Текст книги "Пятнистая смерть"
Автор книги: Явдат Ильясов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Ильясов Явдат
Пятнистая смерть
Явдат ИЛЬЯСОВ
ПЯТНИСТАЯ СМЕРТЬ
Сыну моему Джангару
СКАЗАНИЕ ПЕРВОЕ. ЧЕЛОВЕК И ЗВЕРЬ
Человек торопил коня. Скорей! В зарослях тростника упруго взвился, полетел, закружился над грязью болот унылый протяжный крик.
Диковинное сочетание утробно-глухих и режуще-острых звуков походило вначале на отчаянный вопль заблудившейся женщины. Но затем во вкрадчивых переливах неведомого голоса, все жестче пробиваясь сквозь надрывный плач, заструилась откровенная злоба. Путник содрогнулся от страха.
О Анахита! Откуда тут взяться женщине? Наверное то клич матерого шакала. Или в глубине поймы взвыл от звериной тоски одноглазый дух, хозяин сумрачных дебрей? Говорят, он хром и горбат. Шерсть у него – как тина, лапы скрючены, хвост космат, зубы крепче звенящей меди.
Человек торопил коня. Он хотел жить. Из последних сил, как при конечном заходе на скачках, мчался конь по мокрой кабаньей тропе.
Впереди показался черный вяз – дряхлый, уродливый, с корою в извилистых бороздах весь изломанный, нелепо свернутый набок. Ураганы согнули стан старика, выкрутили за спину узловатые руки в лохматых рукавах из грубой листвы.
Хвала богине – вот и Многочтимый страж, охранитель заблудившихся.
Человек торопил коня... Эй, берегись! Что, если беда, которую ты избежал тук удачно в гуще мглистых, таинственных чащ, с зловещей терпеливостью ждет свою жертву здесь, у самого конца опасного пути?
Всадник подъехал к вязу и беспечно опустил копье.
Он оторвал от хитона крупный лоскут, четко произнес заклинание и привязал голубую тряпку к шершавому суку – скромный дар духу священного дерева, защитившему путника от пахучих трясин, от смрадных луж, от нечисти болотной.
...Над головою всадника послышался тихий шорох.
Он быстро вскинул глаза, но успел разглядеть лишь странный узор на чьей-то мохнатой одежде. Удар булавы, завернутой в мех, раскроил ему череп надвое. Глубоко, до трепещущего сердца, разодрали грудь кривые шипы.
Черный конь ласточкой метнулся по тропе, унося на боку алый рубец, а человек, обливаясь кровью, остался лежать у черного вяза.
Человека настигла Пятнистая смерть.
Утро. Воздух ясен, сух и прозрачен. На лобастых пригорках, открытых солнцу, греются сердитые эльфы и смирные черепахи. Слава Митре – славная погода! Эй, коня!
Вождь кочевых станов на старом кургане молится богу света.
Он глядит на восток. Пустыня. Мертвой зыбью, гряда за грядой, круто вздыблены волны песчаного моря. Барханы сейчас темно-сини от теней только гребни блестят тысячами золотых полумесяцев, повернутых рогами вниз.
Вождь глядит на запад. Подобно зубчатой стене, нагроможденной из глыб нефрита – камня черного, с чистой прозеленью, тянется близко чангала полосатых зверей прибежище, сизокрылых птиц обиталище.
Позади неприступного вала топких зарослей, скрытая растрепанными верхушками тополей, течет-бурлит река. Над спутанной гривой чангалы сияет влажный отсвет потока, сквозь толщу цепко переплетенных ветвей доносится шум беснующейся воды.
Вождь глядит на север. Между чангалой и пустыней, как рубеж меж двух царств – излишне буйной жизни и полного оскудения, – пролег извилистой полосой душистый луг. На пастбищах, узорчатых, точно шкура болотной змеи, на полянах, где можно упасть, опьянев от горячего запаха мальвы и дикого клевера, наращивает после зимнего бескормья мясо на кости, нагуливает жир изголодавшийся скот.
У саков много коней – высоких, суховатых и стройных, как сами саки, быстрых, как падающая звезда, и выносливых, как сердце поэта, – коней белых, буланых, вороных, гнедых, игреневых, караковых, каурых, мухортых, пегих, подвласых, саврасых, сивых, соловых, чагравых, чалых и чубарых.
