вернулся в комнату и сел напротив дочери.
– Я тебе соврал, что сегодня у меня нет для тебя подарка. Ах, отцовское сердце… Я расстроил тебя, чтобы потом обрадовать. Такое вот доброе сердце. Слышишь, Кикуко? Вот тебе подарок. – С этими словами он достал из рукава цветной ремешок от женского гэта. Снаружи ремешок был бордовым, внутри – там, где он соприкасался с ногой,– краска в нескольких местах сошла от пота. Наверное, у женщины, которая носила этот ремешок, пальцы постоянно были испачканы красным. С оборванных концов ремешка торчала грязная вата.
Кикуко не стала брать ремешок, и Кэндзо положил его на татами.
Завел рассказ о своем походе в парк аттракционов:
– Ну не прелесть ли эта обезьянка, запомнила меня в лицо…
Кикуко не слышала отца. С тех пор как он выпил отраву, прошло уже гораздо больше минуты. Почему же с ним ничего не происходит? Но может быть, это произойдет прямо сейчас, прямо в следующую секунду? Никто не знает наверняка.
Выждав момент, когда Кикуко потеряла бдительность, Кэндзо потянулся к дочери, засунул потную руку ей за пазуху и попытался ухватить сосок.
Кикуко вскочила и позвала младшего брата. От резкого движения у нее закружилась голова, но жаловаться Сигэдзиро, который вышел из-за ширмы в свежей рубашке, она не стала. Просто сказала:
– Сигэ, братишка, если тебе не трудно, принеси мне со второго этажа баночку с вареньем.
Ей нужно было, чтобы он ненадолго ушел из комнаты. В их бедном семействе не было особых разносолов – на хлеб либо намазывали бобовую пасту мисо, либо посыпали его солью, и только у нее, как у больной, была привилегия – есть хлеб с вареньем.
Дождавшись, когда Сигэ вышел из комнаты, Кикуко прошла на кухню. Положила руку брату на плечо. Он не оборачиваясь продолжал резать овощи.
– Братец, что же это такое? Кажется, лекарство не подействовало… не знаешь почему? Может быть, скажешь мне?
Брат молчал.
Как и было договорено, Сёитиро положил цианистый калий отцу в юноми. Но отец задерживался гораздо дольше обычного, и мало-помалу решимость покинула Сёитиро. В пять часов вечера он тщательно вымыл отцовский стакан.
Когда после ужина он помогал сестре подняться к себе на второй этаж, она шепнула ему на ухо:
– Завтра чтоб наверняка.
И брат невозмутимо ответил:
– Ага.
На следующий день было невыносимо жарко. В новостях говорили, что это самый жаркий день нынешнего года. Ветра не было вовсе, и раскаленные улицы были пустынны.
Отец возвратился домой около трех часов дня и лег спать.
Семейство собралось за столом, как всегда, в шесть вечера. На этот раз Сёитиро положил цианистый калий в отцовский хлеб. Он разложил по тарелкам салат и выдал каждому порцию хлеба. Сам же есть не стал – сказал, что в соседнем кинотеатре как раз сейчас должен начаться фильм, который он хочет посмотреть, и спешно ушел.
Отец жадно набросился на еду. В правой руке у него плошка, из которой он прихлебывал суп, в левой – намазанный мисо ломоть хлеба. Он заглатывает ломоть почти целиком. Кикуко, словно нехотя, отщипывает маленькие кусочки от своего ломтя, и неотрывно смотрит на отца.
Глаза Кикуко, в отличие от прозрачных глаз старшего брата и шустрых глаз младшего, глубоки и черны. Они напоминают бездонный омут, таящий в своей глубине водоворот чувств. Когда она неотрывно смотрит в одну точку, ее зрачки начинают болезненно блестеть. Ее глаза словно придают объекту внимания какой-то новый, неизвестный до этого смысл.
– Фу, горько-то как! – неожиданно сказал Кэндзо. И, отпив из стакана немного воды, прополоскал рот. Круглый тазик, в который макают кисточку, чтобы, перед тем как гладить, сбрызнуть водой ткань, стоял поблизости. Отец сплюнул в него воду.
Он не сказал больше ни слова, но Кикуко вдруг посерьезнела и отвела глаза.
Кэндзо резко, как распрямившаяся пружина, вскочил на ноги, зажал рукой рот и, уткнув глаза в пол, двинулся было в сторону прихожей. Но едва успел сделать шаг, как тут же рухнул на татами. Старый дом содрогнулся до последнего оконца, застонал.
Цианистый калий парализовал дыхание Кэндзо, и он умер от удушья.
Сигэдзиро побежал за врачом. Врач пришел и установил причину смерти – прогрессивный паралич. Учитывая, что у Кэндзо был сифилис мозга, такой конец был вполне естественным. Прежде чем бежать за врачом, Сигэдзиро попросил соседей, чтобы они сходили в кинотеатр и позвали Сёитиро. Тот пришел даже раньше врача. Рядом с мертвым отцом, с одинаковой гримасой скорби на лице плакали брат и сестра. Сёитиро попробовал тоже заплакать, и слезы тут же потекли по его щекам. И когда врач наконец появился на пороге их дома, он увидел троих детей, проливающих слезы над бездыханным телом отца.
Кикуко и Сёитиро проводили врача, поставившего такой во всех смыслах счастливый диагноз, до самых дверей и долго смотрели ему вслед. Кикуко стояла рядом с братом. Когда врач скрылся из виду, она уцепилась мизинцем за мизинец брата и с силой потянула вниз. Сёитиро вспомнил то невыразимое темное чувство, которое испытал он несколькими днями раньше, услышав слетевшее с уст сестры: «Как здорово!»
С помощью соседей они начали готовиться к похоронам. Летом из-за жары покойник остается в доме всего на один день, после чего тело выносят.
Перед самым выносом в дом пришел врач из судмедэкспертизы. Он осмотрел тело. Вскрытие показало в желудке покойного цианистый калий. Сёитиро был немедленно арестован.
Полиция начала подозревать неладное после разговора с женой хозяина патинко.
Спальня хозяев патинко почти вплотную, если не считать тонкой разделительной канавки, примыкала к кухне в доме Кэндзо.
В ночь после смерти Кэндзо жена хозяина патинко неожиданно проснулась около трех часов ночи. Спустя несколько секунд она поняла, что ее разбудил звук воды, льющейся у соседей. Было слышно, что за стеной что-то тщательно моют, – вода текла не переставая.
Полицейским не сразу удалось получить от Сёитиро признание.
Но в конце концов он признался, и тогда стало ясно, почему в ту ночь в их доме лилась вода. Когда Сёитиро вернулся домой, он заметил, что у тазика мокрое дно, и это показалось ему подозрительным. Он расспросил брата, и тот рассказал, что отец за несколько мгновений до того, как умереть, выплюнул в тазик воду, которой прополоскал рот. Сёитиро спрятал тазик и поздно ночью, когда утомленные брат и сестра заснули, аккуратно вымыл его.
Сёитиро взял всю вину на себя. Но полиция не смогла обнаружить юноми, который Сёитиро упоминал в своем признании.
Юноми забрала себе Кикуко.
В тот вечер, когда отец умер, Кикуко попросила социального работника – он зашел к ним выразить свои соболезнования, – чтобы завтра ее забрали в больницу. Он ответил на это, что все формальности давно выполнены и Кикуко может лечь в больницу в любой момент. «Но, – добавил он, – может быть, лучше подождать до похорон?» Кикуко объяснила, что в ее состоянии похороны – это лишняя нагрузка и что, если это только возможно, она хотела бы лечь в больницу до отцовских похорон. По рекомендации социального работника на следующий день после смерти Кэндзо за Кикуко приехала машина с медсестрой. Кикуко взяла отцовский юноми с собой в больницу.
Следователь поехал в больницу, которая находилась в Тибе.
Но в больнице он не смог встретиться с Кикуко. Она была в очень тяжелом состоянии, и к ней никого не пускали. После того как ее привезли в больницу, у нее открылось горловое кровотечение.
М е д с е с т р а сходила в палату и принесла следователю искомый юноми – Кикуко держала его рядом с подушкой. Это была та самая М е д с е с т р а, которая привезла девушку в больницу.
Следователь задал ей несколько вопросов.
Вопрос:Когда вы забирали Кикуко из дома, в каком она была состоянии?
Ответ:Честно говоря, в жизни, конечно, всякое бывает, но я первый раз забирала такого тяжелого пациента, да еще и при таких несчастливых обстоятельствах. Это просто семейная трагедия. Мне ее по-человечески жалко. Кацуяма-сан (социальный работник) предупредил заранее, и у нас уже давно было зарезервировано для нее место. Но она все не ложилась и не ложилась в больницу, и мы уже даже решили, что если через пару дней она не ляжет, то будем брать другого пациента. А ведь Кикуко-сан, абсолютно больная, готовила завтраки и обеды на всю семью, представляете?
Вопрос:А как вам показалось психическое состояние девушки? Вы не заметили ничего странного?
Ответ:Ну, помню, я подумала, что она очень ослаблена, но при этом остается веселой и милой девушкой. Я с первого взгляда на пациента могу сказать, справится он с болезнью или нет.
Вопрос:Когда вы выходили из дома и потом, в машине, Кикуко не говорила ничего странного, загадочного?
Ответ:Странного? Кажется, нет. Не помню, чтобы было что-то такое, что показалось бы мне странным. А-а, нет, подождите. Сейчас я кое-что припоминаю. Тот день был очень жарким, а в доме толпилась куча людей, потому что шла подготовка к похоронам. Даже я, случайный человек, чуть не упала в обморок от жары внутри этого дома. Братья и соседи проводили ее до машины. Старший брат плакал. И вот мы поехали. Кикуко-сан долго смотрела через заднее стекло в сторону родного дома. Потом, откинувшись на спинку сиденья, устало закрыла глаза. И снова распахнула их широко-широко…
Вопрос:И что-то сказала, да? Вы помните, что она сказала?
Ответ:Помню каждое слово! Кикуко-сан, глядя прямо перед собой, глубоким голосом сказала: «Ну, теперь я тоже могу спокойно умереть».
ВЫСТАВКА
«Из тьмы во тьме погребенные» – так говорят о детях, которым не дано было родиться. На редкость точное выражение, вызывающее целую гамму чувств. В романе Сайкаку «История любовных похождений одинокой женщины» героине в один прекрасный день являются все ее нерожденные дети. Дети, которым она не дала появиться на свет.
«И вспомнила я о забавах, в которых провела весь год, и усмирила сердце свое, и, усмиренная, глянула вокруг, и вот, одетые в плащи из листьев лотоса, на лицах – маски детей, стоят девяносто пять или шесть и обвиняют меня бесхитростным своим плачем. „Верно, это убумэ – дети мои нерожденные“ – так думала я затаив дыханье, глядя, как плачут они, называя меня преступной матерью. Ведь если бы я не извела их, стали бы они детками, а теперь только и оставалось им, что печалиться о том счастье, которое прошло мимо. Но через несколько времени исчезли они, и следа не осталось».
Читая это место, я всегда вспоминаю еще одно старинное произведение, написанное якобы странствующими монахами. Древнее песнопение, один из стихов «гимна Момосака»:
Сто мер и еще восемьдесят
Воздадим за изобильные сосцы.
Ибо если не сегодня, когда?
Годы минуют, минуют столетия.
Этот на самом деле светлый и радостный религиозный гимн наполняет мою душу тьмою, и мерещатся мне невыразимо мрачные видения. Словосочетание «воздадим за изобильные сосцы» пугает меня самим своим звучанием, но не только. Ведь смысл этого стиха можно истолковать и так, что читаться он будет как приговор, как осуждение на вечные муки ада.
…Однако я собирался писать совсем не об этом.
Писатели тоже иногда изводят своих неродившихся детей, множа «из тьмы во тьму погребенные» произведения. Вроде уже что-то начало получаться, но так и не приобрело законченную форму, а уже заброшено автором. Но даже в таком, недописанном произведении обязательно есть хоть один герой.
У этого героя должны были быть какие-то знакомства и связи, но автор похоронил его, так и не добравшись до описания всех этих подробностей. Вот и остался наш герой в пустоте, и следовательно, такая вещь, как человеческое общество, для него не существует.
По правилам неореализма автор в первую очередь должен удовлетворить любопытство читателя по поводу того, чем живет герой его повести, но в связи с тем, что повесть была «погребена» еще на стадии «бесформенности» – то есть в том виде, когда она еще не может отвечать никаким требованиям, – понять, чем живет наш герой в этом бездушном мире, совершенно невозможно.
Единственное, что мы о нем знаем, – это то, что он одинок. Его одиночество очевидно. Можно даже сказать, что, кроме одиночества, у него нет никаких других качеств.
Тэйдзо Оба был как раз одним из таких героев. Я забросил повесть, героем которой он должен был стать, написав буквально две-три страницы. Но его имя – Тэйдзо Оба – пришлось мне по вкусу. Лучше всего, если имя героя повести имеет пошловатый привкус. Возраст героя – трудноопределимый, но не старше среднего. Внешний вид – невзрачный. Профессиональная принадлежность – неизвестна…
Иногда время словно поворачивает вспять, иногда – будто оступившись, обрушивается вниз, в такие моменты у меня даже кружится голова.
Например, летним вечером, когда прямо над ухом басовито и назойливо зудит комар и я убиваю его хлопком ладоней, – звук исчезает. И тогда происходит поразительная вещь – время, занятое звоном этого крошечного создания, обваливается и прерывается. Его невозможно вернуть и невозможно узнать, куда оно пропало.
Или настенные часы, которые вдруг начинают бить на первом этаже. Мои уши слышат их не потому, что стараются услышать. Бой достигает моего слуха сам по себе. И как только это происходит, я начинаю считать каждый удар. Но считаю не с того удара, на котором я начал слушать часы, а приблизительно подсчитав и прибавив пропущенные. Сейчас часы должны ударить в последний раз. Но они молчат. Я-то думал, что сейчас одиннадцать часов, а часы ударили только десять раз; или, может быть, я насчитал десять, а да самом деле они ударили одиннадцать?
Время резко прерывает свой ход и осыпается. Именно в такие моменты в меня вселяется Тэйдзо Оба. Видимо, где-то существует особое время – время «из тьмы во тьме погребенных». Вот оттуда и является ко мне Тэйдзо.
…Я, или, вернее, Тэйдзо, ведь он вселился в меня, завладел моим рассудком… итак, Тэйдзо приходит в себя и обнаруживает вокруг целый мир.
И в этом мире чего-то не хватает. Но мир этот невероятно огромен, и к тому же то, чего в нем не хватает, есть субстанция невидимая. Он лишен самых основ мироздания.
Когда Тэйдзо стоит лицом к лицу со своим миром, меня (или, точнее, то немногое, что осталось от меня внутри него) охватывает невыразимый ужас. У меня нет больше ни рук, ни ног. Все мои поступки теряют смысл, как теряет свои дни календарь.
Но этот ужас не бесконечен. Тэйдзо полностью вытесняет меня. А для него самого этот мир есть нечто само собой разумеющееся.
Однако не стоит думать, что «момент вытеснения» – это момент ужаса, и ничего больше. Моя ненависть разнообразна, но ненужный хлам под названием «жизнь» и «мечты» в конечном счете мешает мне быть уверенным в том, что эта ненависть и все остальное, что я свято храню в себе, суть подлинные вещи. И вот этот-то страшный момент (сейчас он закончится, и я исчезну) дарует мне стопроцентную уверенность в искренности моих чувств.
…Тэйдзо приходит в себя. Полдень. Он сидит на скамейке в городском парке. Конец апреля, на небе ни облачка, ярко светит весеннее солнышко, но небо кажется сонным.
Дорожки парка заполнены горожанами, фонтаны выстреливают в воздух струи шумной блестящей воды. Вечный спутник развлекающихся горожан – мелкий бумажный мусор – весело, словно маленькие дети, бегающие вокруг родителей, путается под ботинками у прохожих.
Проходят группы школьников с экскурсоводами. На набеленных щеках женщин, на желтых и красных воздушных шариках в руках детей, на бутылках с соком и лимонадом, выстроившихся ровными рядами в голубом жестяном ящике, который стоит на полке в киоске Управления токийскими садами и парками, на треугольных целлофановых пакетиках с уже слегка затвердевшей сладкой бобовой массой, – на всем этом лежит легкая весенняя пыль.
Пыль. Все вокруг – отчасти непритязательное, отчасти заносчивое – покрыто ровным слоем пыли. Какое счастье!
И никто из прохожих не обращает внимания на то, что рядом с ними сидит на скамейке такой опасный тип, как Тэйдзо. «А что в нем такого опасного?» – спросите вы. А то, что он абсолютно случайный человек. Его никто не упрекнет, если он вдруг начнет ходить по парку с плакатом «Отрави молодоженов! – девиз Кровавой недели». Хотя он и сам не станет заниматься такими глупостями. Но он твердо уверен в том, что ему все дозволено.
«Может, отрезать кому-нибудь ягодицы? – подумал Тэйдзо. – Просто так, для развлечения».
…Сигарета, которую он закурил, оказалась дырявой. Весь дым уходил через дырку. Словно нехотя, он бросил негодную сигарету на землю и закурил следующую.
Проржавевший фонтанчик с питьевой водой был слишком высок, женщине пришлось приподнять своего маленького сына, и теперь он, болтая в воздухе ногами, пил воду из фонтанчика. Маленькие потрескавшиеся губы пытались поймать неровную струйку воды. В результате вода залилась ему в нос. Мальчик заплакал. А кто бы не заплакал на его месте? Такая серьезная неудача.
Но вернемся к Тэйдзо… Вокруг было слишком светло, Тэйдзо чихнул.
Его мир был лишен основ мироздания, и поэтому – точно так же, как одноногий человек все время думает о потерянной ноге, – Тэйдзо не мог отделаться от навязчивых мыслей именно об этих основах, очень и очень далеких от уютной психологии повседневности. «Это нечестно, нечестно, нечестно, – повторил он несколько раз, грызя ногти. – Я из тьмы во тьме погребенный. Солнце обижает меня, тело мое пропитано запахом ночной тьмы и крови. В моей жизни нет необходимости. Найти бы того парня, который виноват в этом. Я улыбнусь и пожму ему руку. А вечером он узнает, что, пожимая мне руку, заразился моей болезнью. Узнав об этом, он убьет себя».
Тэйдзо встал со скамейки и пошел. До этого он чихнул, и теперь у него в носу отголоском побулькивал насморк.
На площади, окруженной высокой живой изгородью, царило оживление. В центре газона росло несколько пальм, а по краям газон был обсажен разноцветными тюльпанами. Фиолетовыми, желтыми, белыми, красными, светло-зелеными…
Немного в стороне от маленькой таблички с надписью «Префектура Ямагата» цветут нежно-сиреневые тюльпаны «Уильям Копленд». А у таблички с надписью «Префектура Ниигата» бросают им вызов ярко-алые и светло-зеленые «Прайд-оф-Гарлем».
А вокруг снуют клерки, родители с детьми, многие ходят с фотоаппаратами наперевес, буквально касаясь друг друга плечами.
«Вот если бы они все разом вдруг заметили, что я существую…»
…Если бы это произошло, то сейчас здесь никого не было бы. Тюльпаны, наверное, цвели бы себе, как и раньше, но на залитых полуденным солнцем дорожках парка не осталось бы ни души.
«Либо я, либо они – третьего не дано. Стоит им меня заметить, как они сами тут же и исчезнут. Прекратят свое существование. А вдруг не прекратят? Вдруг попытаются снова не замечать меня, чтобы я исчез?.. Впрочем, мы еще посмотрим, кто кого. Они живут внутри заведенного порядка. Мелочь какую-нибудь из лавки стащить и то не могут. А я… В моей жизни нет необходимости. Даже если я убью кого-нибудь, мне ничего за это не будет. Я, как приговоренный к смертной казни, могу делать все что угодно. Все что угодно…»
Он остановился, подставил ладони солнцу. Человеческая рука устроена очень просто, но вместе с тем очень функционально. По крайней мере она не настолько гротескна, как, например, человеческое ухо. Толстая кожа ладони прорезана крохотными морщинками, под кожей – тонкий слой нежного мяса. И все то, что называется злом, делается этими вот руками.
…Под деревом белела пошлая гипсовая статуя, изображающая обнаженную женщину.
Тэйдзо оторвался от созерцания своей ладони. Рука была, без сомнения, чем-то посторонним. Невозможно смириться с тем, что, оставаясь частью его тела, рука существует сама по себе.
…Пошлая гипсовая женщина стояла под деревом в окружении маргариток и маков. Она вся сияла белым. Казалось, что ее высохшая гипсовая кожа покрыта толстым слоем белил.
Тем не менее, похоже, эта штука вполне отвечает здоровым вкусам здешних горожан. Симпатичный папаша фотографировал своего десятилетнего мальчика, поставив его прямо перед статуей.
– Сынок, сдвинься немного вправо. Стоп-стоп-стоп. Слишком много. Давай обратно влево. Совсем немножечко. Вот так. Молодец! Теперь не двигайся.
«Как странно, что я так отчетливо слышу все, что он говорит, – подумал Тэйдзо. – Каждое произнесенное слово, такое осмысленное, поучительное, указывающее и упорядочивающее».
Тэйдзо пошел дальше.
На скамейке у большой клумбы сидели в ряд четыре призывника. Один из них сплюнул. Слюна, похожая на молодую чистую сперму, на мгновение блеснула в воздухе и упала на землю.
…Откуда-то доносится музыка. Вернее, обрывки музыки. Они доносятся со стороны густой рощи.
Тэйдзо подумал, что начался концерт на Летней эстраде. Он свернул на тропинку, петляющую между деревьев. На сцене – пустота. Круглое, ничем не заполненное пространство было прижато сверху полусферическим навесом, опиравшимся на некоторое количество тонких колонн.
С небольшого холма сразу за Летней эстрадой была видна открытая выставочная площадка, поблизости от которой красовался столб с громкоговорителем. Именно из него раздавалась эта пыльная скрипучая музыка. Впрочем, она неожиданно прервалась, и громкоговоритель произнес следующее:
– Господин Морита из Министерства промышленности и торговли. Господин Морита из Министерства промышленности и торговли. Вас ждет господин Ямакава. Пожалуйста, подойдите к главному входу.
Тэйдзо уселся на одну из деревянных скамеек, ряды которых полукругом расходились от Летней эстрады.
Он не имеет к этому никакого отношения. Он не «тот, кто женщиной рожден», как у Шекспира в «Макбете». На скамейках тут и там сидели студенты, служащие, женщины, дети, лежали бродяги, накинув на себя извечные лохмотья; три уборщицы в белых фартуках и платках сидели рядком и оживленно о чем-то разговаривали, дети играли в салочки, перепрыгивая со скамейки на скамейку… короче, все это не имело к Тэйдзо никакого отношения.
«Даже если я удавлюсь, то через секунду снова оживу. Это уж точно, – подумал Тэйдзо. – И если пулю в лоб себе пущу – все равно воскресну».
Можно было бы проделать что-нибудь в этом роде перед здешней публикой и заработать кучу денег… Но он тут же оставил эту затею. Слишком уж это было по-детски.
Люди садились, вставали, лениво прохаживались взад-вперед. Никто не видел Тэйдзо. Никто не догадывался о его существовании.
Молодая нежная хвоя кедра, тянувшего свои ветви к Летней эстраде, казалась покрытой тонким слоем светло-зеленого снега. Голуби, как грязные колченогие мыши, сновали между скамеек у людских ног, беспрерывно покачивая своими круглыми головками. На их шеях топорщились перья цвета маслянистой сточной воды. Иногда, прижав свои красные лапки к животу, голуби веерами разворачивали крылья и перелетали с места на место над самой землей.
Среди праздной толпы Тэйдзо остро ощущал свою чужеродность, он чувствовал себя твердым речным камушком, подмешанным в вареный рис. Если такой камушек вдруг попадет на зуб, люди негодуют, но если он на зубы не попал, а сразу устремился в глотку, то его проглатывают и даже не замечают.