355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юдит Герман » Летний домик, позже » Текст книги (страница 7)
Летний домик, позже
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:43

Текст книги "Летний домик, позже"


Автор книги: Юдит Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

МЕСТНЫЕ НОВОСТИ

В пятницу ночью в Канице дотла сгорел бывший помещичий дом. Хозяин, берлинец, который купил построенный в восемнадцатом веке дом и привел его в порядок, с тех пор считается пропавшим. Причина пожара еще точно не выяснена, полиция не исключает поджога.

Я прочитала это три раза. Фальк задвигался. Я переводила взгляд с газетной заметки на почерк Штейна на конверте и снова на заметку. Судя по штемпелю, письмо было отправлено из Штральзунда. Фальк проснулся, посмотрел на меня отрешенно, потом схватил меня за запястье и спросил, как дурак: «Что это?»

Я убрала руку, встала с кровати и сказала: «Ничего».

Я пошла на кухню и десять минут тупо простояла у плиты. Тикали часы на стене. Я побежала в другую комнату, выдвинула ящик из письменного стола и положила конверт туда, где лежали открытки и связка ключей. «Позже», – подумала я.

Camera obscura

Художник очень маленького роста. Мари сама не знает, в своем ли она уме, уж слишком художник маленького роста; она думает: у тебя не все дома, она имеет в виду себя, а может быть, это потому что осень, потому что начинается хорошо знакомое беспокойство, озноб в спине, дождь?

Художник в самом деле слишком мал. На три головы ниже, чем Мари. Он знаменит, по крайней мере в Берлине его знают все, он творит с помощью компьютера, он написал две книги, по вечерам он иногда выступает по радио. Художник к тому же некрасив. У него маленькая пролетарская голова, он очень смуглый, некоторые говорят, что у него есть примесь испанской крови. Рот невероятно тонкий. Рта нет. Глаза, правда, красивые, совершенно черные и большие, во время разговора он так держит руку перед лицом, что видны только эти глаза. Художник ужасно одет. На нем драные джинсы – детского размера, думает Мари, – вечно на нем этот зеленый пиджак, вечно эти кеды. На левом запястье черная кожаная полоска. Некоторые люди говорят, что художник, тем не менее, невероятно умен.

Мари что-то нужно от художника. Что ей от него нужно, она не знает. Может быть, блеск его славы. Может быть, ей хочется выглядеть еще красивее рядом с таким уродливым человеком. Может быть, это жажда разрушения, ей хочется вторжения в чью-то мнимую недоступность. Мари спрашивает себя всерьез, все ли у нее в порядке с головой. Не выглядят ли они вместе смешно? Мари всегда хотела быть только с красивыми людьми. Это ужасно, когда нужно смотреть на мужчину сверху вниз. Страшно представить себе, как это должно быть, когда… И все же Мари хочет.

В первый же вечер они целуются. Или лучше – Мари целует художника. Он предстает перед ней на празднике, среди всех берлинских знаменитостей, Мари не может решить, какую из знаменитостей она в этот вечер должна одарить своим долгим, долгим взглядом в первую очередь. Художник предлагает себя. Он стоит перед ней, сверкая черными красивыми глазами, и Мари, видевшая его по телевизору, сразу узнает его. Он непоколебимо льет водку в ее стакан и задает трудные вопросы. Что для тебя означает быть счастливой. Ты уже предавала кого-то. Неприятно ли тебе что-то делать, если причины твоих действий внешние.

Мари пьет водку, медлит, говорит: счастье – это всегда момент до того. В секунду до момента, в котором я, собственно, и должна бы быть счастлива, в эту секунду я счастлива и не знаю об этом. Я уже многих предавала, я думаю. И я считаю, что это прекрасно, если причины моих действий внешние.

Художник неподвижно смотрит на нее. В ответ Мари смотрит на художника, это она умеет делать. Люди, стоящие возле них, ощущают какое-то беспокойство, художник действительно слишком мал и некрасив. Скорее из упрямства, чем из солидарности, наклоняется Мари, берет голову художника двумя руками и целует его в губы. Он, естественно, целует ее. После этого Мари дает ему номер телефона и уходит и только снаружи, вдохнув холодный, чистый ночной воздух, чувствует, как сильно она на самом деле пьяна.

Художник ждет три дня, а потом звонит. Он действительно – ждал? Мари это допускает. Они проводят вечер в баре, где Мари мерзнет и чувствует недомогание, потому что художник непрерывно на нее смотрит и не хочет разговаривать. В другой раз они утром гуляют по парку, на художнике шикарные очки от солнца, Мари нравится. Они полдня просиживают в кафе, Мари немного рассказывает о себе, но в основном молчит, художник сказал, что ему не нравятся разговоры в метаплоскости.

Мари не знает, что такое метаплоскость. Идя на встречу с ним, она каждый раз надевает одни и те же простенькие туфельки, других у нее нет. Различие между ними очень большое, Мари переживает это болезненно. Осень. В комнату Мари сквозь открытое окно залетают умирающие осы. Мари мерзнет, носит перчатки, дни становятся короткими, она быстро устает. Иногда она вскидывает голову и пытается игриво рассмеяться. Получается не так. Художник спрашивает, не хочет ли она как-нибудь поехать к Балтийскому морю. Мари говорит: Да, думает о таких местах, как Альбек, Фишланд и Гиддензее, о длинном, белом зимнем пляже, о раковинах и о неподвижном море. О художнике она не думает. Она стоит у окна, в руке чашка с холодным чаем, она проносит сигарету мимо рта, оставляет открытым кран, теряет связку ключей. Так и есть: художник звонит и говорит: я люблю тебя. Мари приседает на корточки, зажав трубку между головой и плечом, смотрит в зеркало. Медленно закрывает и открывает глаза. Художник больше ничего не говорит, но она слышит, как он дышит, тихо, размеренно, спокойно. Он не взволнован. Мари тоже. Она говорит: Да. Ее удивляет, как все это быстро. Художник кладет трубку.

Когда Мари думает о его глазах, у нее тянет спину. У него действительно красивые глаза. Она не ждет его звонка, она знает, что он позвонит. Кажется, художник вполне доволен своим карликовым ростом. Он его подчеркивает, совершает вертлявые, клоунские движения, идет, как оловянный солдатик, становится посреди улицы на руки, корчит рожи, фокусничая, засовывает деньги в ухо и вынимает их из носа. После поцелуя на празднике он ни разу не притрагивался к Мари. И она к нему тоже. Когда они прощаются, он подносит руку к ее руке, и в последний момент убирает, не прикасаясь. Что в твоих глазах, когда ты смотришь на меня таким долгим взглядом, спрашивает он, Мари отвечает: близость, агрессивность. Сексуальность, согласие. Она не знает, правда ли это. Художник не умеет улыбаться. Он может только сужать глаза до тонких щелочек и поднимать уголки рта. Мари это не кажется убедительным, она говорит ему об этом, в ее голосе слышен триумф. Может быть, говорит художник – он впервые выглядит уязвленным.

Однажды ночью в кафе, Мари, будучи пьяна, спрашивает, не думает ли он о том, чтобы с ней переспать. Она знает, что это неправильно, но вопрос, который она так давно хотела задать, уже задан. Художник говорит: Уверяю тебя, были женщины, с которыми я был гораздо настойчивее. Мари возмущена, она скрещивает руки на груди и решает больше вообще ничего не говорить. Художник пьет вино, курит, смотрит на нее, а потом говорит: Лучше, если ты сейчас уйдешь, и Мари едет на велосипеде домой, она очень рассержена.

Потом он звонит ей. Я не хочу, чтобы ты наблюдала за мной, говорит художник, готовый, однако, ее снова увидеть. Он напоминает Мари какого-то зверя. Зверька. Маленькая, черная, волосатая, жуткая обезьянка. Она ставит туфельки в шкаф, надевает сапоги на высоком каблуке и едет на велосипеде впервые к нему домой.

Художник открывает ей только после третьего звонка, на нем его кеды, его драные джинсы, его черный свитер. Он рассказывал Мари, что однажды купил сразу пятнадцать маленьких свитеров и покрасил их все черной краской. В квартире тепло. Удивительный порядок. Стены выкрашены оранжевой краской, огромное количество книг, компакт-дисков, пластинок. Хочешь чаю, спрашивает художник, да, говорит Мари и садится за его письменный стол. К стене над столом прикреплены почтовые открытки, комиксы из газет, фотографии, письма. Слои маленьких бумажек, одна на другой. Художник где-то на юге, с пухлощеким светловолосым ребенком на руках. Программки театров, критическая статья, тщательно вырезанная из газеты. Полоска фотографий для паспорта, художник, потому что слишком мал, снят сверху, на лбу белое пятнышко от сполоха вспышки. Предложение, напечатанное большими буквами на желтой бумаге: «Во времена предательств красивы ландшафты». Художник на кухне стучит чашками, Мари нервничает, кусает нижнюю губу, чувствует себя неуверенно. Она слышит приближающиеся шаги, оборачивается, пытается улыбнуться. Художник ставит чашки на стекло, покрывающее письменный стол, спрашивает: музыка? Мари пожимает плечами, смотрит в свою чашку, художник ставит диск. В динамиках раздается щелчок, издалека появляется голос Полли Джейн Харви – Is that all there is? [20]20
  И это все? (англ.)


[Закрыть]
Депрессивная музыка, думает Мари и размышляет, не должна ли она сказать это вслух. Художник кружится по комнате, выглядит довольным собой и уверенным, он наблюдает за ней и делает смешное лицо. Мари откашливается. Художник говорит: немножко Интернета? Мари отвечает: я в этом ничего не понимаю, художник дружелюбно говорит: не имеет значения.

Он включает компьютер, тихий шум, чернота экрана переходит в светлую, ясную голубизну. Появляется смехотворный мини-компьютер, слева внизу на экране размещаются различные маленькие символы. Мари ерзает руками по коленям, все это ее смущает. Художник нажимает на клавиши, двигает мышью, вытягивает из-за компьютера серый шар величиной с кулак, в центре которого находится черный блестящий глаз. Он устанавливает шар в середине стола и направляет блестящий черный глаз прямо на лицо Мари. Мари смотрит на шар, художник двигает мышку, экран становится белым. Слева вверху на экране теперь появляются маленькие темно-серые и светлые квадраты, растр из маленьких точек, которые молча и быстро растекаются по поверхности экрана. Ее макушка, лоб, брови, глаза, нос, рот, подбородок, шея, часть груди, черно-белое ужасное лицо.

Это отвратительно, говорит Мари. Лицо Мари на экране повторяет это с опозданием, без звука: это отвратительно, глаза и рот открываются и закрываются, как у рыбы, это ужасно. Просто нет резкости, говорит художник, набирает что-то на клавиатуре, контуры лица Мари становятся четче и яснее, на заднем плане появляются книжные полки, окно, небо, серое на экране, серое в действительности. Так можно снимать почти все, говорит художник, улыбаясь Мари непринужденно и дружелюбно, Мари улыбается так же непринужденно в ответ. Тихо. Мари выдерживает взгляд художника, который больше не улыбается, встает. Между его бровями вырастает третий черный красивый глаз. Мари мигает, и глаз исчезает. Компьютер шелестит, Мари не осмеливается смотреть на экран, она боится ужасного серого лица Мари. Пробковый пол потрескивает, художник идет к Мари. Мари прижимается к спинке стула и пристально смотрит в глаза художника, как будто происходит что-то ужасное, и она пытается это предотвратить. Художник кладет правую руку на щеку Мари, рука прохладная и мягкая. Мари на мгновение закрывает глаза. После этого его лицо появляется прямо перед ней, Мари не дышит, он целует ее в губы. Мари трезвая. Он тоже. На экране компьютера появляется поцелуй, с опозданием, без звука, серое повторение жизни. Мари смотрит на лицо, на закрытые глаза художника, потом взгляд ее переходит на экран, где его лицо касается ее. Что-то поворачивается в голове Мари. Художник тяжело дышит, наваливается на Мари, проводит рукой по ее шее, вниз по ее спине, под одеждой. Мари сосредоточена. Вместо того, чтобы, как всегда, смотреть на себя со стороны, из какой-то птичьей перспективы, она смотрит на экран, на это молчаливое, чужеродное переплетение двух людей, и это странно. В комнате тепло. Над столом висят слои маленьких бумажек, художник где-то на юге, у него на руках пухлощекий светловолосый ребенок. Жалко, думает Мари, что вещи можно увидеть впервые только однажды.

Художник тянет Мари со стула вниз, на пол. На Мари остаются только сапоги на высоком каблуке. Их уже тоже нет. На экране компьютера книжные полки, спинка стула, окно, темное небо снаружи.

По эту сторону Одера

В момент их появления Коберлинг стоит на Наполеоновом холме. Это – насыпь в центре сада, которую Коберлинг сделал два года назад. «Холм для полководца», смеясь сказала тогда Констанц. А он сказал: «Наполеонов холм». Он стоит на Наполеоновом холме, курит сигарету и, приставив ладонь козырьком ко лбу, осматривает горизонт. Где-то там, за неровными полями, течет Одер. Где-то там Констанц, совершающая свою ежедневную прогулку. Теплый ранний вечер. Устав от солнца, Макс уснул на кухне. Коберлинг прогоняет осу и задумывается об осени. Слышен звук мотора. Это обман, Коберлинг прислушивается и ничего больше не слышит, никогда на этой дороге не появляются машины, разве что его собственная. Нет, в самом деле, гул дизеля, хруст щебенки, Коберлинг ничего не понимает, чувствует сердцебиение. Старый бенц появляется с правой стороны. Коберлинг не шевелится, хочет стать невидимкой, думает: хоть бы проехал. Бенц останавливается возле ворот сада, поднимая пыль, открывается дверца, из машины выходит Анна. Коберлинг сразу узнает ее. Она выглядит точно так же, как тогда, только больше и выше. «Коберлинг!» – кричит она. На ногах у нее туфли на высоких каблуках, она обходит машину и останавливается у ворот. На ней красное платье, она очень загорелая. Опускается стекло, из кабины высовывается голова молодого человека со спутанными волосами, у Коберлинга появляется неприятное чувство в желудке, он тихо, злобно произносит: «Наркоман».

«Эй, ты! – кричит Анна. – Мы приехали из Польши, у нас кончились деньги, мы думали, что сможем пожить у тебя день-другой. Коберлинг! Ты меня узнал?»

Коберлинг тушит ногой бычок и сходит с насыпи. «Я узнал тебя. Я все понимаю, незачем так кричать».

Анна нажимает на ручку, наркоман медленно выходит из машины, Коберлинг смотрит на его невероятно грязные джинсы. Из кухни раздается сонный детский голосок. Коберлинг думает, что на кроватку падает свет, что вокруг лампы кружатся мухи, он чувствует, что все это для него уже чересчур, чувствует слабость. Где Констанц, думает он, Констанц, которая могла бы взять все это на себя, потому что я не хочу никаких гостей и в первую очередь не хочу наркомана.

Он вытирает пот над губой и идет к воротам по гравиевой дорожке. Гравий громко хрустит под его ногами. Анна, думает Коберлинг, Анна. Ты и твой отец-клоун, циркач-дурачок. Когда ты была ребенком, я тебя однажды поколотил. Ты прыгнула мне на спину, когда я медитировал. Когда ты была ребенком, мы были с тобой на равных. Я с твоим папашей-клоуном просиживал ночи на кухне, мы с ним ели и пили, пока не падали под стол. Ты мне действовала на нервы, этот вечно вымазанный шоколадом рот, ты мне и сейчас действуешь на нервы.

Коберлинг снимает щеколду и распахивает ворота. «Дружище Коберлинг, – говорит Анна и улыбается: – Ах, Коберлинг, дружище, сколько лет прошло с тех пор, как мы последний раз виделись. Годы!»

«Да, – говорит Коберлинг, – годы».

Наркоман делает два шага и подает Коберлингу грязную руку. Коберлинг ее не берет. Он остается у ворот, его молчаливая и напряженная поза должна дать понять, что лучше бы им отсюда уйти. Что гостей здесь не ждали. Что старая дружба уже ничего не значит. Но они не понимают. Стоят и смотрят. Коберлинг поворачивается, идет по гравию назад к веранде и произносит куда-то в небо: «Если хотите, можете оставаться. Есть комната для гостей, под крышей».

Вечером Констанц возвращается с прогулки, не позже, чем обычно, но для Коберлинга поздно, как никогда. Он сидит на веранде с Анной и наркоманом, имя которого он знать не хочет, и курит одну сигарету за другой. Макс сидит перед наркоманом на полу и слушает истории про инопланетян, друидов, про Новую Гвинею, про конец света. С широко раскрытым ртом, из которого тянется нитка слюны. Левой ручкой он схватился за ботинок наркомана и тихонько, невзначай потягивает его шнурки. Коберлинг презирает Макса за лишенную предрассудков доверчивость, с которой он слушает наркомана. Идиот, думает Коберлинг. Макс, это то, что я называю идиотизмом.

Анна сидит, скрестив ноги, на плетеном кресле, смотрит на Коберлинга и предается детским воспоминаниям. «Что-то с тобой было, Коберлинг. Какая-то смешная история, я не могу вспомнить. Я только помню, как ты с моим отцом сидел на кухне, ночи напролет. Эй, Коберлинг. Ты это помнишь?»

Коберлинг молчит, не хочет ей подсказывать. Он мог бы рассказать историю о пощечине. Он мог бы ей рассказать, что за лето, проведенное в деревне, она становилась черной, как негритенок. Он мог бы ей польстить – вспомнить ее детские каламбуры, которые ее папаша-клоун, наполняясь гордостью, записывал в специальную оранжевую тетрадь. Он мог бы сказать, что она была очень тощая, кожа да кости, в то утро, когда она с утра исчезла в лесу и пришла под вечер, исцарапанная, с клещами на икрах. Он мог бы сказать: «Твой отец-клоун оставил тебя в покое. Он дал тебе возможность сделать то, что ты хочешь, и ты тогда исчезла. На целый день. Тебя просто не было, и все, для нас ты не существовала этот день. Наверно, это до сих пор остается для тебя самой сильной травмой».

Но он не хочет ничего говорить. Она его не интересует. Ее папаша-клоун его тоже больше не интересует. Он хочет тут сидеть, молча и чтобы его тоже никто не трогал. Коберлинг закуривает очередную сигарету, он замечает, что все время сидит, стиснув зубы. На гравиевой дорожке появляется Констанц, она идет пританцовывая, она возмутительно беззаботна. «Слишком поздно, – думает Коберлинг, – слишком поздно, моя дорогая, потому что они уже здесь, и уйдут они нескоро».

Констанц сразу узнает Анну. Улыбается, тихонько хлопает в ладоши, подносит руки к лицу. Смеется. Опускает руки. Коберлинг чувствует отвращение. Он уже заранее знает, что она скажет: «Анна! Такая же маленькая, худенькая Анна, и при этом на пятнадцать лет старше, чем была тогда. Я не могу поверить своим глазам, что это ты сидишь!» Анна сияет, выглядит смущенной, представляет Констанц своего наркомана, робко поглядывает на Коберлинга. Коберлинг откидывается на спинку стула, потом встает и уходит на кухню. Маленькая, худенькая Анна! Бред собачий. Он достает из холодильника оливки, сыр, салями. Нарезает хлеб, открывает вино, все, как тогда. «Сейчас будем ужинать», – думает Коберлинг. Сейчас будем кушать, и что-то сейчас еще будем делать, если бы это была только чертова еда, это было бы еще не так плохо.

Скоро осень, поэтому темнеет быстро. Над сливовыми деревьями на задворках сада свет уже серый; Одер сейчас будет розовый и голубой. Коберлинг думает, что ему понадобилось сорок семь лет, чтобы заметить, что поля пшеницы, озера и реки ненадолго светлеют прежде, чем наступает ночь. Еще ему понадобился для этого дом. А может, и Макс, и Констанц. Если бы сейчас все было как обычно, ребенок уже спал бы, щечки у него были бы розовенькие, он бы посапывал. Коберлинг сидел бы с Констанц на веранде, читал бы или молча сидел. Он бы, может быть, подошел наконец к компьютеру и написал две-три фразы диалога для одного из тех сценариев, с помощью которых он зарабатывает себе на жизнь. Два-три небольших предложения, вложенные в чужие уста, и так каждый вечер. Лампа на письменном столе светила бы зеленым светом, потому что зеленый свет успокаивает. Мотыльки бились бы о сетку, натянутую на окно, и он думал бы о том, что эта жизнь хороша и отвратительна в одно и то же время.

Но теперь на Наполеоновом холме стоит наркоман и забивает косяк. Кулечек. Зажигалка «Зиппо» шипит. Коберлинг слышит сладкий запах гашиша. Он думает о Розе Мартенштейн. О Розе Мартенштейн, которая пришла на карнавал в костюме Королевы Ночи и, сделав затяжку гашиша, рухнула на пол, точно кукла в черном сатине. Конечно, он тоже курил гашиш. Например, с отцом Анны. Они сидели в саду, курили один косяк за другим, и отец Анны кричал: «Свази-травка!» или: «Свазиленд!», пока Коберлинг от смеха не падал со стула. Анна спала в комнате под сеткой от комаров, бормотала во сне, и Коберлингу и в голову не приходило, что через двенадцать лет у него у самого будет ребенок. Откуда он мог это знать?

Наркоман на Наполеоновом холме оборачивается и жестом предлагает Коберлингу косяк. Коберлинг качает головой, наркоман пожимает плечами и сходит с насыпи. Красный огонек косяка исчезает между сливами, Коберлинг неуверенно берется за дверную ручку. Констанц и Анна все еще сидят на веранде, Макс у Констанц на коленях, большой палец он держит во рту. За последние четыре часа ребенок не сказал Коберлингу ни единого слова. Он все время вис на Анне или на наркомане и вел себя так, как будто прежде не видел никаких других людей. Коберлинг считает, что это неправильно. Макс должен был спрятаться за его спиной и спросить его, плохие это люди или хорошие.

Анна рассказывает про Польшу. Макс смотрит на нее и время от времени глубоко вздыхает. «Я не понимаю, почему вы до сих пор там не побывали, это же так близко. Аистов там, как в Берлине голубей. Они там за тракторами бегают и клюют насекомых. А как они любят мороженое, эти поляки, ты не представляешь. Леды и леды куда ни глянь, всюду едят мороженое, беспрерывно».

Макс вынимает пальчик изо рта и очень внятно говорит: «Мороженое». Коберлинг чувствует, как у него от приступа нежности по спине ползут мурашки. Что за странный разговор. Ребенок произнес единственное слово, которое он из всего этого понял, – мороженое.

Анна говорит, жестикулируя, все время поправляет волосы, зачесывает их за уши. «Констанц. Ну расскажи, как вы тут живете».

Голос Констанц, немного невнятный, шершавый. Хорошо они живут. Немножко одиноко. Коберлинг не любит гостей. Длинные дни. Горячие дни. Коберлинг все время за письменным столом. «Ложь», – думает Коберлинг. Она все время гуляет по Одербруху, это самый красивый в природе уголок. Для ребенка тоже полезно. Детям хорошо на природе. Макс счастлив, и она тоже счастлива. Коберлинг? У него сложные отношения со счастьем, но все-таки. Констанц все расставила по местам. Четыре-пять предложений, и вся жизнь рассказана, и больше нет вопросов. Так просто. Коберлинг стоит в тени за кухонной дверью, закрывает глаза, открывает их снова. Анна молчит. Из темноты, которая теперь уже стала кромешной, вдруг раздается возмущенное кваканье лягушки. Анна закуривает сигарету, говорит: «Да» и начинает рассказывать очередные истории о поляках, о мороженом, все это недоумевающим голосом. Коберлинг угадывает в темноте улыбку Констанц. Его удивляет спокойствие, с которым она сидит и слушает Анну. Его вообще удивляет интерес, который она проявляет к гостям, очевидно, что она им рада. Она бы всем была рада, думает Коберлинг. Кто угодно мог бы быть на их месте, и она бы точно так же жадно слушала, радуясь, что может сделать что-то мне наперекор. Это все потому, что мы все лето были здесь одни. Такое было соглашение. Мы хотели побыть одни. Я хотел побыть один.

Коберлинг возвращается на кухню, выключает свет и садится на кроватку Макса к окну. Контуры сада видны четче, а красное платье Анны довольно темное и в темноте кажется черным. Коберлинг смотрит на нее, и ничего не чувствует. Она молодая, у нее клоунское лицо ее папаши, круглое, как блин, круглые глаза, круглый рот. Нет одного зуба, лет через десять это будет выглядеть асоциально. Каштановые волосы. Темно-каштановые.

Она будет что-то учить, думает Коберлинг. Публицистику, иностранные языки. Наркоман будет стоять за стойкой какого-нибудь модного бара, посылая каждый проходящий день к черту. Летом они возьмут с собой друзей и поедут на старенькой машине на Бранденбургские озера, будут там напиваться вдрызг и думать, что то, что с ними происходит, не происходило больше ни с кем. Бред. Все это – полный бред. Он трет глаза, чувствует себя усталым. Времена, когда он у каждого спрашивал: «О чем ты думаешь?» и «Что ты делаешь?», прошли. Коберлинг теперь вообще не может понять, как можно задавать такие вопросы. Неприятные, почти болезненные воспоминания о времени, когда он ночи просиживал в барах, споря с пеной у рта о каких-то идеалах. Все вранье, думает Коберлинг. Отец-клоун Анны всегда только ждал, когда я замолчу, чтобы он мог снова излагать свои дурацкие утопии. И я точно так же. Я хотел его переговорить, и так мы болтали все время, когда на самом деле давно должны были бы закрыть свои рты. Макс соскальзывает с колен Констанц, залезает на веранду и останавливается в дверях. «Почему ты сидишь в темноте?» Голос у него немного хриплый. «Темнота – друг молодежи, – говорит Коберлинг. – Иди сюда. Пора в кровать, пора доставать нашего дракона и другие игрушки». Он встает и поднимает Макса над собой, ребенок пахнет летом, песком. «Пообещай мне, – хочет сказать Коберлинг, – пообещай мне, что…» Но не говорит.

«Ложитесь спать?» – спрашивает Констанц с веранды, плетеный стул трещит, когда она встает.

«Да, – говорит Коберлинг и спешит к лестнице, – мы ложимся спать». Макс уже каким-то образом уснул, Анна кричит с веранды: «Спокойной ночи, Коберлинг!»

Когда он просыпается утром, она стоит у его кровати и улыбается. Через окно льется солнечный свет, о стекло бьется муха. Коберлинг щурит глаза и ищет рукой под одеялом Констанц, но ее там уже нет. Я спал без сновидений, думает он с облегчением. Во всяком случае, мне не снились ни косяки, ни ее отец-клоун, ни голые бабы. Анна трясет кровать, ее длинные волосы разлетаются в разные стороны. «Коберлинг! Лежебока! Уже полдень, все уехали в город, завтрак уже готов. Ты должен встать и показать мне Одербрух!»

«Кто это сказал», – спрашивает Коберлинг и чувствует, что это начинает его злить, глаза у него еще сонные, во рту неприятный привкус. То, что Анна вообще посмела зайти в спальню и, наверное, перед этим прошлась по всему дому, заглядывая во все шкафчики, просто так, из чистого любопытства; Коберлинг приподнимается, натягивает одеяло до подбородка, «Брысь, – говорит он, – сейчас же! Мне нужно встать».

Анна отпускает спинку кровати и, не переставая улыбаться, идет к дверям. «Я буду в саду. Если ты захочешь знать, где я, то знай», – говорит она. Коберлинг не хочет это знать и ничего не отвечает. Он ждет, пока стихнут ее шаги, и после этого снова закрывает глаза. Еще полежать. Просто лежать, в изнеможении, в колебаниях между явью и сном. Он никогда утром не чувствовал себя свежим, отдохнувшим. Раньше ночью в своей однокомнатной квартире в Берлине, зимой, он засыпал вместе со страхом перед всеми этими днями, месяцами, годами, которые ждали его впереди. Время. Время, которое должно было быть наполнено, побеждено, сведено на нет. Потом появилась Констанц. Двухкомнатная квартира, Берлин, зима. Вспоминается всегда зима, тепло под одеялом и это его решение в пользу Констанц. Неразрывно связанное с ним чувство капитуляции. Констанц, за которой Коберлинг спрятался, чтобы больше не выходить наружу. Защита. Признание собственного поражения. Они уснули бок о бок со словами: «Лети медленно». Время пошло назад, страхи спрятались в глубину. Наконец – Лунов, дом, дыхание ребенка. Реализованное время. И снова страх, иногда по ночам, когда мимо проезжает машина и на потолок падает тень жалюзей, страх, даже сильнее, чем прежде. Поэтому он и просыпается усталым. Потому что сон всегда должен сначала побороть страх.

Все, думает Коберлинг. Конец, точка. Не может быть, чтобы два маленьких создания примчались сюда из Берлина и так замутили мой рассудок. И из-за чего, ведь было бы из-за чего. Он встает и открывает окно, муха вылетает наружу. Небо еще облачное, на оконной раме дрожит паутина.

На кухне на столе стоит кофе, яйцо всмятку. Констанц оставила записку: Дорогой Коберлинг, я пошла за покупками с Томом и с Максом, придем во второй половине дня, покажи Анне Одербрух, я тебя обнимаю.

Покажи Анне Одербрух. Это что – приказ? Коберлинг, положив руку на живот, смотрит на завитушку, которую Макс поставил под словами, написанными крупным, косым почерком Констанц. Он задумчиво катает яйцо по столу, наливает себе кофе, усаживается на веранде. Анна, босая, сидит на корточках в саду и рвет малину. Полуденная жара, духота. Коберлинг хочет, чтобы уже был вечер. Кофе едва теплый, горьковатый, кажется, что язык от него становится шершавым. Коберлинг выплескивает кофе с веранды в цветочную клумбу, тихо говорит: «Для Дженис».

Анна оборачивается, поднимает накидку и идет к веранде. «Что ты сказал?»

Коберлинг не поднимает глаза, он смотрит в пустую чашку и говорит: «Для Дженис. Твой отец всегда так говорил, когда выплескивал в сад остатки вина, для Дженис, для Дженис Джоплин».

«Да», – говорит Анна.

Коберлинг не решается поднять глаза, что-то причиняет ему боль. Он смотрит на ноги Анны, на запачканные грязью маленькие пальчики.

Она заводит левую ногу за правую. Говорит: «Я не поехала с ними, потому что подумала: ты проснешься, а никого нет».

Коберлинг смотрит на нее, у него отсутствующий взгляд. Анна склоняет голову к плечу, нерешительно улыбается. «Нехорошо, что я пришла тебя будить?»

Что он должен сказать? Ничего. Кажется, Анна и не ждет ответа, она садится рядом с ним, зажигает сигарету, делает несколько глубоких затяжек. «Тому здесь нравится. Мне тоже. Здесь так тихо. К тому же бабье лето».

Коберлинг издает звук, который можно расценить и как «да», и как «нет». Анна сбоку поглядывает на него. Коберлинг становится беспокойным, вертит в руке пустую чашку, он чувствует, как Анна медленно напрягается.

«Так ты покажешь мне Одербрух или нет? Я имею в виду – ты хочешь пойти со мной погулять или будешь сидеть тут весь день?» Последние слова она произносит более громким, чуть ли не строгим голосом.

Заплачь, думает Коберлинг. Поплачь, ты же не знаешь, что со мной делать, а я тебе еще напомню, как я тебя побил. Он закуривает сигарету, встает и говорит: «Ладно, мы можем пойти погулять, если хочешь».

Когда он закрывает за собой калитку, у него появляется такое чувство, как будто он вступает в небезопасную зону. Дом, веранда, Наполеоновский холм, все это больше не может его защитить. Спиной к стене. Анна стоит на улице, переступает с ноги на ногу, она выглядит точно, как прежде, как ребенок, который сбежал в лес и вернулся.

Коберлинг решительно шагает по дороге, Анна едва поспевает за ним, пыль клубится под их ногами. Улица сужается. У подножия холма она превращается в тропинку, которая ведет между деревьями в чащу. Коберлинг засунул руки в карманы и смотрит прямо перед собой. Он чувствует напряжение в спинных мышцах, он снова стискивает зубы. Независимо от Анны. Независимо от Анны он никогда не любил прогулки по Одербруху. Констанц любит тут гулять. «Холмы, Коберлинг. Иногда я думаю, что это из-за холмов. Они на меня действуют успокаивающе».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю