355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Югетт Бушардо » Обман зрения » Текст книги (страница 1)
Обман зрения
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:35

Текст книги "Обман зрения"


Автор книги: Югетт Бушардо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Югетт Бушардо
Обман зрения

Глава первая

Каждое существо кричит в тишине, чтобы быть понятым по-своему.

Симона Вейль

Все кончено. Квартира Рафаэля разгромлена. Я слышала, как во дворе, вымощенном плиткой, раздавались гулкие шаги полицейских, среди которых я могла различить – Рафаэль научил меня слушать – неторопливое шарканье его ботинок, лязганье наручников. Он протестовал. Они тащили его? Я не стала открывать шторы. Я не хотела смотреть. Хлопнула калитка. На улице взвыли сирены; голубой фургон, воинственно сверкая мигалкой, сорвался с места.

Рафаэль имел право на все. Ярость прошла, меня охватил озноб, становившийся все сильнее по мере того, как я оглядывала комнату, – земля из цветочных горшков, рассыпанная по ковру, ножки сломанного стула, опрокинутая пишущая машинка, белые листы и разорванные газеты и повсюду, повсюду эти телефонные карточки, маленькие пластины, испещренные надписями с выпуклыми буквами азбуки для слепых.

А ужасный запах – непереносимый запах уксуса, нашатырного спирта, рома, чистящих средств – все вперемешку. Плитка на полу в кухне просто исчезла под бесчисленными осколками стекла, искореженными пластиковыми бутылками и отвратительными лужами.

Он разорвал воротник моей блузки, а его ладони, порезанные о стекло, оставили на моей юбке кровавые полосы. Полицейский вежливо-отстраненно спросил:

– Мадам, вы ранены? Хотите, мы вызовем врача?

Я отказалась, но теперь, когда они ушли, я закатала рукава блузки, стянула колготки: мои ноги и руки покрывали длинные красные полосы. Он меня хлестал, бил своей раздвижной тростью…

Но теперь Рафаэля нет больше. И ничего нет. Никто никогда не будет любить Сару-уродину.

* * *

Меня зовут Сара, Сара-уродина.

Я так хотела быть красивой, походить на мое собственное имя. Я мечтала походить на высоких брюнеток с густыми шелковистыми волосами, которые они отбрасывали за спину быстрым небрежным движением, исполненным скрытой грации. Волосы закручиваются вокруг пальцев и свиваются в тугие локоны, в тяжелый узел, чтобы вновь низвергнуться струящимся водопадом. Я так хотела стать обладательницей одной из этих длинных шеек, плавно перетекающих в изящную округлость плеч. Я так хотела… Но я – Сара-уродина.

Первые сомнения… Толстая соседка, всегда небрежно одетая, слишком накрашенная, яркой губной помадой выведен на губах контур сердца, о, эти ужасные губы – «куриная гузка», как называл их мой отец, – жесткие налаченные волосы, скрепленные заколками… Толстая соседка изо дня в день приносила моей матери охапку иллюстрированных журналов, измятых, с загнутыми страницами и замусоленными иллюстрациями: «Оставь себе, Сара, это для тебя…» Толстая соседка, эта сплетница, с ее кудахтающей манерой говорить, громкими раскатами хохота, с ее шуточками, прищуренными глазками с буравящим взглядом; казалось, она хотела заглянуть вам внутрь, чтобы понять, какой эффект произвела. В тот день на кухонном столе стояли в ряд фотографии четырех детей: пробные снимки, сделанные месье Дени в его студии на фоне тяжелых бархатных портьер; всегда, перед тем как составить семейный портрет, он тщательно выбирал ракурс, искусно располагал «модель», несколько размывая лицо. Для каждого на портрете следовало выбрать один из десятков вариантов. Моей матери требовался совет. Толстая соседка водила пальцем, делала замечания, сравнивала и вновь делала замечания. «А это ты, девочка? Надо же, ты фотогенична… Он так добр, этот месье Дени!» И маме: «Фотограф, он может вас так приукрасить».

Я увидела грозовые тучи в глазах матери, сжатые губы, и одновременно мягкий, защищающий взгляд, словно она меня окутывала им. «Он так добр, этот месье Дени…»

* * *

Первый день с Рафаэлем. Майский день, такой, каким он бывает только в Париже. Горожане, опьяненные первыми солнечными лучами, заливающими террасы уличных кафе. Девушки сидели, вытянув ноги, слегка приподняв юбки, расстегнули воротнички, закатали рукава до самых плеч – лишь бы не упустить мгновения раннего загара. Те, кто постарше, избрали неспешный ритм прогулки по тротуарам: они вдыхают теплый воздух, пытаясь уловить носом легкий бриз; их блуждающие взгляды и радостные улыбки говорят о том, что они вот-вот начнут раскланиваться с каждым прохожим как это принято в деревне, они даже как по-деревенски кивают головами: «Как тепло сегодня утром, о, эти удлиняющиеся дни…»

Радость жизни.

И я тоже сидела в кафе за одним из столиков, вынесенных на тротуар. Никакой обыденной чашечки черного кофе, а только фруктовый нектар – густой, душистый, нежный. Праздник.

Я не заметила, как он подсел за мой столик, лишь обратила внимание на слишком яркий розовый цвет его открытой рубашки и руку с длинными пальцами, нервно барабанящими по краю стола: он звал официанта. Странно, он сел спиной к улице, в то время как все жадно впитывали разворачивающийся там спектакль. Его лицо пряталось за темными очками, а белая складная трость расположилась рядом с его чашкой. Он сказал, оборачиваясь ко мне:

– Что вы пьете? Так приятно пахнет! – И добавил значительно тише: – Вы тоже так приятно пахнете…

И еще тише:

– Вы ведь одна, не правда ли?

Боже правый, Рафаэль, почему я тебе ответила?

Почему преодолела волну брезгливой жалости, найдя «естественный» тон? Почему я сделала этот абсурдный жест, мой привычный жест, всегда один и тот же: взбила волосы руками, увеличивая их объем? Почему я так страстно пожелала, чтобы ты снял очки и чтобы я смогла увидеть тебя – тебя, ощущающего себя обнаженным?

* * *

Я хочу рассказать о Рафаэле. О Рафаэле без глаз и обо мне, о Саре, которая так бы хотела стать «Сарой без лица». В тот момент, когда он произнес: «Вы так приятно пахнете…», он мне показался прекрасным. Ни тени улыбки на губах, лишь легкий след эмоций в голосе. Затем он добавил: «Вы видите, не правда ли?» Позднее, много позднее, я стала спрашивать себя, что он этим хотел сказать. Что я вижу его увечье? Ему не надо было ничего объяснять, все признаки налицо: темные очки, белая трость. Возможно, он попытался узнать, зрячая ли я: в этом кафе на углу, рядом со станцией Дюрок, напротив Института для молодых слепых, именно здесь они встречались чаще, чем в других районах Парижа… Возможно, он надеялся, что я тоже принадлежу к разряду изгоев? В тот момент я даже не задумывалась о толковании его фразы. Я еще не освоила язык, напоминающий китайскую шкатулку с секретом, язык лабиринта, с размытыми словами, каждое из которых он выбирал, чтобы обозначить несколько путей. Лишь через несколько месяцев научилась понимать его послания с двойным или тройным дном, воспринимать его высказывания, всегда правдивые, ведь они приоткрывали три или четыре слоя действительности, которая никогда не была истинной правдой.

Но в тот момент, конечно же, я услышала лишь: «Вы видите, не правда ли… что я слеп?» Я буквально остолбенела. Но, невзирая на оцепенение (Боже, как бы я хотела никогда не произносить этой фразы, фразы, которая разом возвела его в ранг тех, кто нуждается в помощи, тех, кого уподобляют маленьким детям, причем из самых благих побуждений), произнесла: «Хотите, я закажу вам напиток? Фруктовый коктейль?»

Бестактность… Могла ли я сделать подобное предложение, выказать снисходительность по отношению к молодому мужчине (а Рафаэль был достаточно молод, возможно, моложе меня, где-то под тридцать), который всего лишь сказал мне идиотский комплимент? Зачем было предлагать ему этот напиток? Он был хорошо одет, чуть элегантнее, чем того требовала обычная весенняя прогулка. Он не нуждался ни в чьей-либо помощи, ни в подарках…

Его лицо осталось столь бесстрастным, что я не смогла понять: появившаяся на щеке ямочка – признак раздражения, иронии или зарождающейся улыбки? Я продолжала настаивать:

– Он действительно приятно пахнет (и забудем, месье, что вы говорили то же самое и обо мне); это коктейль из фруктовых соков, вы должны его попробовать.

Он меня спас… Сделав вид, что не замечает моей паники, как будто это совершенно естественно, что я приглашаю его выпить со мной, он проронил, смешивая резкость и нежность:

– Будьте так любезны, закажите один. Гарсон, видимо, никогда не появится на этой террасе. – И добавил тихо, совсем тихо: – Я бы не хотел привлекать к себе внимание, призывая его громким голосом или продвигаясь самостоятельно к бару.

Я встала. И внезапно оценила то количество препятствий, что отделяло бар от террасы: входная дверь, столы и стулья, расставленные в беспорядке, тесные группы людей и бесконечная, бесконечная барная стойка, звучащая на разные голоса, моющиеся стаканы, потрескивающая и звенящая касса, шипение открывающихся бутылок, отрывистые распоряжения бармена… Я сказала официанту:

– Один фруктовый коктейль, тот, что вы готовили мне. Это вот тому господину… вот тому, на террасе, в розовой рубашке.

Гарсон повернулся и посмотрел на меня, удивленный столь сумбурным заказом.

– Слепому? Этот тип, он всегда такой нервный! Хорошо, я сейчас подойду.

* * *

Благодаря доброму месье Дени, настоящему фотографу, мое лицо сосуществовала с телом, балансируя на грани беззаботности и страха. Эдакая детская и подростковая беспечность, когда везде чувствуешь себя прекрасно, даже в собственной коже. Но год проходит за годом, и тебя начинает все больше и больше мучить осознание степени собственной неуклюжести.

Я вспоминаю радость от платьев. Платья, струящиеся от изящного лифа, летние платья с коротенькими рукавами, оставлявшими руки открытыми, зимние платья из нежной шерсти. Особенно одно – цвета морской волны, с закругленным отложным воротником, тоненькой белой тесьмой, вьющейся по подолу юбки, – это к моему двенадцатилетию… Кружишься на одной ножке и юбка раздувается, как парус, облепляя живот и бедра… Я вспоминаю фартук «хозяюшка», подаренный к Пасхе: его верхняя нагрудная часть крепилась завязочками вокруг шеи, а нижняя – прямоугольник в складку, украшенный карманами, с оборкой вокруг талии. Истинно женский атрибут – этот фартучек – относил меня к категории полезных людей, ставил в один ряд с матерьми и старшими сестрами, но при этом он сохранял фантазию, легкость, столь несвойственную розовым школьным блузам, и приближал к взрослой, настоящей жизни, жизни сада, кухни, домашнего хозяйства. И, запустив руки в карманы, я поднимала фартук и заставляла его танцевать. Я всегда обожала танцующую одежду, ткани, льющиеся сквозь пальцы, благородный размах материи, дарящий праздник телу.

А волосы… «Какие мягкие, – говорила моя мать. – У тебя такие нежные волосы, Сара, кажется, будто гладишь шелк. Вот смотри, я закрываю глаза…» И ее ладонь двигалась от моего лба к затылку, и вся нежность этой руки перетекала на мои волосы, а с волос на кожу.

Затем наступила пора уверенности в собственной неуклюжести. Припухлости грудей под слишком тонким корсажем, время, когда лифчики еще не существуют. Насмешки старших подруг, которые пристально наблюдают за тобой, сложившей руки на груди, чтобы хоть как-нибудь спрятать эти смущающие тебя бугорки. Веселое удивление малышни: «Сара, у тебя появилась грудь?» Пожатие плечами, краска на щеках. А вечером, в полумраке спальни, стыдливый взгляд под задранную рубашку и рука, изучающая под покрывалом подозрительную курчавость в ранее гладкой ложбинке. Первые месячные. Ужас от того, что видишь и знаешь. Пресный запах, неопределенный цвет испачканного белья. И впечатление, что все портится: ноги кажутся слишком сильными, слишком короткими, на первом плане фотографии они выглядят особенно толстыми, расплющиваясь о бортик стула. Лицо потеряло детскую округлость и стало грубым: «Ты знаешь, когда ты постареешь, ты будешь похожа на ведьму, твой нос будет касаться подбородка». Нос… Никогда я, Сара, не питала иллюзий насчет своего носа и не сравнивала себя с литературными героями! И это я, которая так восхищалась гордостью Сирано, бесстрашно встречающего все превратности судьбы! Я, я была девочкой. Я стану ведьмой. Я должна была быть красивой, но не стала. Сара-уродина.

Первый раз я так сама себя назвала, с вызовом, подписывая письмо к Мине.

* * *

Если не считать мою мать, то искреннее участие я видела лишь от Мины. Мина всегда умела подбодрить. Ее взгляд был всегда внимательным, только внимательным, а когда она брала вас за руки, открывала свои объятия, то согревала, как солнце; ее тепло проникало в вас, находя скрытую красоту.

День моего пятнадцатилетия… Весь день напролет я ждала письма от моих родителей, письма, которое так и не пришло. У нас дома не было принято уделять особого внимания празднику дня рождения. И вот, совсем посторонние люди, мои школьные товарищи, заставили меня грезить, ведь они рассказывали о праздничных трапезах, подарках, тортах с сияющими свечами. Мой отец мне не писал никогда: письма – это женское занятие. Что касается моей матери, то она была полностью поглощена вспышкой кори, сразившей четырех младших детей (о болезни я узнала из предыдущего письма), и не было ничего удивительного в том, что она забыла обо мне.

Почему же в первый раз за всю свою жизнь я вдруг страстно захотела, чтобы этот день озарился светом волшебства? Я проснулась столь счастливая: пятнадцать лет! Следовало праздновать, кричать, петь, написать оду, стихотворение – я так любила поэзию. Но я ни за что на свете не хотела тревожить моих подруг по пансиону, ни за что на свете не хотела высказывать каких-либо пожеланий, настаивать на приятных мелочах. Ведь в таком случае, одна из них точно бы спросила меня: «Что они подарили тебе, твои родители?»

В длинной паутине тянущихся часов я надежно прятала тайну, тайну моего дня рождения; радость меркла, изумляясь, что ее никто не разделяет. Когда наступил вечер, после занятий, за складками огромных белых портьер, отделяющих мою кровать от общей спальни, я отдалась этому горю одиночества, убежденности в полном забвении. Мои рыдания услышала Мина.

На самом деле ее звали Анна-Мария, но мы предпочитали уменьшительное – Мина. Она была «надзирательницей» в нашей спальне. Не «школьной нянькой», как лицеистки называли дам, назначенных на данный пост. В нашей школе некоторые ученицы выпускных классов, считающиеся серьезными и разумными девочками, имели право на свою отдельную маленькую комнатку, располагавшуюся здесь же в общей спальне; за это они брали на себя определенные обязанности: укладывать и будить остальных, следить за тишиной и порядком.

Мина была старше нас всего на три года, но она училась в «дополнительном философском классе» [1]1
  Класс для особо одаренных, существующий исключительно во французских лицеях. – Здесь и далее прим. пер.


[Закрыть]
и обладала в школе особенным авторитетом: ведь она была «двуязычной»! Ее отец был англичанином, и все летние каникулы она проводила у своей бабушки в Корнуэй. Она произносила «Корнуолл», что напоминало воркование.

Мина была лучшей во всем: мы, младшие, узнавали о ней из перешептывания в столовой, на торжественных линейках, когда зачитывались оценки по окончании четверти, и на распределении призов в конце года. Мина соглашалась поиграть с нами в волейбол – с нами девчонками из третьего класса [2]2
  Во Франции система отсчета классов начинается с одиннадцатого, первый – самый старший класс.


[Закрыть]
! А ведь она считалась лучшей в школе по физкультуре и, о, изысканность из изысканностей, каждый четверг брала уроки танцев и скрипки. Как истинная балерина, она выделялась необыкновенно длинной шеей и изящными руками, но при этом ее лицо еще не лишилось детской округлости: широкие скулы, пухлые губки, ослепительная улыбка. Я даже не могу сказать, замечала ли я в слепом обожании детали ее лица. Сегодня я пытаюсь реконструировать их и проанализировать то, что получилось сейчас, по прошествию лет.

Я рыдала… Я разбудила ее? Или она по обыкновению еще читала в этот поздний час, отделенная массивным занавесом в своей комнатушке? Возможно, она занималась рутинными делами? Она подошла к моей кровати, отняла мои руки от заплаканного лица, положила свои ладони мне на щеки:

– Сара, ты плачешь… Хандра?

Тишину спальни не нарушил ни один звук. Мы говорили, сблизив головы – щека к щеке. Я поделилась своим чувством заброшенности, одиночества, что настигло меня в этот праздничный день. Она прошептала:

– Какая же ты глупенькая, маленькая Сара! Если бы ты нам сказала, если бы ты мне сказала, что тебе сегодня исполнилось пятнадцать, мы организовали праздник. Ты не осмелилась?

Она прилегла рядом, обняла меня, заглянула в глаза, приподняла волосы нежным ласковым движением. Я поделилась еще одним своим секретом:

– Это нормально, меня же никто не любит, я уродливая.

Она протестовала. Я очень даже «миленькая». Откуда я взяла подобные глупости?

– Это глупо, Сара, глупо, – повторяла она, – я тебя очень люблю.

Я слышала лишь последние слова. Мина заметила меня, Мина забыла о том, что я некрасива, Мина сумела увидеть то, что находилось за пределами зеркала.

«Сара, ты потерялась в глубине зеркала?» Моя старшая сестра насмехается. Я уже давно сижу в ванной комнате, дверь закрыта на два оборота, а она меня окликает. Мне десять или двенадцать лет; как раз перед формированием груди.

«Сара, ты прекратила за собой шпионить?… Сара…» Она вошла на цыпочках в спальню родителей, где стоял огромный зеркальный шкаф… «Сара, я знаю, что ты шепчешь: «Зеркальце, зеркальце, молви скорей, кто здесь всех краше, кто всех милей?» Я обернулась, не в силах сдержать ярость, что зарождалась во мне: я набросилась на сестру с кулаками, начала бить, царапать. Закричав, она вырвалась и убежала. С самого детства Джульетта разжигала мое беспокойство, она никогда не стремилась развеять зарождающиеся сомнения. Время от времени я заявляла непринужденным тоном:

– Мой нос, он ведь действительно очень большой? Правда, мой подбородок напоминает галошу?

Ответа не было. Джульетта делала вид, что ничего не слышит, а иногда замечала, что вредно столь пристально изучать самое себя. Она была царственна в своем праве старшей сестры: праве повторять, что я – ее «немного неудавшаяся» маленькая сестренка.

Время первых встреч с Рафаэлем было столь прекрасно!

* * *

Наступило лето. Непосредственно перед нашей встречей («Вы тоже так приятно пахнете») я приняла решение отправиться в путешествие по Скандинавии. Я долго обсуждала программу с хорошенькой Клариссой из туристического агентства: расписание поездов, автобусов, отели, которые следует забронировать заранее, и еще разные незначительные, но столь необходимые мелочи… «Вы поедете одна?» Я уклонилась от прямого ответа… и сказала, что я пока не знаю… я поговорю кое с кем… Я всегда развлекалась, замечая слабый отблеск интереса в глазах моих собеседников, когда произносила подобную фразу… «Кое-кто относится к мужскому или женскому полу? Бедняжка, она не слишком привлекательна и так небрежно одета…» Кларисса не преминула добавить, что, естественно, путешествовать вдвоем значительно дешевле… Было оговорено, что, к сожалению, мне не удастся «увидеть полуночное солнце во фьордах», как это обещано в рекламном проспекте.

Когда официант в тот жаркий полдень принес фруктовый коктейль, Рафаэль придвинул свой стул к моему:

– Будьте так добры, мне хотелось бы поговорить с кем-нибудь. Весна заставила меня выползти из моей раковины. Расскажите мне о себе, а то сегодня я слышу лишь фразы, обращенные к кому-то другому, или же милые люди предлагают перевести меня через дорогу.

Он был искренним, во всяком случае, казался таковым. Он действительно просил меня разделить с ним эту весеннюю прогулку… Я почувствовала, как мой голос становится мягким, в нем появляются особые интонации… «Твой голос, Сара, он великолепен, ты могла бы петь». Да, я могла. Но я цепенела при одной только мысли, что придется выходить на сцену и выставлять на всеобщее обозрение это нелепое расхождение между очаровательным голосом и… и всем остальным! Во время учебы в университете я записалась в студенческий хор, но каждый раз, когда мне предлагали спеть соло, перед моими глазами возникала страшная картина: жирная уродливая оперная дива, испускающая соловьиные трели.

В тот день для Рафаэля, столь внимательного ко мне, мой голос стал певучим.

* * *

Рафаэль руководил нашими встречами с уверенностью зрячего. «Я могу пройтись с вами? Я хотел бы вас проводить». Он слишком явно подчеркивал это «вы», «вас», «вам», чтобы я приняла это за оплошность, допущенную в речи. Это не «вы» мне помогаете, не «вы» держите меня за руку, это «я» – человек с мертвыми глазами, предлагаю стать вашим провожатым.

Его привычка по любому поводу говорить «я хотел бы». Посмотрите, я, который имею так мало возможности желать чего-либо, я хотел бы… Я настолько любезен, не правда ли, что укажу вам дорогу, вам, затерявшейся на краю этой странной воздержанности, я слепец, я помогу вам не утонуть в вашем страхе произнести неловкое слово, сделать неловкий жест, проявить вашу жалость. Для вас я возвожу этот мост. Я вам говорю: «я хотел бы», и вам лишь остается соглашаться, вы уже втянуты в это желание-просьбу. Какой подарок я вам преподношу!

Я следовала за Рафаэлем, удивляясь уверенности его шага, той ловкости, с которой он обходил препятствия, его молчаливому диалогу со своей белой тростью, выставленной вперед для ориентировки. Иногда, в настойчивом стремлении обойти преграду, уловить направление, он становился чуть более молчаливым.

Он жил на улице Майе. Смеясь, он объяснял мне, что весь квартал принадлежит «незрячим»: Институт молодых слепых, расположенный на соседнем перекрестке, станция метро «Дюрок» со специальными перилами, помогающими избежать падения с лестницы, почта на улице Севр, где предусмотрены особые приспособления, облегчающие слепым написание писем. На «его» улице, а он называл ее именно так, по которой я ходила не один раз именно в его обществе, я впервые заметила, что все таблички, обычные надписи на дверях продублированы табличками с надписями маленькими выпуклыми буковками. Он мне все это описывал, просвещал, как просвещают туристку, попавшую в незнакомое место, он учил меня, как опытный этнолог начинающую студентку, распознавать тайны доселе не виданной народности.

* * *

Я помню каждую деталь того далекого дня: вот Рафаэль останавливается перед массивной калиткой, закованной в сияющую медь, останавливается прямо напротив домофона и, ни секунды не колеблясь, набирает код, как он складывает свою трость, лишь только ступив на плитки внутреннего двора.

– Я хотел бы предложить вам что-нибудь выпить. Нам сюда, – и он делает взмах рукой в сторону бельэтажа. Полукруглая входная арка утонула в переплетениях каприфоли, наполовину закрывающих стеклянную дверь. Мы усаживаемся в кресла из древесины каштана, отливающей зеленью, напротив маленького садового столика, призванного встречать гостей в этом небольшом круглом помещении. Нечто вроде застекленной веранды в виде ротонды, к которой ведут три ступени. Мы говорим… Я уже не могу припомнить, как долго.

Редко, крайне редко, я чувствовала себя столь же комфортно, как с ним. Забыв о первых неловких моментах нашей встречи, я узнала, что Рафаэлю столько же лет, сколько и мне, разница в три месяца, что в свои тридцать он так же не обзавелся семьей, что мы уже долгое время живем буквально в двух шагах друг от друга и что он тоже изучал филологию: он – испанист, а я специализировалась в немецком.

Его мать приехала во Францию вместе с родителями во время войны в Испании. Его отец (старше ее на десять лет) был участником партизанского движения в Пиренеях. Он нашел приют в семье будущей жены в деревне близ Нима:

– Вы знаете, Сара, это деревенька с каталонскими традициями, с деревянной ареной для боя быков, с домиками виноградарей, внутренние дворики которых были защищены от палящего солнца аркадами зелени.

Они жили в маленькой хижине рядом с виноградником, на котором и работали.

– Когда я был ребенком, я никогда толком не задумывался, кто именно, мой отец или моя мать, были гостями в этой семье, в этой семье испанских республиканцев, спасших французского партизана. Все мое детство было окружено политикой, не той вялой политикой, к которой мы привыкли сегодня; они были истинными идейными борцами, они не боялись огня, они боялись бездействия. – Рафаэль размышлял: – Они были такими отважными, мои родители. Действительность входила в наш дом вместе с друзьями, товарищами, в этой действительности существовали и добро, и зло… Они были на стороне добра.

Рафаэль услышал вопрос в моем молчании.

– Да, несчастный случай: взбесившийся автобус, у него отказали тормоза на горной дороге. Мне было одиннадцать лет. Они скончались на месте; у меня – черепная травма, и затем это!

Он дотронулся до своих очков. Он поднялся, как будто отряхиваясь:

– Не стоит здесь оставаться.

И распрямившись во весь рост, внезапно заполнил собой всю маленькую терраску. Он наклонился ко мне. Я вздрогнула, мне показалось, что он смотрит на меня, его незрячие глаза были устремлены точно на мое лицо. Он нагнулся еще ниже:

– Я бы хотел вас узнать. Вы позволите мне дотронуться до вашего лица?

Кончики его пальцев слегка коснулись моих волос, обрисовали мой лоб, щеки, затем долгое ласкающее движение вдоль затылка, шеи. Я была в его власти, смущенная этим детальным осмотром, проводимым с такой легкостью, боящаяся того, что он может обнаружить, изумленная исчезновением моей обычной стыдливости, покоренная интимностью, рождающейся на кончиках его пальцев.

Нескоро, очень нескоро, Рафаэль мне признался, что надеялся на ответный жест. «Я полюбил тебя сразу же, Сара. Ты так приятно пахла. Ты угостила меня коктейлем на террасе кафе. Ты так внимательно меня слушала, и конечно твой голос, Сара, твой голос, так похожий на твое имя». Я никогда не осмелилась признаться ему (возможно, он догадался), как я робела услышать вердикт, вынесенный его пальцами, как мне хотелось прижать его ладони и как страшилась, что они распознают мою тайну, как я боялась… с этого момента я начала ему лгать.

* * *

Мине я тоже лгала, притворяясь совсем маленькой, совсем послушной. Она была так добра в тот вечер моего пятнадцатилетия, когда я изливала на нее свое горе, рассказывала, каково чувствовать себя уродливой. Она воспользовалась всеми искренними словами, выученными на лекциях по философии. Она выказала искреннюю доброту, доброту сердца, благородство, что отдаешь без счета и обогащаешься сам; она поведала мне историю о юноше Нарциссе, влюбленном в собственное отражение и умершим от этой любви. Мое отражение еще дрожало в воде, но, слушая Мину, ловя ее взгляд, я поняла, что могу быть нежно любима, если стану умолять, исповедуясь в своих слабостях.

С этого дня я верила, что вооружена своей покорностью и приниженностью, пригодными на все случаи жизни. Все окружающие должны были любить меня из-за всегда неудовлетворенного желания делать добро, помогать несчастным, тем, кто нуждается в утешении. Я стала любимицей Мины, вызывая насмешки ее подруг-ровесниц, зависть младших девочек и подозрения монахинь.

Я убедила себя, что никогда не поднимусь на ту высоту, что достигла моя подруга благодаря дарам, ниспосланным ей свыше: утонченности, внешним данным, умением рассказывать бесподобным тоном (вставляя в свою речь английские словечки) забавные или странные истории. Я выставляла напоказ свою неловкость: я была наказана за отказ раздеться в бассейне; я стояла, уткнувшись лбом в канат с узлами, уверяя, что никогда не заберусь на него из-за страшных головокружений. Итак, как мое тело не отличалось грацией, мне оставалось рассчитывать лишь на ум. Я лишь хотела поддерживать чувство опьянения, рождающееся в беседах с Миной: мы беседовали до поздней ночи обо всем, ни о чем и прежде всего о книгах.

Именно Мине я обязана своим выбором будущей профессии, увлечением германскими языками: ее преподаватель по филологии сделал свой перевод «Писем к молодому поэту» Рильке. Она дала мне этот перевод. Я учила наизусть целые пассажи и читала ей вслух… «Любовь – тяжела и трудна. Любовь одного человеческого существа к другому – это, возможно, самое трудное, и именно она выпадает на нашу долю; это исключительный, последний довод, тяжелое испытание, это труд, и весь остальной труд лишь подготавливает нас к нему».

Я осознала и более не сомневалась, что основная движущая сила любви складывается из большого и малого, что отдаешь другим (я не могла знать, что эти «другие» должны быть в основном женщинами), из желания восхищаться и порой жаловаться, из жажды защищать и стремления приблизиться.

* * *

Я старалась как можно правдивее представить Рафаэлю окружающий мир. Мы вдвоем заново открывали архитектуру квартала, расположенного между сияющими потоками бульвара Монпарнас, улицей Севр и улицей Рен. Мы старались избегать этих слишком заполненных уличных артерий: он с трудом переносил ужасающий грохот машин. Но я научилась иначе видеть, «читать», для того, чтобы затем описать их ему, маленькие тихие улочки Парижа. Когда был один, то мог «увидеть» лишь то, что представляли ему его руки, его трость. Я с трудом могла уследить за кончиками его пальцев, бегущих вдоль стен зданий: он перечислял мне кирпичные коттеджи на улице Ферранди, бордюры из вечнозеленых кустарников, окружавшие строения пятидесятых годов, каждую трещинку в штукатурке, каждый камень. Я же рассказывала обо всем остальном: я никогда раньше не замечала – слишком часто брела с опущенной головой – причудливые формы балконов, изящные выступы эркеров, не знала, как передать резкий подъем одинаковых этажей, как поведать о резных гирляндах, обрамляющих окна, об изяществе цветущих террас, как рассказать о том, что было там наверху. Я спрашивала себя. Смогу ли я подобрать слова, чтобы подарить ему этот город в вертикали, ведь у него были лишь ранние, детские воспоминания о высоте. И мы шагали, с поднятыми лицами, взгляд живой и взгляд мертвый, вместе выискивающие небо меж каменных стен.

Через несколько месяцев мы выучили наизусть все магазины на улице Шерш-Миди. Он останавливал меня перед магазином, торгующим произведениями искусства:

– Я хотел бы, чтобы ты мне сказала… Та картина на картоне, на дубовом мольберте, она все еще здесь?

Он мог подолгу стоять напротив лавки игрушек, чья витрина так часто обновлялась. Я описывала ему крошечные кукольные домики, старинные пластины с переводными картинками, тряпичных марионеток, яркие волчки, коробочки с каучуковыми печатями.

Он восторгался возможностью вновь познавать с моей помощью предметы из того далекого прошлого, которое было «до» той страшной катастрофы, разделившей его жизнь на две части. После смерти родителей и провозглашения приговора – «полная потеря зрения», заботу о мальчике на себя взяла его бабушка из Тулузы: отныне ему полагалось лишь специальное образование. «Ты знаешь, Сара, я не жалуюсь на этих людей. Они были великолепны, и очень скоро я смог читать с помощью азбуки Брайля [3]3
  Азбука Брайля – азбука для слепых названа по имени изобретателя Луи Брайля, ослепшего в три года.


[Закрыть]
и выходить на улицу… Я мог продолжать учиться. Но мы действительно жили в другом мире. Больше не существовало игрушек, лишь «материал», помогающий осваивать нам необходимые предметы, объемы, все это… Опекуны страшились лишь одного, что их усилия не принесут плодов. Они почитали за чудо сделать мою жизнь легкой, оградить меня от опасностей и препятствий. Ничто не делалось просто так, ничего лишнего, ты понимаешь? Ты…» Он все еще с сомнением употреблял слова, вызывающие бурю чувств; и вот однажды он выдал эту фразу: «Ты, ты – моя роскошь».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю