Стихи
Текст книги "Стихи"
Автор книги: Ярослав Смеляков
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Под Москвой
Не на пляже и не на «зиме»,
не у входа в концертный зал, —
я глазами тебя своими
в тесной кухоньке увидал.
От работы и керосина
закраснелось твое лицо.
Ты стирала с утра для сына
обиходное бельецо.
А за маленьким за оконцем,
белым блеском сводя с ума,
стыла, полная слез и солнца,
раннеутренняя зима.
И, как будто твоя сестричка,
за полянками, за леском
быстро двигалась электричка
в упоении трудовом.
Ты возникла в моей вселенной,
в удивленных глазах моих
из светящейся мыльной пены
да из пятнышек золотых.
Обнаженные эти руки,
увлажнившиеся водой,
стали близкими мне до муки
и смущенности молодой.
Если б был я в тот день смелее,
не раздумывал, не гадал —
обнял сразу бы эту шею,
эти пальцы б поцеловал.
Но ушел я тогда смущенно,
только где-то в глуби светясь.
Как мы долго вас ищем, жены,
как мы быстро теряем вас…
А на улице в самом деле
от крылечка наискосок
снеговые стояли ели,
подмосковный скрипел снежок.
И хранили в тиши березы
льдинки светлые на ветвях,
как скупые мужские слезы,
не утертые второпях.
1955
Признание
Не в смысле каких деклараций,
не пафоса ради, ей-ей, —
мне хочется просто признаться,
что очень люблю лошадей.
Сильнее люблю, по-другому,
чем разных животных иных…
Не тех кобылиц ипподрома,
солисток трибун беговых.
Не тех жеребцов знаменитых,
что, – это считая за труд, —
на дьявольских пляшут копытах
и как оглашенные ржут.
Не их, до успехов охочих,
блистающих славой своей, —
люблю неказистых, рабочих,
двужильных кобыл и коней.
Забудется нами едва ли,
что вовсе в недавние дни
всю русскую землю пахали
и жатву свозили они.
Недаром же в старой России,
пока еще памятной нам,
старухи по ним голосили
почти как по мертвым мужьям.
Их есть и теперь по Союзу
немало в различных местах,
таких кобыленок кургузых
в разбитых больших хомутах.
Недели не знавшая праздной,
прошедшая сотни работ,
она и сейчас безотказно
любую поклажу свезет.
Но только в отличье от прежней,
косясь, не шарахнется вбок,
когда на дороге проезжей
раздастся победный гудок.
Свой путь уступая трехтонке,
права понимая свои,
она оглядит жеребенка
и трудно свернет с колеи.
Мне праздника лучшего нету,
когда во дворе дотемна
я смутно работницу эту
увижу зимой из окна.
Я выйду из душной конторки,
заранее радуясь сам,
и вынесу хлебные корки,
и сахар последний отдам.
Стою с неумелой заботой,
осклабив улыбкою рот,
и глупо шепчу ей чего-то,
пока она мирно жует.
1956
Маяковский
Из поэтовой мастерской,
не теряясь в толпе московской,
шел по улице по Тверской
с толстой палкою Маяковский.
Говорлива и широка,
ровно плещет волна народа
за бортом его пиджака,
словно за бортом парохода.
Высока его высота,
глаз рассерженный смотрит косо,
и зажата в скульптуре рта
грубо смятая папироса.
Всей столице издалека
очень памятна эта лепка:
чисто выбритая щека,
всероссийская эта кепка.
Счастлив я, что его застал
и, стихи заучив до корки,
на его вечерах стоял,
шею вытянув, на галерке.
Площадь зимняя вся в огнях,
дверь подъезда берется с бою,
и милиция на конях
над покачивающейся толпою.
У меня ни копейки нет,
я забыл о монетном звоне,
но рублевый зажат билет —
все богатство мое – в ладони.
Счастлив я, что сквозь зимний дым
после вечера от музея
в отдалении шел за ним,
не по-детски благоговея.
Как ты нужен стране сейчас,
клубу, площади и газетам,
революции трубный бас,
голос истинного поэта!
1956
Трактор
…Это шел вдоль людской стены,
оставляя на камне метки,
трактор бедной еще страны,
шумный первенец пятилетки.
В сталинградских цехах одет,
отмечает он день рожденья,
наполняя весь белый свет
торжествующим тарахтеньем.
Он распашет наверняка
половину степей планеты,
младший братец броневика,
утвердившего власть Советов.
Он всю землю перевернет,
сотрясая поля и хаты,
агитатор железный тот,
тот посланец пролетариата.
И Москва улыбнулась чуть,
поправляя свои седины,
словно мать, что в нелегкий путь
собирает родного сына.
1956
Уголь
На какой – не запомнилось – стройке
года три иль четыре назад
мне попался исполненный бойко
безымянной халтуры плакат.
Без любви и, видать, без опаски
некий автор, довольный собой,
написал его розовой краской
и добавил еще голубой.
На бумаге, от сладости липкой,
возвышался, сияя, копер
и конфетной сусальной улыбкой
улыбался пасхальный шахтер.
Ах, напрасно поставил он точку!
Не хватало еще в уголке
херувимчика иль ангелочка
с обязательством, что ли, в руке…
Ничего от тебя не скрывая,
заявляю торжественно я,
что нисколько она не такая,
горняков и шахтеров земля.
Не найдешь в ней цветов изобилья,
не найдешь и садов неземных —
дымный ветер, замешанный пылью,
да огни терриконов ночных.
Только тем, кто подружится с нею,
станет близкой ее красота.
И суровей она и сильнее,
чем подделка дешевая та.
Поважнее красот ширпотреба,
хоть и эти красоты нужны,
по заслугам приравненный к хлебу
черный уголь рабочей страны.
Удивишься на первых порах ты,
как всесильность его велика.
Белый снег, окружающий шахту,
потемнел от того уголька.
Здесь на всем, от дворцов до палаток,
что придется тебе повстречать,
ты увидишь его отпечаток
и его обнаружишь печать.
Но находится он в подчиненье,
но и он покоряется сам
человечьим уму и уменью,
человеческим сильным рукам.
Перед ним в подземельной темнице
на колени случается стать,
но не с тем, чтоб ему поклониться,
а затем, чтоб способнее брать.
Ничего не хочу обещать я,
украшать не хочу ничего,
но машины и люди, как братья,
не оставят тебя одного.
И придет, хоть не сразу, по праву
с орденами в ладони своей
всесоюзная гордая слава
в общежитие бригады твоей.
1956
Магнитка
От сердца нашего избытка,
от доброй воли, так сказать,
мы в годы юности Магниткой
тебя привыкли называть.
И в этом – если разобраться,
припомнить и прикинуть вновь —
нет никакого панибратства,
а просто давняя любовь.
Гремят, не затихая, марши,
басов рокочущая медь.
За этот срок ты стала старше
и мы успели постареть.
О днях ушедших не жалея,
без общих фраз и пышных слов
страна справляет юбилеи
людей, заводов, городов.
Я просто счастлив тем, что помню,
как праздник славы и любви,
и очертанья первой домны,
и плавки первые твои.
Я счастлив помнить в самом деле,
что сам в твоих краях бывал
и у железной колыбели
в далекой юности стоял.
Вновь гордость старая проснулась,
припомнилось издалека,
что в пору ту меня коснулась
твоя чугунная рука.
И было то прикосновенье
под красным лозунгом труда
как словно бы благословенье
самой индустрии тогда.
Я просто счастлив тем, однако,
что помню зимний твой вокзал,
что ночевал в твоих бараках,
в твоих газетах выступал.
И, видно, я хоть что-то стою,
когда в начале всех дорог
хотя бы строчкою одною
тебе по-дружески помог.
1957
В дороге
Шел поезд чуть ли не неделю.
За этот долгий срок к нему
привыкнуть все уже успели,
как к общежитью своему.
Уже опрятные хозяйки,
освоясь с поездом сполна,
стирали в раковинах майки
и вышивали у окна.
Уже, как важная примета
организации своей,
была прибита стенгазета
в простенке около дверей.
Своя мораль, свои словечки,
свой немудреный обиход.
И, словно где-то на крылечке,
толпился в тамбуре народ.
Сюда ребята выходили
вести солидный разговор
о том, что видели, как жили,
да жечь нещадно «Беломор».
Здесь пели плотные подружки,
держась за поручни с бочков,
самозабвенные частушки
под дробь высоких каблучков.
Конечно, это вам не в зале,
где трубы медные ревут:
они не очень-то плясали,
а лишь приплясывали тут.
Видать, еще не раз с тоскою
парнишкам в праздничные дни
в фабричном клубе под Москвою
со вздохом вспомнятся они.
…Как раз вот тут-то между нами,
весь в угле с головы до ног,
блестя огромными белками,
возник внезапно паренек.
Словечко вставлено не зря же —
я к оговоркам не привык, —
он не вошел, не влез и даже
не появился, а возник.
И потеснился робко в угол.
Как надо думать, оттого,
что в толчее мельчайший уголь
с одежки сыпался его.
Через минуту, к общей чести,
все угадали без труда:
он тоже ехал с нами вместе
на Ангару, в Сибирь, туда.
Но только в виде подготовки
бесед отнюдь не посещал
и никакой такой путевки
ни от кого не получал.
И на разубранном вокзале,
сквозь полусвет и полутьму,
его друзья не целовали
и туша не было ему.
Какой уж разговор об этом!
Зачем лукавить и ханжить?
Он даже дальнего билета
не мог по бедности купить.
И просто ехал верным курсом
на крыше, в угольной пыли,
то ль из орловской,
то ль из курской,
мне не запомнилось, земли.
В таком пути трудов немало.
Не раз на станции большой
его милиция снимала
и отпускала: бог с тобой!
И он, чужих чураясь взглядов,
сторонкой обходя вокзал,
как будто это так и надо,
опять на крышу залезал.
И снова на железной койке
дышал осадками тепла.
Его на север жажда стройки,
как одержимого, влекла.
Одним желанием объятый,
одним движением томим…
Так снилась в юности когда-то
Магнитка сверстникам моим.
В его глазах, таких открытых,
как утром летнее окно,
ни зависти и ни обиды,
а дружелюбие одно.
И – никакого беспокойства,
и от расчета – ничего.
Лишь ожидание геройства
и обещание его.
1957
Земляника
Средь слабых луж и предвечерних бликов,
на станции, запомнившейся мне,
две девочки с лукошком земляники
застенчиво стояли в стороне.
В своих платьишках, стираных и старых,
они не зазывали никого,
два маленькие ангела базара,
не тронутые лапами его.
Они об этом думали едва ли,
хозяечки светающих полян,
когда с недетским тщаньем продавали
ту ягоду по два рубля стакан.
Земли зеленой тоненькие дочки,
сестренки перелесков и криниц,
и эти их некрепкие кулечки
из свернутых тетрадочных страниц,
Где тихая работа семилетки,
свидетельства побед и неудач
и педагога красные отметки
под кляксами диктантов и задач…
Проехав чуть не половину мира,
держа рублевки смятые в руках,
шли прямо к их лукошку пассажиры
в своих пижамах, майках, пиджаках.
Не побывав на маленьком вокзале,
к себе кулечки бережно прижав,
они, заметно подобрев, влезали
в уже готовый тронуться состав.
На этот раз, не поддаваясь качке,
на полку забираться я не стал —
ел ягоды. И хитрые задачки
по многу раз пристрастно проверял.
1957
Даешь!
Купив на попутном вокзале
все краски, что были, подряд,
два друга всю ночь рисовали,
пристроясь на полке, плакат.
И сами потом восхищенно,
как знамя пути своего,
снаружи на стенке вагона
приладили молча его.
Плакат удался в самом деле,
мне были как раз по нутру
на фоне тайги и метели
два слова: «Даешь Ангару!»
Пускай, у вагона помешкав,
всего не умея постичь,
зеваки глазеют с усмешкой
на этот пронзительный клич.
Ведь это ж не им на потеху
по дальним дорогам страны
сюда докатилось, как эхо,
словечко гражданской войны.
Мне смысл его дорог ядреный,
желанна его красота.
От этого слова бароны
бежали, как черт от креста.
Ты сильно его понимала,
тридцатых годов молодежь,
когда беззаветно орала
на митингах наших: «Даешь!»
Винтовка, кумач и лопата
живут в этом слове большом.
Ну что ж, что оно грубовато, —
мы в грубое время живем.
Я против словечек соленых,
но рад побрататься с таким:
ведь мы-то совсем не в салонах
историю нашу творим.
Ведь мы и доныне, однако,
живем, ни черта не боясь.
Под тем восклицательным знаком
советская власть родилась!
Наш поезд все катит и катит,
с дороги его не свернешь,
и ночью горит на плакате
воскресшее слово: «Даешь!»
1957
Призывник
Под пристани гомон прощальный
в селе, где обрыв да песок,
на наш пароходик недальний
с вещичками сел паренек.
Он весел, видать, и обижен,
доволен и вроде как нет,
уже под машинку острижен,
еще по-граждански одет.
По этой-то воинской стрижке,
по блеску сердитому глаз
мы в крепком сибирском парнишке
солдата признали сейчас.
Стоял он на палубе сиро
и думал, как видно, что он
от прочих речных пассажиров
незримо уже отделен.
Он был одинок и печален
среди интересов чужих:
от жизни привычной отчалил,
а новой еще не достиг.
Не знал он, когда между нами
стоял с узелочком своим,
что армии красное знамя
уже распростерлось над ним.
Себя отделив и принизив,
не знал он, однако, того,
что слава сибирских дивизий
уже осенила его.
Он вовсе не думал, парнишка,
что в штатской одежде у нас
военные красные книжки
тихонько лежат про запас.
Еще понимать ему рано,
что связаны службой одной
великой войны ветераны
и он, призывник молодой.
Поэтому, хоть небогато —
нам не с чего тут пировать, —
мы, словно бы младшего брата,
решили его провожать.
Решили хоть чуть, да отметить,
хоть что, но поставить ему.
А что мы там пили в буфете,
сейчас вспоминать ни к чему.
Но можно ли, коль без притворства,
а как это есть говорить,
каким-нибудь клюквенным морсом
солдатскую дружбу скрепить?
1957
Зимняя ночь
Татьяне
Не надо роскошных нарядов,
в каких щеголять на балах, —
пусть зимний снежок Ленинграда
тебя одевает впотьмах.
Я радуюсь вовсе недаром
усталой улыбке твоей,
когда по ночным тротуарам
идем мы из поздних гостей.
И, падая с темного неба,
в тишайших державных ночах
кристальные звездочки снега
блестят у тебя на плечах.
Я ночью спокойней и строже,
и радостно мне потому,
что ты в этих блестках похожа
на русскую зúму-зимý.
Как будто по стежке-дорожке,
идем по проспекту домой.
Тебе бы еще бы сапожки
да белый платок пуховой.
Я, словно родную науку,
себе осторожно твержу,
что я твою белую руку
покорно и властно держу…
Когда открываются рынки,
у запертых на ночь дверей
с тебя я снимаю снежинки,
как Пушкин снимал соболей.
1958
Первая получка
Как золотящаяся тучка,
какую сроду не поймать,
мне утром первая получка
сегодня вспомнилась опять.
Опять настойчиво и плавно
стучат машины за стеной,
а я, фабзавучник недавний,
стою у кассы заводской.
И мне из тесного оконца
за честный и нелегкий труд
еще те первые червонцы
с улыбкой дружеской дают.
Мне это вроде бы обычно,
и я, поставя росчерк свой,
с лицом, насильно безразличным,
ликуя, их несу домой.
С тех пор не раз – уж так случилось,
тут вроде нечего скрывать —
мне в разных кассах приходилось
за песни деньги получать.
Я их писал не то чтоб кровью,
но все же времени черты
изображал без суесловья
и без дешевой суеты.
Так почему же нету снова
в день гонорара моего
не только счастья заводского,
но и достоинства того?
Как будто занят пустяками
средь дел суровых и больших,
и вроде стыдно жить стихами,
и жить уже нельзя без них.
1958
Спичечный коробок
По старинной привычке,
безобидной притом,
обязательно спички
есть в кармане моем.
Заявленье такое
не в урок, не в упрек,
но всегда под рукою —
вот он тут – коробок.
И могу я при этом,
как положено быть,
закурить сигарету
иль кому посветить.
Тут читателю в пору —
я на это не зол —
усмехнуться с укором:
«Тоже тему нашел».
Ни к чему уверенья:
лучше вместе, вдвоем
мы по стихотворенью
осторожно пойдем.
То быстрее, то тише
подвигаясь вперед,
прямо к фабрике спичек
нас оно приведет.
Солнце греет несильно
по утрам в октябре.
Острый привкус осины
на фабричном дворе.
Вся из дерева тоже,
из сосны привозной,
эта фабричка схожа
со шкатулкой резной.
И похоже, что кто-то,
теша сердце свое,
чистотой и работой
всю наполнил ее.
Тут все собрано, сжато,
все стоит в двух шагах,
мелкий стук автоматов
в невысоких цехах.
Шебаршит деловито
в коробках мелкота —
словно шла через сито
вся продукция та.
Озираясь привычно,
я стою в стороне.
Этот климат фабричный
дорог издавна мне.
Тот же воздух полезный,
тот же пристальный труд,
только вместо железа
режут дерево тут.
И большими руками
всю работу ведет
у котлов, за станками
тот же самый народ.
Не поденная масса,
не отходник, не гость —
цех рабочего класса,
пролетарская кость.
Непоспешным движеньем
где-нибудь на ветру
я с двойным уваженьем
в пальцы спичку беру.
Повернувшись спиною,
огонек как могу
прикрываю рукою
и второй – берегу,
Ощущая потребность,
чтобы он на дворе
догорал не колеблясь,
как в живом фонаре.
1958
Столовая на окраине
Люблю рабочие столовки,
весь их бесхитростный уют,
где руки сильные неловко
из пиджака или спецовки
рубли и трешки достают.
Люблю войти вечерним часом
в мирок, набитый жизнью, тот,
где у окна стеклянной кассы
теснится правильный народ.
Здесь стены вовсе не богаты,
на них ни фресок, ни ковров —
лишь розы плоские в квадратах
полуискусных маляров.
Несут в тарелках борщ горячий,
лапша колышется, как зной,
и пляшут гривеннички сдачи
перед буфетчицей одной.
Тут, взяв что надо из окошка,
отнюдь не кушают – едят,
и гнутся слабенькие ложки
в руках окраинных девчат…
Здесь, обратя друг к дружке лица,
нехитрый пробуя салат,
из магазина продавщицы
в халатах синеньких сидят.
Сюда войдет походкой спорой,
самим собой гордясь в душе,
в таком костюмчике, который
под стать любому атташе,
В унтах, подвернутых как надо,
с румянцем крупным про запас,
рабочий парень из бригады,
что всюду славится сейчас.
Сюда торопятся подростки,
от нетерпенья трепеща,
здесь пахнет хлебом и известкой,
здесь дух металла и борща.
Здесь все открыто и понятно,
здесь все отмечено трудом,
мне все близки и все приятны,
и я не лишний за столом.
1958
Первая смена
Каждый день неизменно
мимо наших ворот
утром первая смена
на работу идет.
По всему тротуару
и по всей мостовой…
Тут и юный и старый,
добродушный и злой.
Здесь отыщет психолог
и таких и сяких,
только больше веселых,
большинство – молодых.
Нам тоска не годится,
скукота не про нас…
Я люблю эти лица
в раннеутренний час.
Деловито шагая,
всем врагам на беду,
пареньки истребляют
пирожки на ходу.
(Их девчонка с усмешкой —
ей усмешка идет —
прямо с белой тележки
на углу продает.)
Не смолкает – куда там! —
молодой разговор.
В этой смене девчата
хороши, на подбор.
Не ленивые дуры,
не из жалких франтих:
маляры, штукатуры —
вот профессии их.
Стооконные зданья,
от угла до угла,
эта смена со знаньем
для людей возвела.
Мне бы стать помоложе
да вернуть комсомол —
в эту смену я тоже,
только б в эту, пошел.
Вот спешит крановщица
вот монтажник идет.
Я люблю эти лица,
этот русский народ.
1958
Алтайская зарисовка
Вдоль полян и пригорков
дальний поезд везет
из Москвы на уборку
комсомольский народ.
Средь студентов столичных,
словно их побратим, —
это стало обычным —
есть китаец один.
В наше дружное время
он не сбоку сидит,
а смеется со всеми
и по-свойски шумит.
И всему эшелону
так близки оттого
кителек немудреный
вместе с кепкой его.
Вот Сибирь золотая,
вот пути поворот,
и уже по Алтаю
дымный поезд идет.
Песни все перепеты,
время с полок слезать.
Вот уж станцию эту
из окошка видать.
Вот уж с общим радушьем,
ради встречи с Москвой,
разражается тушем
весь оркестр духовой.
Вот уже по равнинам
в беспросветной пыли
грузовые машины
москвичей повезли.
По платформе скитаясь,
озирая вокзал,
этот самый китаец
потерялся, отстал.
Огляделся он грустно,
пробежал вдоль путей,
а на станции пусто:
ни машин, ни людей.
Под шатром поднебесным
не видать никого —
ни начальников местных,
ни оркестра того,
Ни друзей из столицы,
ни похвал, ни обид,
только мерно пшеница
по округе шумит.
Нет ей веса и счета
и краев не видать.
Как же станут ее-то
без него убирать?
По гражданскому долгу,
как велит комсомол,
он, не думая долго,
на глубинку пошел.
Не какой-нибудь дачник,
не из праздных гуляк, —
в пятерне чемоданчик,
за плечами рюкзак.
Пыль стоит, не спадая,
солнце душное жжет.
Паренек из Китая
на уборку идет.
И гудки грузовые,
мчась навстречу в дыму,
словно трубы России,
салютуют ему.
1958
Постриженье
Я издали начинаю
рассказ безыскусный свой…
Шла первая мировая,
царил Николай Второй.
Империя воевала,
поэтому для тылов
ей собственных не хватало
рабочих и мужиков.
Тогда-то она, желая
поправить свои дела,
беднейших сынов Китая
для помощи привезла.
Велела, чтоб не тужили,
а споро, без суеты,
осину и ель валили,
разделывали хлысты,
Не охали, не вздыхали,
не лезли митинговать,
а с голоду помогали
империи воевать.
За это она помалу —
раз нанялся – получи! —
деньжонки им выдавала,
подбрасывала харчи.
Но вскорости по России,
от Питера до села,
события пошли такие,
такие
пошли
дела!
На митингах на победных,
в баталиях боевых
про этих китайцев бедных
забыли все – не до них.
Сидят сыновья Китая,
обтрепаны и худы,
а им не везут ни чая,
ни керенок, ни еды.
Судили они, рядили,
держали они совет,
барак свой лесной закрыли
и вышли на белый свет.
Податься куда не зная,
российскою стороной
идут сыновья Китая
с косицами за спиной.
Шагают, сутуля плечи,
по-бедному, налегке
и что-то свое щебечут
на собственном языке.
В прожженных идут фуфайках,
без шарфов и рукавиц —
как будто чужая стайка
отбившихся малых птиц.
Навстречу им рысью быстрой
с востока, издалека,
спешили кавалеристы
Октябрьского полка.
Рысили они навстречу,
вселяя любовь и страх,
и пламя недавней сечи
светилось на их клинках.
Глядели они сердито
всем контрикам на беду.
А кони бойцов убитых
у каждого в поводу.
Так встретились вы впервые,
как будто бы невзначай,
ты,
ленинская Россия,
и ты,
трудовой Китай.
И начали без утайки,
не около, а в упор,
по-русски и по-китайски
внушительный разговор.
Беседа идет по кругу,
как чарка идет по ртам:
недолго узнать друг друга
солдатам и батракам.
Не слишком-то было сложно
в то время растолковать,
что в Армии Красной можно
всем нациям воевать.
Но все-таки говорится,
намеки ведут к тому,
что вроде бы вот косицы
для конников ни к чему.
Решают единогласно
китайцы по простоте,
что ладно, они согласны
отрезать косицы те.
Тут конник голубоглазый
вразвалку к седлу идет
и ножницы из припаса
огромные достает.
Такая была в них сила,
таилась такая прыть,
что можно бы ими было
всю землю перекроить.
Под говор разноголосый
он действует наяву,
и падают
мягко
косы
на стоптанную траву.
Так с общего соглашенья
лет сорок тому назад
свершилось то постриженье,
торжественный тот обряд.
И, радуясь, словно дети,
прекрасной судьбе своей,
смеются китайцы эти
и гладят уже коней.
1959