С приходом весны, горячащей кровь людей и животных, в пору цветения розоватых кистей тамариска, пастухи делят табун на косяки из отборных кобылиц. Из тех, которых не продают, не дарят, не режут, не доят, не берут под чепрак для езды: их дело рожать жеребят, здоровых и крепких. Во главе косяка из тридцати или сорока добрых маток ставят жеребца – красивого, могучего, породистого. Молодняк до четырех лет, кроме сосунков, пасущихся с матками, содержат в стороне от взрослых лошадей.
Табун. Многоединый, тысячегривый, тысячекопытный зверь. Он свиреп. Он опасен. Он страшен, как землетрясение, снежный буран, степной пожар, ибо сила его так же тупа, слепа, неразумна, как мощь стихийного бедствия.
Человек не только опекает, стережет и бережет четвероногих дикарей. Он борется с ними. Борется яростно и напряженно, порой до изнурения. И усталость, и боль, и брань...
– Горе! Горе моей голове.
У кургана крутится на сером коне ладно сбитый юнец с буйно, до плеч разросшимися кудрями. Гладкое лицо – сухо, точно глина, раскаленная солнцем. Но всадник беспрестанно отирается ладонью – отирается судорожно, упрямо, будто струи едкого пота заливают ему смуглый лоб.
Зрачки нежных, как у молодого барана, светло-карих глаз так широко раздались от испуга, сто кажется – в них сейчас заглянула ядовитая гюрза.
Это Спаргапа, сын вождя.
Молча скачут бок о бок отец и сын. Видит Белый отец – и впрямь на лугу неблагополучно: нет, чтоб разъезжать по краю зарослей, охранять скот – спешенные пастухи, сбившись в кучу, сокрушенно разводят руками, приседают, горестно хлопают ладонями о бедра.
– Ну?
Табунщики расступаются.
Перед Белым отцом – черный конь под рваной попоной. Вороной, весь в хлопьях мыла, стоит, бессильно опустив голову, у куста ивы, обглоданной козами. Ноги скакуна мелко трясутся, с отвисших губ сочится пена.
Из длинной царапины, пересекшей бок наискось, на малахитовую траву часто-часто капает кровь.
– Конь Наутара. – Это сказал Хугава, худощавый пастух лет тридцати в хвостатой лисьей шапке. – На рассвете косяк молодых затерялся в чангале. Жеребята ушли недалеко. Вернули всех, не пропал ни один. Выехали на луг, смотрим – Наутара нет. Искали, кричали – не откликается. Конь прибежал, а сам где?
Хугава покосился на чащу. Помолчав, облизал иссохшие губы, повторил сипло, задыхаясь:
– Конь... прибежал, а сам где?
Тишина. Лишь скорбь, точно мышь, спасающаяся в ночной темноте от совы, промелькнула в потухших глазах.
Старику помогли слезть.
Он без спеха подступил к злосчастному коню Наутара, прищурился, осмотрел рану. Послышался дрожащий голос Хугавы:
– На сук нарвался?
Белый отец задумчиво погладил белую бороду. Отрицательно щелкнул языком о зубы. Тогда Хугава спросил почти беззвучно:
– Пятнистая... смерть?
Наутар был другом Хугавы.
Вождь положил коричневую ладонь на потную холку вороного. Тот с трудом поднял голову, тихо с болью заржал, беспомощно ткнулся мокрыми губами в грудь старика.
– Промойте рану молоком кобылицы, залепите листьями ухо-травы. Живот не задет. Поправится. – Белый отец обратился к сыну: – Поедешь со мной...
Вот тебе на!
Не очень-то жаловал-баловал младшего отпрыска старый вождь. "У меня нет своих и чужих сыновей. Все мужчины и женщины – мои дети, все одинаковы для меня". И Спаргапа жил, как все – чуть ли не со дня появления на свет болтался в седле, пас скот, глотал дым полевого костра.
...Словно искры посыпались из глаз Спаргапы – такой радостью загорелся глуповатый взгляд. Уй, как хорошо. Разойдись! Спаргапа чванно задрал красивый тонкий нос, отстранил Хугаву, с важным видом подвел к старейшине лошадь. Ни дать, ни взять – спесивый персидский сатрап, прислуживающий царю.
А отец-то быть может, лишь для того и позвал несмышленого сына домой, чтобы тот выколотил пыль из ветхого войлока... Хугава невесело усмехнулся. Ну и человек! Молодость.
Не торопясь, как всегда, старый вождь возвратился в лагерь.
– Томруз!
Откинут полог полосатого шатра. На лужайку вышла Спаргапова мать женщина молодая, загорелая, с удлиненными очами и большим, резко очерченным ртом.
– Погиб Наутар. Хватит! Сколько терпеть?
Беда беду на хвосте тащит.
Томруз беспокойно посмотрела на Спаргапу. Спаргапа беспокойно посмотрел на Томруз. И оба вместе выжидающе посмотрели на Белого отца. И глаза их отразили, как бронзовые зеркала, волну тревоги, что взметнулась в их любящих сердцах.
– Я хочу, – вождь вынул из ножен прямой нож, провел рукой по желтому клинку из медного сплава, – я хочу встретиться с Пятнистой смертью.
Томруз попятилась к шатру. И вдруг резко вскинула кверху ладонь.
– Черный вестник!
Рука женщины, казалось, дернула, потянула за собой на невидимых шнурах взоры отца и сына – оба дружно подняли к небу вопрошающие глаза.
Высоко над лужайкой, заходя слева от старейшины, делал круг парящий коршун. Смирение. Сник Спаргапа. Нахмурился сакский вождь.
Черный вестник!
Этих коршунов – пропасть в чангале. Они постоянно летают у становища, жадно выискивая пищу, и слева заходят, и справа, но никто не обращает на них внимания, пока в племени мир, пока в палатках тишина. Но стоит случиться несчастью – и коршун уже замечен, и коршун повинен в беде, саков постигшей.
Коршун слева пророчит смерть.
Старый вожак тронул пальцами лезвие, опустил нож.
– Что-ж! Человек не только жизнью своей, но и смертью родному семейству, кровному роду и племени служить обязан. Спаргапа! Собери людей.
Взмах руки – и Белый отец, не глядя, вогнал длинный нож в кожаные ножны.
Юнец, в чьей груди полудетская жалость к отцу боролась, как с огнем вода, с весельем предвкушением схватки в чангале, резво, как жеребчик-трехлеток, сорвался с места.
Томруз сидела на примятой траве, закрыв узкой ладонью бледное лицо.
– Томруз, – тих-тихо позвал старик.
Она повернулась, обняла колени мужа, глянула снизу в его мерцающие глаза слепыми от горя глазами. Искривленный рот женщины издавал неслышный вопль.
– Не убивайся, Томруз, так не надо.
– Сколько у нас молодых, их послал бы.
– Дело молодых – жизнь, смерть – дело старых.
Вождь опустился на корточки. Бережно взял руку жены, приложил к волосатой груди и запел без слов, завыл негромко сквозь косо сцепленные зубы.
Томруз тихо зарыдала.
Высоко над лужайкой, заходя слева от Белого отца, делал новый круг парящий коршун.
Охотники двинулись в гущу зарослей. Чангала угрожающе затаилась. Где-то в ее глубине, в непролазных дебрях, бродила Пятнистая смерть.
Сильная и неутомимая, хитрая и неуловимая, она держала в страхе всю речную пойму. Пятнистая смерть убивала мгновенно. Двадцать пять человеческих шагов – таков был прыжок свирепой хищницы. Уступая в размерах льву и тигру, она вдвое превосходила первого упорством и свирепостью, второго – умом и ловкостью.
Случалось, люди находили пропавших коров застрявшими среди ветвей высоко над землей. Какой вихрь мог подхватить столь тяжелых животных и кинуть на вершину ясеня или черного вяза?
Их втаскивала на дерево Пятнистая смерть.
Пятнистая смерть избегала прямых встреч. Свободно, как бы скользя, пробиралось чудовище сквозь колючий кустарник; вязало, коварно запутывая следы, невероятные узлы и петли, заходило вперед, преследуя добычу, возвращалось и внезапно разило жертву сзади или сбоку.
Она никогда не съедала добычу. Пятнистая смерть питалась кровью – и ради горячей крови задирала десяток животных в день. Ее не могли одолеть ни клыкастый кабан, ни рогатый олень. Она воровала детей, истребляла людей для забавы.
Эту проклятую тварь не удалось изловить до сих пор потому, что одни боялись, другие брались за дело не очень умело, действовали опрометчиво или порознь.
...Задумчив старый вождь. В тяжелый он вышел путь. Но – хорошо на душе... Смерть? Она, как и жизнь – человеческое достояние. Она, как и жизнь, бывает худой и доброй. Надо уметь жить – умереть тоже надо уметь. И гибелью в правой битве человек превосходит смерть.
И потому не слезную песню небытия, а ликующий гимн в честь богини-творца поют охотники, шлепая мерно и звучно, на всю чангалу, правыми ладонями об оголенные левые плечи:
– О Анахита, дающая жизнь, увеличивающая стада! Ты соединяешь мужчину и женщину. Завязываешь плод. Наполняешь молоком материнскую грудь. Венец из ста звезд на мудром челе. Ты высоко опоясана, облачена в одежду из тридцати шкур выдры, в блестящий мех...
Охотники с трудом удерживали собак.
Гончие псы, очутившись в чангале, учуяли близость такого обилия дичи, что у них от нетерпения чесались лапы и щелкали зубы.
Еще не выделив ни одного ясного запаха из той пряной мешанины, что хлынула в их ноздри из мокрых зарослей, еще не взяв ни одного следа, собаки уже бешено рвались в драку. Догонять, хватать! Вперед! А там уже подвернется какая-нибудь живность.
Душный воздух чангалы взбудоражил кровь и Спаргапе. Кровь ударила юноше в голову. Он раскраснелся от возбуждения, как от жары, он улыбался криво и бессмысленно, как пьяный. Если б Спаргапа чуть меньше стеснялся отца, он бы ринулся в чащу проворней любого пса.
– Смотрите! – воскликнул Хугава.
Над кроной черного вяза, неуклюже помахивая крыльями, взлетели отяжелевшие от еды стервятники. Кинулись с тропы в сторону мохнатые желтые существа. В холодной тени, повисшей обрывком ночи под кустами гребенчука и облепихи, вспыхнули зелеными огоньками глаза лукавых шакалов, падких на падаль.
...Куски растерзанного мяса, клочья внутренностей, розовые, дочиста обглоданные кости – вот и все, что осталось от Наутара.
– Бедный Наутар! – Старый вождь сцепил пальцы вытянутых перед собою рук. – Он уподобился нечестивому персу, выброшенному собакам на съедение. Как доберется до загробного мира человек, по частям разбежавшийся в разные стороны в желудках зверей и птиц?
Саки зарыли прах Наутара у самой тропы.
Белый отец гневно сказал священному дереву:
– Ты не защитил Наутара – ты больше не Многочтимый страж. Будь проклят!
И выстрелил в корявый ствол из лука. И все охотники последовали его примеру. И утыканный стрелами черный вяз стал колючим, как дикобраз.
Вождь тягуче протрубил в рог и громко-громко крикнул в чащу:
– Пятнистая смерть! Эй, Пятнистая смерть! Выходи на поединок. Я хочу тебя убить.
Он прислушался – чангала не отвечала.
– Боишься? Хочешь скрыться от нас? Не уйдешь! Много зла ты причинила моему племени, о Пятнистая смерть. Пора взыскать с тебя за все. Кровь за кровь. Я вспорю твое брюхо, Пятнистая смерть!
Молчала чангала... Белый отец дернул за поводок лучшую собаку и двинулся с нею вокруг отвергнутого кумира. Собака, то шумно потягивая парной воздух, то коротко посапывая, чихая и фыркая, расторопно шарила подрагивающим носом в молодой осоке.
Вдруг она рывком прянула назад – и, как будто от этого резкого движения, у нее на загривке дыбом встала шерсть.
Прижав уши и плотно примкнув к ногам хвост, собака зарычала – скорей боязливо, чем грозно: на чистом песке под редкой травой виднелся отпечаток громадной круглой лапы. От следа исходил сладковато-душный, нестерпимый для собак кошачий запах.
– Сюда!
Вождь спустил первую свору. Саки ударили пятками в бока лошадей. Рванулся вперед и Спаргапа, но его настиг грубый окрик отца:
– Хоу (эй)! Куда ты?
Юнец остановился. Удивление и досада. Старик сказал насмешливо:
– Так тебя и ждет Пятнистая смерть, вон там у куста. Ишь, разогнался. Успеешь голову сломать. Не отходи от меня.
Спаргапа, чтоб не заплакать, до самого подбородка втащил губу под верхние зубы, прикусил крепко, медленно отвел увлажнившиеся глаза в сторону. И когда он отводил их, вождь так и потянулся к нему с мучительной любовью и жалостью во взгляде.
Но стоило сыну вновь повернуться к отцу, как тот опять насупился, точно дряхлый ястреб.
– Поехали не торопясь, – проворчал вождь. – Все равно не догнать сегодня Пятнистую смерть.
...Путь хищницы пролегал через плотные завесы ежевичных плетей, усаженных острыми, как щучьи зубы, шипами, сквозь колючие стены дымчато-зеленого лоха, источавшего терпкий аромат желтоватых цветов.
Солнце только на днях вступило в созвездие Овна.
Река не успела разлиться. В глинистых чащах болот, желтая, как свежий мед, стояла гнилая вода, лишь слегка разбавленная влагой недавних скудных дождей.
Хотя деревья, кусты, молодая трава распустились почти в полную силу, они еще не могли закрасить яркой зеленью рыжие пятна прелых трав прошлогодних. Черная издалека, чангала, как всегда в эту пору, была изнутри пестрой, в крапинках, как диковинная птица.
Из тухлой воды, рядом с юными побегами тростника, торчали острые, как дротик, сухие, обломанные стебли тростника отмершего, и не одна собака и лошадь напоролись нынче на них животом или грудью.
– Ку-хак!.. – С гортанно-высоким, скребущим криком взмывали из-под ног длиннохвостые фазаны.
Треск. Оглушительное хлопанье крыльев. Ударив вверх, точно камень, выброшенный катапультой, фазан на миг замирает в воздухе, чтобы перевернуться, и, косо снижаясь уходит прочь.
– Этот миг и старайся уловить, если хочешь достать петуха стрелой, сказал наставительно Спаргапе отец. – Дело трудное. Навык нужен.
Разгорелся юный Спаргапа! Звенела тетива, стрелы так и свистели. Но стрелы пропадали в одной стороне, фазаны – в другой.
– Может, у меня выйдет? – Хугава туго, до отказа, натянул двухслойный лук, откинулся назад, настороженно прищурился. И едва из кустарника вырвался крупный самец, Хугава, почти лежа спиной на крупе коня, коротко выдохнул и спустил тетиву.
– Ах-вах! – завопил Спаргапа от зависти. – Горе моей голове...
Пастух отыскал фазана с помощью собак и прямо так, прочно нанизанного на стрелу, скромно преподнес старейшине.
– Хороший петух! – Белый отец одобрительно защелкал языком о зубы.
Многое оно означает, это щелканье. Один щелчок – отрицание. Два быстрых – запрещение. Три медленных – сожаление, удивление или восхищение...
Вскинув руку со стрелой, старый вождь ласково провел ладонью по голове фазана – зеленой, будто смарагд, постукал ногтем по клюву бледно-желтому, как сухой тростниковый стебель, потрогал белый, словно снег, ошейник, взъерошил пальцем перья на груди – багряно-золотистой, точно свежепролитая кровь, осыпанная искрами, погладил крылья тускло-голубые, как осенью вода, раздвоил пестрый хвост и заботливо упрятал добычу в сумку.
– Редкая птица! Спасибо, Хугава.
Пастух застенчиво улыбнулся. Спаргапа уныло сгорбился на сером коне.
...След Пятнистой смерти широко и замысловато кружил по чангале.
Собаки вели гон вразброд. Они привыкли брать зверей в открытой пустыне, чангала сбивала их с толку. Нет, чтобы вместе держаться, дружно, стаей настичь убийцу – псы, казалось, не столько преследовали врага, сколько состязались в быстроте бега.
И чудовище не столько спасалось от собак, сколько подстерегало их в густой траве.
И когда зарвавшийся пес, оставив своих далеко позади, с захлебывающимся лаем проносился, точно слепой, мимо затаившейся хищницы, она опрокидывала его ударом тяжелой, как палица, лапы.
Так, по-одиночке, Пятнистая смерть уложила почти всех собак двух свор.
Немало собак, одурев от красок и звуков поймы, рассыпались в кустарниках, опутанных вьюнами.
Как в лихорадке, рыскали псы, натыкаясь на шипы и сучья, по узким барсучьим и волчьим лазам, готовые разодрать в клочья любую болотную нечисть.
И без того полудикие, они, нахлебавшись воды пахучих луж, будто переродились в свободных зверей, сродни тем, что от рождения скитаются в зарослях. Будто их сила была не в покровительстве человека. Будто не у огня, зажженного человеческой рукой, была их опора.
Но вот чангала, не знающая, не в пример человеку, ни пощады, ни снисхождения, глянула темными очами в их очи, привыкшие к яркому пламени, к улыбкам детей. Вот принялась она грызть и рвать, бить и топтать, драть и бодать, колоть, царапать, кусать непрошенных гостей клыками и когтями, рогами и копытами.
И собаки сразу утратили прыть.
Скуля и поджав хвосты, бросились они назад, к другу человеку, под защиту спасительного костра, разложенного саками по приказу старейшины. Из трех свор, пущенных по следу Пятнистой смерти, вернулись лишь шесть мокрых, окровавленных, дрожащих от ужаса кобелей.
Чангала еще не видела таких ночей!
Сверкающий столб огромного костра величественно, словно восходящее солнце, поднялся над обширной кочковатой поляной. Полосы ослепительного света легли золотыми мостами на протоки и заводи, окрасили в непривычный голубовато-розовый цвет разлапистые, удивленно притихшие над водою кусты.
Чем сильнее разгорался костер, тем просторней раздвигался теплый круг жизни, тем дальше отступала чангала с промозглой теменью и ночными страхами.
Задорно звучали голоса охотников.
Словно приветствуя саков, своих сыновей, на западе, в зеленоватой россыпи Овна, сверкнула Венера – мать Анахита.
Люди изрядно устали, проголодались.
С краю костра, на козлах из только что срубленных жердей, висели туши молодых оленей, козлов, поросят. Громко трещали сучья – их треск напоминал сухой перестук щебня, осыпающегося в пустынных горах. В огонь струился растопившийся жир, сало шипело на углях, как сотня потревоженных змей. Над поляной витал, будоража нутро, каленый запах горелого мяса.
Белый отец попросил сына ощипать фазана, добытого Хугавой. Пучок наиболее красивых перьев он положил возле себя, освежеванного петуха насадил на прут, сунул в пламя.
Спаргапа – несмело:
– Отдай мне перья, отец.
Отец – испытующе:
– Зачем они тебе?
– Нужны, – смущенно пробормотал юнец.
– А-а, – понимающе кивнул вождь. – Для этой... той самой? Как ее?.. И с явным сожалением покачал головой. – Нельзя, мой сын.
– Почему? – нахохлился Спаргапа.
Фазан подрумянился. Старый вождь позвал через плечо:
– Хоу, Хугава! Где ты? Шапку давай.
Хугава недоумевающе глянул на Спаргапу и протянул старику облезлый малахай. Вождь сгреб кучку голубых, зеленых, красных перьев, переливчато сиявших в отблесках костра, и торжественно, словно горсть дорогих самоцветов, высыпал в шапку табунщика.
– Глаза у тебя – как у сокола, руки не трясутся, не пускаешь стрел на ветер, – сказал он уважительно. – Перья отвезешь жене. Пусть пришьет к головному убору. А это, – старик вручил Хугаве жареную птицу, – сам съешь.
– Эх! – прокатилось по толпе саков. Не всякий удостаивался подобных почестей. У Спаргапы от обиды во рту пересохло. Огонь, засветившийся в глазах юнца, был, пожалуй, не менее жарок и ярок, чем пламя костра, у которого сидели охотники.
– Благо тебе да будет, вождь, – произнес с запинкой растерянный табунщик. – Но я не заслу...
– ...жил! Заслужил. Сядь вот тут, подле меня. Видишь этого молодца? Старейшина положил руку на крутое плечо Спаргапы. – Научишь стрелять так же метко, как сам стреляешь?
– С великой радостью, Белый отец!
– А ты, – вождь требовательно глянул сыну в лицо, – хочешь научиться стрелять, как Хугава?
– Я? – Спаргапа подскочил, будто его искрой обожгло. – Еще бы! Конечно хочу. И я смогу бить фазана на влет, как ты? – с надеждой спросил он у табунщика.
– Сможешь.
– Ах-вах! – Спаргапа сорвал с кудрявой головы колпак и восторженно хлопнул им о колено. Веселый смех. Вождь пригнулся к уху сына:
– Утром на пастбище ты обидел Хугаву. Я отомстил за него. Это – одно. Другое – прежде, чем перья дарить, научись их доставать. Ясно?
Хугава разломил фазана пополам, предложил долю Спаргапе.
– Ты – мне?
– Тебе.
Юноша благоговейно принял дар, благодарственно глянул Хугаве в глаза. Сказал убежденно:
– Теперь ты – лучший мой друг! Хорошо?
– Хорошо, – серьезно ответил стрелок.
– Дато! Хоу, Дато! – крикнул Белый отец. – Ты нарвал чесноку, брат?
– Нарвал, брат, – откликнулся Дато, после вождя самый старший из сакских старейшин.
Белый отец понизил голос:
– Разбросай по поляне, брат, и кинь в костер, чтоб духи чангалы не мучили нас ночью. Дикий чеснок – святая трава. Духи не любят чесночного духа.
– Наверное, много их тут, – прошептал боязливо Спаргапа.
– А встречал их кто-нибудь? – недоверчиво спросил Хугава.
– Встречал. – Вождь почесал зубчатый шрам на левой щеке. – Как-то раз, когда Спаргапы еще не было на свете, я, подобно Наутару, заблудился в чангале.
– Ну? – изумился Спаргапа.
– Вижу – ночь. Что делать? Залез на вяз, сижу среди ветвей, молчу. Задремал. Проснулся, слышу – шум, бубен гремит. Хм?.. Высунул нос из листвы – духов полная поляна!
– Ну?
– Забыл сказать – у меня шишка была на левой щеке. Вот, место осталось. – Вождь снова прикоснулся к шраму. – Большая шишка, точно кулак. – И старик вытянул к огню кулак величиной с голову годовалого бычка.
– Ну?
– Ну, я испугался. Притаился. Чуть жив от страха. Духи чангалы плясать принялись. Так себе пляшут, кто во что горазд. Топают как попало, переваливаются на хромых ногах. Откуда им знать, как надо плясать? Нечисть.
– Ну?
– Ну, а я был плясун хоть куда. Отменный. Смолоду у вечерних костров отличался. Взыграло у меня сердце. Не утерпел – спрыгнул с дерева и говорю: "Хватит срамиться! Смотрите..." И закружился, будто вихрь, по поляне. "Ой, хорошо!" – заорал Одноглазый. "Ой, хорошо! – завопило стадо его горбатых сородичей. – Бесподобно пляшет. Оставайся с нами, старик, навсегда. Будешь веселить болотный народ". Вот тебе на! Угораздило меня напроситься к бесам в приятели.
– Ну?
– Взмолился я: "Не могу, други. В становище пора". "Стой! Удрать хочешь? – завизжали духи. – Не отпустим". "Почему – удрать? Старуха заждалась. Зловредная старуха. Не вернусь к утру домой – голову снимет. Не задерживайте меня, други. Наступит следующая ночь – сам приду". "Нашел глупых! – разозлился Одноглазый. – Так тебе и поверили. Давайте отнимем у него самую нужную вещь – как олень прибежит". Пристали духи: "Какая вещь у тебя – самая нужная?" Я смекнул кое-чего. "Все берите, – говорю, – и рубашку, и штаны, и лук, и стрелы, и нос, и уши – только шишку не трогайте..." "Ага!" – обрадовался главный дух. Фьють! – и открутил шишку. Да так ловко, что хоть бы чуть заболело.
– Ну?
– Ну, отправился я в становище. Духи провожать пошли, чтоб зверь не напал. Дома – гам, гвалт. Где был, где шишка? Я рассказал – так итак. Приехал старик из саков заречных. У него тоже шишка была, только на правой щеке. Показал я ему дорогу. Помчался заречный в чангалу, вскарабкался на дерево. Ждет. Вот и духи явились.
– Ну?
– Опять пустились они в пляс. Одноглазый кричит: "Старик, ты здесь?" "Здесь". "Слезай, без тебя скучно". Пляшет заречный. Но когда у них, заречных, путный плясун попадался? Ворочался, ворочался, словно коряга в узком протоке, – надоело Одноглазому. "Не ладится у тебя сегодня, дед, говорит, – дрянь ты, старик, – говорит, – убирайся отсюда, пока жив, говорит, – да шишку свою не забудь". И прилепил мою шишку к левой щеке заречного. Была у человека одна шишка – стало две.
– Ну? – Спаргапа, разинув рот, смотрел на отца, ожидая продолжения.
– Ну и все. – Белый отец не выдержал и расхохотался. Его поддержали десятки здоровенных глоток. И лишь тогда догадался юный Спаргапа, что его просто дурачат. Догадался – и обиделся.
Ночь. Охотники, выставив охрану, улеглись на попонах, разостланных у огня, а кое-кто прикорнул и прямо на траве.
Пламя костра постепенно сникало, опадало к земле. Вслед за отступавшим светом на поляну двинулся влажный мрак. Он тихо выплывал из-за кустов, осторожно сжимая круг и все тесней охватывая уменьшающийся бугорок огня.
Едва перестала звучать человеческая речь, темнота огласилась кличем и плачем обитателей чангалы. Ухал филин. Не верьте печальному зову его – за скорбью филина прячется жестокость. Надрывисто мяукал хаус – камышовый кот. Над угасающим костром, точно соглядатаи звериного царства, метались летучие мыши. Где-то далеко-далеко коротко и хрипло рявкнул тигр, и на всю чангалу отчаянно и жутко заверещал смертельно раненый кабан.
Скрылась добрая Анахита. Низко на юго-востоке, у Козерога, страшно загорелся предвестник несчастья злобный Кейван-Сатурн.
В сердца стражей, только сейчас беззаботно смеявшихся у жаркого костра, медленно и неотвратимо, подобно серой гадюке, вползающей в шатер пастуха, закрадывалась тревога.
Ох, тоска. В темных дебрях неискушенного разума слабо, точно просвет в непроглядных тучах, брезжило сознание человеческой неустроенности. Хищные звери. Черная хворь. Откуда все это, зачем это все?
То один, то другой страж поднимался беспокойно, подбрасывал в костер сучья и ветви, всматривался при свете загудевшего пламени в неподвижные лица спящих. Только убедившись, что все на месте, что он не покинут, не оставлен, с ним – товарищи, соплеменники, сак умиротворенно ложился в пахучую полынь.
Терпите. Опирайтесь, как путники в бурю, друг на друга, один на всех и все на одного – и обретете силу противостоять Пятнистой смерти, что глядит, ощерив клыки, пристально, с неумолимостью убийцы, из угрюмой чангалы.
...И опять – утро.
Саки, обнаженные до пояса, пали на колени, обратили к солнцу очи – и оно ободряюще протянуло к ним теплые лучи.
Словно ветви приземистых деревьев, взметенные мощным порывом ветра в одну сторону, в едином взмахе поднялись наискось десятки рук. Черно-синие в сумрачном свете чангалы, они резко выделялись на ликующе-розовом поле сияния, все ярче разгоравшегося на востоке.
Остро звякнул, задребезжал, мягко загудел медный гонг. И медленно поплыл к горизонту хрипловатый, гортанный, низкий, как гул урагана, рыдающий от избытка радости, напряженно колеблющийся голос жреца.
Хвала тебе, Митра. Ты взошел, засверкал, как всегда. Пятнистая смерть может убить одного Наутара.
Сто и тысячу Наутаров. Но кто убьет бога Митру, само лучезарное солнце? Пока ж не погаснет солнце, не погибнет и сакский род.
Белый отец отозвал сына за куст.
– Для чего я взял тебя с собой? Старайся понять. Не поймешь пропадешь. Скажу напоследок: слушайся Томруз, Хугаву слушайся. Ясно? Прощай.
Старый вождь прижал на миг сына к плечу, оттолкнул, с юношеской ловкостью вскочил на лошадь. И был таков Белый отец.
Шестерка уцелевших собак, наконец, разгадала хитрую уловку хищницы. У бугра, заросшего ежевикой, собакам удалось сообща навалиться на Пятнистую смерть. Разбойница очутилась в капкане из шести клыкастых пастей.
Попалась?!
С ревом подскочила Пятнистая смерть кверху на пять локтей. С визгом грянулась Пятнистая смерть сверху вниз, на поляну. Упала на спину, подмяла собак под себя. Пасти разомкнулись. Пятнистая смерть совершила длинный прыжок и с маху одолела крутой бугор.
Пока псы обегали препятствие с двух сторон – не дать хищнице увернуться, обогнув возвышение! – зверь взлетел в новом невообразимом прыжке, теперь уже обратном, и кинулся к реке, стремясь оставить гончих далеко за собой.
Устала Пятнистая смерть – ей не пришлось сегодня подкрепиться горячей кровью. Она укрылась в гуще гребенчука, торопливо облизала грудь и бока.
Собаки приближались. Она хорошо слышала их прерывистый лай и визг, переходящий в жалобный скулеж – гончие тоже неимоверно утомились. Псы уже не пугали чудовище – краткий отдых вернул ему добрую часть иссякших сил.