355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Югетт Бушардо » Обман зрения » Текст книги (страница 2)
Обман зрения
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:35

Текст книги "Обман зрения"


Автор книги: Югетт Бушардо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Роскошь, это я! Я ведь прекрасно знала, что лгала ему.

* * *

За несколько дней до встречи с Рафаэлем я посмотрела фильм «Чтица». Миу-Миу удивляла лицом испорченного ангела, ненатурально монотонным голосом. Она была прекрасна. Она играла с грацией маленького зверька, очаровательная в своих шерстяных шапочках, облегающих джемперах. Я содрогалась, глядя на ее клиентов-жертв, попадавших во власть этой чаровницы. Если бы мое тело, благодаря магии увечья Рафаэля, перестало быть для меня препятствием, смогла бы я в свою очередь играть чужими судьбами?

* * *

Лишь с Миной, с ней одной, я впервые ощутила себя по-настоящему нужной и даже ценной. Мина умела находить настоящие сокровища даже в обыденном. Я училась в третьем, она в специализированном классе; я буквально потеряла голову от благодарности, когда она заявила мне, что я должна стать ее «размышляющим зеркалом»… Она обожала философов, которых читала, чтобы разрешить вопросы «возвышенного». «Ты слышишь, Сара, это вопросы возвышенного, посвященные времени, смыслу жизни, природе ума. Ты должна мне ответить, Сара, как ты понимаешь такое умозаключение – время не существует, оно внутри нас…» Она излагала софизмы, которыми умело манипулировали резонеры, чьих имен я не знала, и требовала, чтобы я находила смысл или опровергала умозаключения: дорогая лошадь стоит дорого, потому что дорогая лошадь – редкая лошадь, значит то, что редкое, – дорогое и так далее… «Ты видишь, Сара, я пытаюсь объяснить тебе определенные вещи, потому что ты еще маленькая и не читала всего этого, и таким образом я проясняю их для себя самой. Но осторожно, ты должна быть честной, ты должна отвечать, именно то, что ты думаешь».

Когда я замечала отблеск жалости или тень насмешки в глазах моих хорошеньких одноклассниц, я тихо повторяла себе: «Сара, ты мое размышляющее зеркало», и я грезила о различных значениях глагола «размышлять».

Однажды, весенним днем, Мина подступила ко мне с большим воодушевлением, чем обычно. Она держала небольшую книжечку в оранжевом переплете, книжку размером с «хрестоматию», которая, начиная с шестого класса, против нашего желания знакомила нас с произведениями Мольера, Корнеля и Расина. «Мы дошли до «страстей», Сара». Я почувствовала, что краснею: страсть… Мина заметила мое смущение. «В философии, – произнесла она спокойно, – «страстями» называют любые чувства, испытываемые человеком, с которыми он не может совладать. Вот я хочу прочитать тебе, как Стендаль развивает свою теорию «кристаллизации»: «В соляных копях Зальцбурга, в заброшенные глубины этих копей кидают ветку дерева, с которого уже облетели листья; два или три месяца спустя ее извлекают оттуда, покрытую блестящими кристаллами; даже самые маленькие веточки, что не больше лапки синицы, украшены бесчисленным множеством подвижных и ослепительных бриллиантов; прежнюю ветку невозможно узнать».

«Или вот еще один пассаж, в котором Поль Валери разбирает случай с Федрой». Федра, о, я знаю! Мы уже обсуждали это произведение на уроках литературы, преступную и разрушительную любовь, «великолепный пример трагической судьбы», как говорила старая мадмуазель В. Я чувствовала себя сведущей. «Валери. Он значительно более циничен, – объясняет Мина. – Это история стареющей женщины. Вот слушай…» И Мина читает, приводит бесконечные цитаты.

«Федра находилась в том возрасте, когда у тех, кто действительно и как будто специально был рожден для чувственной любви, раскрывается со всей силой способность любить. Она пребывала в том периоде, когда жизнь уже полна, но еще не заполнена. В перспективе – увядание тела, презрение и тлен. И тогда жизнь заставляет испытать чувства любой ценой. То, что она заслужила, порождает то, к чему она стремится во мраке своего сознания…»

Я не осмелилась признаться Мине в том, что эти прочитанные отрывки повергли меня в оцепенение. «Венера всегда верна своей беззащитной жертве»; все не так просто. Именно Стендаль приложил максимум усилий, чтобы доказать иллюзорность прекрасных историй о любви! Я, которая для Мины… Я пробормотала, что это интересно, и не стала выплескивать на Мину (да, именно на Мину) всю ярость, что охватывала меня, когда видела, как превращают в насмешку все то, что я чувствовала: ожог нежность, неистовство и утешение – все это разом, когда я произносила ее имя, вечер за вечером, в сумраке моей комнатки за занавесками; я повторяла как заклинание, всегда действенное, фразу, которую она произнесла: «Сара, ты будешь моим размышляющим зеркалом».

* * *

«Сара, ты возвращаешь мне глаза!» Рафаэль сказал мне это. Он остановился посреди улицы и обнял меня. А ведь он так ненавидел устраивать представления. Выставлять себя напоказ так опасно, когда ты не можешь взглянуть в глаза смотрящему на тебя, когда один взгляд не пересекается с другим. Наше обычное поведение было крайне скромным: он опирался на мою руку, или же я брала его под руку, и это не могло поведать о наших взаимоотношениях. Рафаэль всегда держался очень прямо, озабоченный тем, как бы не сбиться с шага и предугадать возможные препятствия.

В тот день, я точно помню, я старалась описать ему изобилие деликатесов в витринах на улице Севр. Мы начали сравнивать два знаменитых магазина. Один отличался фасадом в современном стиле: стеклянные двери открывались плавно и бесшумно при приближении клиента. Одна витрина «сладкая», а вторая – «соленая», обе украшены так празднично: торты с кремовыми розами и шоколадом, усыпанные, как истинные кокетки, искрами сахарной пудры, форель, семга, подносы с заливным, изысканные блюда – дорогие и безумно сложные.

Другой магазин сохранил старинное убранство: цветочные волюты [4]4
  Волюта – архитектурный орнамент, скульптурные украшения в виде завитка, спирали и т. д. – Прим. ред.


[Закрыть]
, эмаль на фасаде, надписи, выполненные несколько размыто на темном стекле. Прилавки манили домашним вареньем, взбитым ванильным кремом, горшочками с паштетом из зайца и иной дичи. Работники магазина, одетые в белые форменные халаты, со знанием дела занимались изготовлением блюд и по-дружески кивали знакомым клиентам, проживающим в ближайшем квартале. Никакого обмана: все продукты выращены на плодородных землях, лучшие сорта вин, копчености, приготовленные по старой рецептуре. Внезапно взволнованный Рафаэль выделяет одно слово, я уже не помню какое, но оно «пробивает окно» в его несчастье: и он снова «видит» мир глазами себя одиннадцатилетнего. И этот магазин («Винё-Маре», по названию деревни), он не раз прогуливался мимо него, не решаясь остановиться. «Когда я проходил по этому тротуару, мне казалось, что я вновь попадаю в дом моей бабушки в Лангедоке, за фермерский стол, за которым мы все обедаем. Как будто бы они пригласили меня на праздник». И вот именно тогда, как мне кажется, он произнес: «Сара, ты возвращаешь мне глаза…» И мы долго стояли, обнявшись, прямо рядом с подвальным окном, из которого поднимался душистый дымок от копченого мяса.

* * *

Конечно, мы не всегда могли быть вместе. Помимо инвалидного пособия, Рафаэль получал зарплату за уроки испанского, что он давал незрячим в Институте для молодых слепых, он также посещал собрания ассоциации, где собирались люди разных возрастов. Я же после четырех лет преподавания в лицее при университете нашла место (неполный рабочий день) в университетском офисе, организующем поездки немецких и французских студентов по программам культурного обмена. «Короче, мы – два туриста в мире работы», – вынес вердикт Рафаэль. Мы радовались возможности проводить большую часть недели после полудня вместе, свободные от всех профессиональных обязанностей.

Однажды я попросила у Рафаэля прощения за то, что не смогу провести день с ним, так как хочу сходить в кино. И вдруг он заявил, что если я не против, то он отправится со мной. Я была сбита с толку.

– Ты… хочешь пойти в кино?

– О, кино, я его обожаю! – ответил он и далее, как будто бы предложение исходило от него, сказал: – Много говорят о «Двойной жизни Вероники» после фестиваля в Каннах…

У меня свело горло, я не могла ответить, живо представив, как Рафаэль задает вопросы во время показа, смущенных или разгневанных соседей, смешки или, что еще хуже, умиление.

Он понял мое молчание:

– Если бы ты знала, как мы развлекались раньше с моими друзьями по институту! Мы подходили по двое или по трое с нашими столь заметными тросточками к кинотеатру на бульваре Монпарнас, к длинной очереди в кассу; чаще всего мы выбирали «Ротонду» или «Семь Парнасцев». Мы проходили в начало очереди и объявляли: «Калекам, дамы и господа, льготы!», и, достигая кассы, требовали «специальную скидку для слепых». Однажды на нас накинулся контролер: «Вы, грязные маленькие симулянты, как вам не стыдно потешаться над инвалидами!» Чаще всего мы ждали, пока кассирша, задыхающаяся от изумления за своим стеклом, позовет кого-нибудь из начальства. И затем предложит нам билеты за полцены таким тоном, как будто у них в кинотеатре всегда исключительно слепые зрители. Мы смеялись весь оставшийся день!

Я потребовала, чтобы Рафаэль поклялся: мы будем тихими-тихими…

С самых титров, когда раздались первые такты музыки Збигнева Прейснера, он взял меня за руку. Время от времени он с силой сжимал ее. Ошеломленная, я поняла, что он особенно переживает наиболее волнующие моменты, моменты, подчеркнутые музыкой или тишиной. Два или три раза я наклонялась к его уху: он знал сюжет, я лишь пересказывала ему переход от сцены к сцене. После выхода на улицу он долго ничего не говорил.

– Давай помолчим, я тебя прошу, я до сих пор слышу пение сирен, – он напел несколько тактов.

Вечером он объяснил мне, как он любит атмосферу темного зала, как он погружается в эту непроглядную ночь, перемежающуюся вспышками света: «Я чувствую шок, когда экран очень светлый; вы в этот момент можете разглядеть зал, я лишь знаю, что это должен быть свет, день, радость». С этого времени я стала часто закрывать глаза в толпе, в публичных местах, в театре; я пытаюсь узнать – как он мне сказал, воспроизвести – различные настроения лишь по интонациям голосов; я представляю себе высоких, низких, толстых, худых, молодых и старых, все звучит вокруг меня, словно радио. Я всегда пытаюсь примерить лицо или тело к определенному голосу, как в «подражательной музыке», что мы так любили в детстве: три ноты гобоя, и я представляла себе утку в животе волка; шесть тактов флейты – это Петя. Рафаэль, он все еще опирается на свои воспоминания или же лишь на звуки, запахи, более или менее содержательные, более или менее проникновенные, выстраивают ли они для него другой мир, в котором мне нет места? Этого я не узнаю никогда.

* * *

Три последних учебных года в школе, с пятнадцати до восемнадцати лет, я провела, забыв, кто я есть. После того как Мина проявила ко мне столь неожиданное внимание, я жила в ее тени. Направляемая ею, завлеченная в дебри ее предпочтений, я задумывалась над вещами, о которых мои сверстницы даже не догадывались. Я вся окунулась в литературу, порой слишком сложную для меня.

Мине оказалось достаточным упомянуть о «гениальном» писателе, как я тут же отправлялась на поиски его книги. Она смаковала «Красное и черное», и я проглатывала его, боясь опоздать; вслед за приключениями Жюльена Сореля следовали истории о Пармской обители и Люсьене Левене. Она рассказывала об античности, и я пыталась оценить «Апологию Сократа» и «Пир». Она цитировала изречения Достоевского, и я «барахталась» в «Братьях Карамазовых», захлебываясь в бесконечных фразах, блуждая в кущах русских фамилий и имен, двойных или тройных. В один прекрасный день она выложила передо мной книгу Сартра об экзистенциализме; я взяла в муниципальной библиотеке «Бытие и ничто», произведение, где с трудом поняла одну или две страницы, и те из примеров, размещенных между главами, сами же главы были столь сложны, что казались полной абракадаброй, но в этом я не признавалась даже себе. И если бы Мина не вырвала бы их у меня из рук, я точно бы соскользнула в маразм, штудируя черные новеллы из сборника «Стена». Мне нравилось все…

Во время каникул, которые нас разлучали и которые я начала ненавидеть, я часами сочиняла нескончаемые письма, включая в них цитаты из недавно прочитанных произведений, изливая ей свою тоску от необходимости находиться в столь заурядном окружении. Короче, я превратилась в непереносимую девицу, но Мина меня спасла.

Она покинула школу и отправилась поступать в институт, письма стали приходить все реже и реже. Мина только читала мои. Была ли она захвачена всепоглощающей страстью, что зажглась в ее груди? Я быстро сообразила, что ее победы над мужчинами становятся той пропастью, что разделяет нас. Учась на втором курсе, я поняла это позднее, она завязала бурный роман с одним из факультетских преподавателей, об этом она поведала мне, весьма иносказательно, в одном из писем. Речь шла об «удивительном существе», о «родстве душ». Я не сразу догадалась, что она хотела сказать туманной фразой, что «он не совсем свободен».

Письмо было вскрыто, так иногда случалось с нашей корреспонденцией, одной из монахинь, надзиравшей за ученицами. Мне учинили допрос. Приключения Мины, вне всякого сомнения, выглядели чрезвычайно скандальными. Ведь моя подруга, кроме всего прочего, с энтузиазмом рассказывала о лекциях, что читал какой-то марксист. Мне поставили условие, чтобы я прекратила переписываться. Меня расспрашивали, правда, весьма туманно, но при этом пытаясь объяснить природу наших взаимоотношений. «Мать-настоятельница и я лично, вначале мы решили, что влияние Анны-Марии будет полезным для вас, но стало явным, что эти письма могут обратить вас к примерам…»

Я не знаю, удивилась ли Мина, что более не получает от меня писем. И я не знаю, перехватили ли педагоги что-либо еще из ее почты. Она отправилась в Париж для завершения образования, и я больше не получила от нее ни одной весточки. После трех месяцев молчания, зимним вечером, я в бешенстве разорвала письма, наполненные историями, которые я выучила наизусть. Я плакала, швыряя в огонь обрывки бумаги, и ряды строчек сморщивались, исчезали. В какой-то момент я подняла голову, волосы прилипли ко лбу, вспотевшему от пламени. В зеркале над камином я увидела мое отражение – распухшие от слез глаза, слишком грубые черты лица. Я вновь стала уродиной.

* * *

После Мины я поклялась, что больше никогда никого не полюблю. Если она меня забыла, если она не догадалась, насколько она была важна для меня, кто еще сможет меня понять? Как меня может полюбить мужчина? Я с горечью наблюдала за маневрами сильного пола издалека, стоя вместе с группой девушек: взгляды мужчин оценивали, изучали, выбирали. Ничто во мне не могло привлечь их внимания: ни мои слишком послушные волосы, ни слишком тяжелые ноги, ни моя неброская манера поведения. Если бы они попытались узнать меня поближе, если бы подошли ко мне, возможно… Возможно, как я продемонстрировала это Мине, я бы смогла оказаться «на высоте», раскрыть себя… Но они никогда не подходили, еще издали пойманные лучезарной улыбкой одной, вызовом другой, необычайной хрупкостью – третьей. На расстоянии они просто вычеркивали меня из этой группы.

Однажды Джульетта набросилась на меня:

– Нет, Сара, перестань твердить, что ты уродлива! Ты ведь все-таки не калека! Ты не карлица, ни гигант, у тебя не растет горб! У тебя нос, как и у всех, расположен в центре лица. Ты сделана точно так же, как все остальные. Я хочу, чтобы ты усвоила правду раз и навсегда: ты посредственная, если ты уж так хочешь это знать, но это ничего не значит, ты посредственная, потому что ты не ценишь себя, потому что ты боишься, что тебя плохо воспримут… Если бы ты только захотела!

Я простонала, что не знаю, как надо хотеть, что я ненавижу свое лицо. Джульетта на самом деле никогда не была жестокой, но тогда, в тот день, она добавила со злостью:

– Послушай, у тебя есть ум. Твои педагоги не раз заверяли нас в этом. Тебе лишь осталось придумать, как сделать себя привлекательной внешне!

Я лгала Рафаэлю, никогда не рассказывая ему обо всем этом. Ведь я не набивалась на комплимент, касающийся моего запаха, моего голоса, в день нашего знакомства. Я не укрылась от первых прикосновений его чутких пальцев на моих щеках. Он подошел сам. Я не противоречила ему. Но никогда и не говорила ему, каким чудом стали для меня эти слова, произнесенные после подробного «обследования»: «Мои руки, говорят мне, что они согласны. Вы вернетесь навестить меня?»

Конечно, я вернулась. И погрязла во лжи. Все последующие дни стояла прекрасная погода. Перед тем как вернуться на улицу Майе, я направилась в магазин, расположенный совсем рядом, на улице Севр. Вот уже несколько дней я присматривала настоящее весеннее платье: кислотно-зеленого цвета, цвета недозрелого лимона, с небольшим воротничком, короткими рукавчиками, отделкой из белого пике. Я купила белые босоножки и матерчатую сумку. Я позабыла обо всех «зачем это надо?» предыдущих месяцев. Я не сомневалась ни секунды и совершенно не думала о том, что есть некоторая доля глупости наряжаться таким образом для слепого.

Когда я позвонила в дверь, он открыл, протянул руки, нашел мои и забрал сумку, воскликнув:

– Вы такая свежая, ваше платье пахнет как новое. Можно? – спросил он и, не дожидаясь ответа, прошелся пальцами вдоль моих плеч, вокруг шеи, стараясь не задеть мою грудь, он пытался угадать фасон платья, двигаясь от лопаток к талии. Его исследование становилось обволакивающим. – Подождите… это платье розовое? Голубое? Я уверен, что воротник белый и вот здесь тоже, оборки на рукавах.

Я описала ему лимонный оттенок. Он узнал мои духи, запах вербены, и рассыпался в комплиментах, которые ошеломили бы даже умудренного парфюмера. Его руки продолжали покоиться на моих плечах. Мы стояли так близко, зачем мне было нарушать это очарование? Я позволила ему исследовать мое платье далее, исследовать меня. Мы долго оставались в объятиях друг друга, обуреваемые чувствами, в которых сквозила не только радость, но и страх.

* * *

Рафаэль был так красив, когда находился в покое или просто отдыхал. Когда же он шел по улице, затерянный среди тысячи прохожих, нащупывая тростью препятствия, он терял изысканную дерзость своих правильных черт, беспокойство заставляло его излишне нахмурить брови, сжимать челюсти, и средоточием всего лица становились мертвые глаза, спрятанные за темными стеклами очков. Когда я наблюдала за ним у него дома, сидящим в дубовом кресле, затем на диване, обитом велюром, рядом с его «музыкальной лабораторией», как он называл ее, он просто излучал красоту. Голова немного откинута назад, глаза без очков, он весь становился светом: очень высокий лоб, длинные вьющиеся волосы, его тонкие руки потягиваются, как при пробуждении, готовые к ласке исследования и узнавания, его подвижное лицо жадно откликается мимикой на мои интонации, и мне кажется, что между нами рождается волна напряжения, рождается в его сжатых руках.

– Я тебе нравлюсь? Это возможно? – бормочет он. Я прячу свою голову между его рук, у него на груди. Могла ли я, должна ли была сказать, что чудо свершилось, но не там, где он думал? Что встреча с ним, его красота оказалась для меня полной неожиданностью? Как он воспринял мои эмоции, понял ли, что я плачу от радости? Заподозрил он скрытое сострадание? Мне следовало признаться ему, что вот уже два года я живу в полном одиночестве? Что я была уверена, абсолютно уверена, что никогда больше не буду любима? Что Мина, затем Лоран были нежданными гостями в моей жизни? Возможно, мне следовало все ему объяснить. Но в любом случае, я этого не сделала. В первые дни нашего знакомства выстраивалась, кирпичик за кирпичиком, некая параллельная версия нашей любви, его версия, но которую я ничем не подтверждала, которую я ничем не опровергала.

* * *

В квартире Рафаэля царил безупречный порядок. Во время моего повторного визита он объяснил мне, что поддерживает этот порядок, чтобы в любой момент найти нужную вещь, избегая досадных ошибок. В этом пространстве, безраздельно ему принадлежащем, он передвигался без трости и даже не на ощупь, как будто чувствовал «воздушную прокладку», отделяющую его от близлежащих предметов. Среди этих стен беспомощной была я, а он стал моим провожатым. Ритмы движения, остановки – все это как-то сразу сложилось в один совместный, отработанный «танец». В большой комнате я садилась на диван, служивший ему кроватью, и следила за тем, как он проходит, без единого лишнего жеста, от полукруглой входной двери, что мне так нравилась, залитой светом, до ванной комнаты, где вовсе не было окна, и моет руки в этой темноте, затем перемещается на кухню, так же темную, ничего не задевая, готовит поднос и стаканы, перед тем как обосноваться на одном из своих излюбленных мест, перед столом, где возвышается пишущая машинка для слепых, или на табурете перед пианино, который он разворачивает так, чтобы оказаться лицом ко мне. На второй день нашего знакомства он мне объяснил: после аварии страховая компания выплатила ему значительную сумму, до его совершеннолетия хранящуюся в банке. Он купил эту квартиру и это пианино, теперь на четверть заваленное толстыми клавирами… и снова для слепых. Когда он играл, то снимал переднюю стенку инструмента и можно было наблюдать за молоточками, стучащими по струнам. «Ты понимаешь, так отчетливей слышен звук…» В остальное время он оставлял клавиры открытыми, получая удовольствие лишь от прикосновения к ним: «Они очень пачкаются, знаешь ли». Очень длинная салфетка с вышивкой, ей можно накрыть ноты: «Ее мне подарила моя первая учительница музыки, зрячая дама; я думаю, она испытывала жалость». Бесполезно протестовать, жалость для него невыносима: «Она заражает атмосферу, это как стена, что отделяет тебя от остального мира, нельзя верить в то, что рождается из жалости».

– Рафаэль, ты знаешь, что это то же самое, что Рафаил, – имя архангела, – как-то сказала я ему. – Иногда ты кажешься мне сверхъестественным существом, ты тоже… Архангел, ты знаешь, он идет на дракона, его сверкающий клинок направлен к земле… Когда я смотрю на тебя, такого большого, такого прямого, с тростью направленной вперед, я вспоминаю витраж из моего детства, он украшал деревенскую церковь.

– Ошибочка с персонажем! Ты должна помнить, Сара, если посещала церковь, что архангел с огненным мечом, противостоящий демонам, – это Михаил, но никак не Рафаил!

Неважно. Я продолжала повторять, стоя напротив, имя, что я так любила:

– Рафаэль, Рафаил…

Негромко, сосем тихо: Рафаэль воспринимал любое движение губ, малейший шепот; я не хотела быть пойманной в столь очевидном проявлении обожания. Его имя зарождалось в самом центре моей груди, как солнечный зайчик, вместе с рождением дыхания, произнести и спрятать, произнести и спрятать… как тайну моего убожества, моей заурядности, моего незаподозренного уродства… «Сара, ты посредственная…»

* * *

Моим единственным «хорошим другом» (как называла его мама) до Рафаэля был Лоран. Лоран меня любил… немного… сильно… Поди узнай! Моя удача заключалась в том, что он был рассеян. Рассеянный от рождения, рассеянный более, чем это допустимо. Лоран всегда витал в облаках. В один прекрасный день его взгляд остановился на мне. Возможно, в тот момент он грезил о другой и, приняв меня за нее, подошел ко мне.

С Лораном было легко. Преподаватели, читавшие лекции по истории литературы, что мы совместно посещали, настаивали на его «проницательности», его «тонкости восприятия». Так как он никогда не присутствовал «весь целиком» на их занятиях, он в совершенстве овладел искусством произнесения неожиданных сопоставлений, забавных аналогий. «Наш поэт может что-нибудь добавить?» – вопрошали в конце лекции убеленные сединами преподаватели. И Лоран добавлял: замечание, сомнение по поводу предложенной интерпретации, отступление от темы. Аудитория приветствовала артиста раскатами смеха или погружалась в уважительную тишину.

Лоран обладал странной внешностью, под стать его мыслям: его волосы напоминали паклю, светлый блондин, с белой кожей от макушки и до кончиков ступней, всегда слишком большая одежда, еще более нелепая, чем моя собственная. Черты его лица были острыми и одновременно какими-то детскими. Его наряды вызывали веселое недоумение: забывая о времени года, в самый теплый весенний день он появлялся в длинном красном джемпере, связанном его бабушкой, и щеголял открытой майкой в разгар зимы. Однокурсники беззлобно подшучивали над его теннисками, напяленными рисунком на спину, ботинками из разных пар.

Лоран просто потрясающе умел игнорировать людей, мешающих ему. Он мог провести целую лекцию, сидя напротив уважаемого профессора, читая книгу, не имеющую никакого отношения к предмету, или заполняя белый лист легкими штрихами рисунков. Он никого не провоцировал. Он был где-то далеко. А еще он умел приводить в замешательство, тех, кого любил. Я, как сейчас, вижу: конец занятий, которому мы все аплодируем, вот он чинно спускается с верхнего ряда аудитории, где он обычно сидит, соблюдая дистанцию между собой и кафедрой, за которой стоит молоденькая преподавательница. Он несет какой-то плохо завязанный сверток. Улыбаясь, она разрывает упаковку, обнаруживает книгу и густо краснеет. Отличник, сидящий в первом ряду, затем уверял нас, что прекрасно разглядел надпись, сделанную Лораном на титульном листе: «Моему любимому преподавателю эта книга, что я «позаимствовал» в книжном магазине специально для нее (у меня не так много денег) в надежде разделить с ней мои открытия».

Таким был Лоран. Возможно, он заметил, что я тоже, как и он, укрываюсь по углам, где нас никто не мог побеспокоить. Возможно, он лишь слышал, при этом не видя меня, мой доклад о пражских писателях, творящих на немецком, доклад, сделанный с определенным успехом. Как и я, он затем поделился со мной, он любил Рильке, Кафку…

Во время подготовки к экзаменам мы не разлучались. Он не мог привести в порядок свою небольшую комнату, чтобы перераспределить деньги и снять жилье поближе к университету, но он проводил ночи у меня, занимаясь вместе со мной. Затем мы обменивались ласками на слишком узкой кровати, неумело, но нежно познавая друг друга.

Несмотря на возраст, это не была безумная любовь. Я отчетливо представляла, что в один прекрасный день глаза Лорана раскроются, он увидит реальный мир и женскую красоту и в этот момент он забудет о привлекательности книг и о своей подруге по чтению. Я по ошибке оказалась на его жизненном пути, я просто воспользовалась его рассеянностью.

* * *

Рафаэлю я рассказывала о Лоране так, как будто бы эта связь закончилась лишь недавно. Я никогда не подчеркивала мое одиночество. Не раздумывая, не просчитывая, я сразу же выбрала определенную линию поведения: чтобы Рафаэль никогда не смог заподозрить, что он стал для меня «спасательным кругом», чтобы он никогда не узнал, что без него я была готова отправиться в одинокое путешествие по северным странам, тем странам, где летом, как утверждают, легко завести знакомство с мужчиной. Я ничем не хвасталась, но Рафаэль мог фантазировать. Я не могла упустить подобный шанс: он любил меня, и я не хотела его разочаровывать. И почему, почему вообще я должна была его разубеждать? Если кончики его пальцев, его ладони «видели» не то, что мое зеркало? До этого момента я всегда покорялась. Первый раз в жизни я ощутила себя бунтаркой.

* * *

Рафаэль был счастлив, это было видно, Рафаэль был влюблен, он не стеснялся это показывать… и он любил меня!

С того дня, как он мне сообщил о своем намерение отправиться «посмотреть», как он выразился, на мое место работы, я все время представляла: веселье и изумление, сдерживаемые насмешки и плохо скрытое сочувствие. Он пришел вместе со мной в то время, когда все двери офиса еще гостеприимно распахнуты, когда все обмениваются утренними приветствиями, своими впечатлениями от вчерашней программы телевизионных передач, свежими новостями. В коридоре он сопровождал меня с гордо поднятой головой, белая трость убрана в карман, ладонь готова к рукопожатию. Я представляла его то там, то тут: «Мой друг Рафаэль».

Арно, красавец Арно, выглядел самым озадаченным: остолбеневший, он стоял у своей открытой двери с кипой документов в руках, бормоча что-то маловразумительное. Я ликовала в душе; я наблюдала, забавляясь, за затруднениями других людей, за их неспособностью произнести хоть слово, наблюдала за тем, как каждый из них, внезапно стал взвешивать каждую фразу, боясь ранить или впасть в банальность. И движение глаз от Рафаэля ко мне, от меня к Рафаэлю. Они наконец заметили меня, мои обычно столь безразличные сослуживцы.

Внезапно я осознала, что это не я представляю Рафаэля; это Рафаэль, стоящий чуть сзади, левая рука опирается на мое правое плечо, представляет меня, побуждает броситься на завоевание повседневного мира, в котором я существую вот уже три года, существую, как изгой.

* * *

«Мина, ты действительно веришь, что Бог существует?» Я осмелилась задать ужасный вопрос. Во время урока французского наша учительница (не монахиня, а приглашенная студентка) ознакомила нас с полемикой, развернувшейся между Вольтером и Руссо по поводу землетрясения 1755 года в Лиссабоне. Мог ли Бог допустить подобное зло? Если я правильно поняла, то Вольтер старался доказать закономерность возвышенного равнодушия Господа по отношению к подобным событиям и их последствиям для людей, в то время как Руссо, веривший в доброту высших сил, пенял на глупость строителей, возлагая на них ответственность за катастрофы, стирающие с лица земли большие города. Молодая преподавательница почитала Руссо экологистом, опередившим время…

Что касается меня, то я пришла к совершенно иным умозаключениям: если то, что мы называем Богом, терпит ошибки творения, зло и несправедливость, то, возможно, мы ошибаемся, величая это нечто – Богом.

– Мина, ты действительно веришь, что Бог существует?

Мина посмотрела на меня с некой опаской. В том заведении, где мы учились, не было принято задавать подобные вопросы открыто. Звучали завуалированные намеки, говорили, что кто-то из учениц переживает «кризис», что другая страдает «сомнениями». Конечно, вне школьных стен существовали и «атеисты», и «свободомыслящие», некоторые могли даже быть членами наших семей. Нам рекомендовалось молиться за них.

– Мина, если существует зло…

Долгая дискуссия о природе зла, о его источниках. Я припоминаю отрывки из диалога Вольтер – Руссо. Мина сыплет высказываниями великих философов и истинных отцов Церкви. Сами люди несправедливы…

– Мина, и все же, существует несправедливость, на которую не может повлиять никто из живущих. Талантливые и бездарные, красивые и некрасивые…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю