Текст книги "Народный проспект (ЛП)"
Автор книги: Ярослав Рудиш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Только народ!!!
А потом кто-то вытягивает руку в нацистском "хайль!".
И кто-то ему говорит: "Блин, а вот это у же нет, с этим пиздуй отсюда".
А я говорю: "Блин, это же чешский юмор[31], разве нет? Весь мир обожает чешское пиво и чешский юмор.
Мы были жертвами нацистов и русских, мы имеем право гад всем насмехаться. Мы всегда были жертвами. 1938. 1968. Не слишком бери на ум, это римский жест. Не нацистский. Римский! Это насмешка, или нет? Я – римлянин. Никакой я не нацик. Так почему, блин, в Европе нельзя делать римские жесты? Европа ведь стоит на римских фундаментах.
Я – европеец. А вы – нет?
И Морозильник говорит: "Ясен перец, все мы европейцы".
И вдруг все вытягивают руки: хайль!
Только народ!
Долой черномазых.
Долой студентов.
Долой босоту.
Долой люмпенов.
Долой цыган.
Долой дармоедов.
Долой панкушников.
Долой желтков.
Долой мафиози.
Долой педиков.
Долой боссов.
Долой 1111.
Долой сверхчехов.
Долой наркеш.
Долой болельщиков Славии.
Долой 6666.
Долой болельщиков Спарты.
Долой боссов всех боссов.
Долой свиней наверху.
Долой 1010.
Долой свиней внизу.
Долой всех свиней.
Долой всех, которые пудрят мозги и достают.
Долой всех, кто к нам приебывается.
Долой все, что забирает у нас работу.
Долой иностранцев.
Долой австрияков..
Долой поляков.
Долой немцев.
Долой словаков.
Долой чехов.
Долой! Долой! Долой!
Только народ.
Долой всех баб, которые не желают с нами трахаться.
Долой всех баб, которые не берут в рот.
Долой всех баб.
Все долой!
И все скалятся.
Ясный перец, самое главное – это хорошенько постебаться, или нет?
Чехия для чехов.
Брно для брнов.
Чешский юмор.
Чешское пиво.
Ведь мы же никогда и никому.
Весь мир состоит из херни.
Но тут неожиданно все эти смешки мне осточертели, и я говорю: "Хватит, понятно? Или вы хотите меня достать?".
Но я же знаю, что Морозильник совсем не хочет меня доставать, что это дружбан и вообще классный мужик. Он же прекрасно знает, где я был во время бархатной революции, потому что я и вправду стоял на Народном проспекте. Это я там их пиздил.
Я был на самой передовой. Это я нанес первый удар. Это я все начал. Кто-то ведь должен был это сделать.
Нет, никакой медали я себе не хочу.
Не хочу я никаких дурацких отличий.
Я только лишь хочу сказать, что в самом начале может быть только один. Один единственный. И что этим одним-единственным тогда был я.
Снова иду отлить. Мельком гляжу на улицу. Мужика из Моравии уже нет. Наверняка подался в свои Хрлицы под Брно. Мне кажется, что на штукатурке возле двери остался след кров, но, возможно, это всего лишь тех придурков, что малюют граффити, которым тоже следовало бы преподать небольшой урок по жизни.
И я медленно делаю вдох и втягиваю в легкие шмат зимы и массива, и мне кажется, будто бы чувствую и запах леса. Гляжу в небо. Оно меня всегда успокаивает.
Делаю глубокий вдох.
Окна вселенной распахнуты настежь.
А потом возвращаюсь вовнутрь.
Отливаю и снова опираюсь лбом о холодную кафельную плитку.
А потом уже ночь, и из леса надвигается туман, проглатывая улицы, машины и целые дома.
Сильва закрывает "Северянку".
А потом спрашивает: "Идем ко мне или к тебе?".
А я говорю: "Можем и ко мне. Ближе, а оно холодно".
Мы закуриваем. Сильва кашляет.
А потом спрашивает: "Ты серьезно был на Народном?".
А я говорю: "Ну".
А она говорит: "Я тоже там была".
А я говорю: "Где?".
А она говорит: "Ну, там, на Народном".
А я говорю: "В смысле: тогда?".
И Сильва говорит: "Ну, тогда".
А я гляжу на нее, а она глядит на меня.
Шрамы
Вместе они садятся в лифт. Она спрашивает, какой этаж, а он говорит, что на самый верх. Нажимает кнопку. Лифт всегда чуточку проваливается, прежде чем тронуться вверх. Лампа дневного света жужжит и мигает. Они глядят друг на друга. Он напирает на нее своим телом и целует ее. Она позволяет себя целовать. И это именно она где-то на половине высоты ночного подъезда нажимает на кнопку остановки. Лифт покачивается и останавливается.
Он расстегивает ей брюки. Она позволяет расстегнуть себе брюки. Расстегивает брюки ему. Делает ему это рукой. Он ее поворачивает. Напирает на нее сзади. Напирает на нее и прижимает ее к стене лифта. Потом напирает еще сильнее. Лифт трясется.
Она стонет. Кусает его руку. Ему приходит в голову, что она уж слишком быстрая. Нажимает на кнопку, и лифт едет наверх.
Она кончила. Нажимает на кнопку, и лифт снова едет вниз. Она опускается на колени и берет в рот. Теперь уже он нажимает кнопку. Ему приходит в голову, что она хороша, хотя разменяла пятый десяток. А может она хороша именно потому, что уже разменяла пятый десяток. Молодые девицы трахаться не умеют. Ему приходит в голову, что молодые девицы так никогда и не получили урока относительно траха. Лифт едет наверх. Он кончил.
А потом они лежат в кровати, и ему хочется, чтобы она снова взяла в рот. Ей приходит в голову, что все мужики этого хотят. И еще, что все мужики охотнее всего только бы и совали кому-нибудь в рот, если бы только было кому. У нее появляется страшное желание секса как раз в тот момент, когда он кончает. А когда она ему говорит, что она хочет секса, он ей отвечает, что все ясно, через минутку. И ей приходит в голову, что так говорят все мужики, когда уже не могут.
А потом они только лишь лежат рядом друг с другом на кровати. А он на мгновение засыпает. Ей приходит в голову, что все мужики после того на миг засыпают.
Она идет в туалет. Но на унитаз не садится. На полу валяются газеты. На стенке жужжит электросчетчик.
Потом осматривает его небольшую квартиру. В кухне урчит старый русский холодильник. Внутри колбаса, огурцы, пиво и обычная горчица. Она берет кусочек колбасы, макает ее в горчице.
В комнате стоит большой книжный шкаф. Она берет несколько книжек в руки. Войны, сражения, командиры. Швейк и Библия. Сама она уже не может и вспомнить, когда читала какую-либо книгу.
Чтение никогда ее не увлекало, предпочитала ходить в кино и танцевать. Рядом висит старый киношный плакат.
Полуголый Жан-Клод Ван Дамм в боевой позе, с поднятыми вверх кулаками. Ну так, думает она.
Она страшно удивлена тем, что везде чисто, и что посуда вымыта. Сама она терпеть не может убирать и мыть посуду. Ненавидит притворный порядок, за которым кроется еще больший бардак.
Подходит к окну. Видит только мертвый, спящий массив. А еще туман, пустой перекресток.
Светится лишь в нескольких окнах.
А потом возвращается к нему в кровать, прижимается и гладит ему руку.
Тот просыпается.
– Я спал?
– Немного.
Он обнимает ее. Она к нему прильнула и гладит короткий, жирый и багровый шрам на запястье.
– Обжегся о духовку?
– У меня нет духовки.
– Об электропечку?
– Это от моей бывшей.
– Она тебя порезала?
– Нет.
– Дрались?
– Прижимались.
– От этого шрамов не бывает.
– Нет, мы друг друга не резали. И шрам, серьезно, после того, как мы прижимались. Я ее обнял и порезалс о ее поясок. Или об что-то такое. Даже не знаю, как оно точно случилось. Даже кровь не шла. Но я знаю, что на второй день мы уже не были парой.
– Вы вместе жили?
– Ну. Я всегда начинал проживать со своими бабами.
Она показывает ему свои два тонких шрама на запястьях.
– Гляди.
– Как это случилось?
– Об духовку.
– Об духовку?
– Об духовку.
– Фильм поглядим?
– Хммм…
– Я всегда перед сном запускаю какой-нибудь фильм, иначе не могу заснуть.
– А когда ты читаешь все эти свои книжки?
– До того, как включить кино. Или когда просыпаюсь ночью и не могу потом заснуть.
– Я тоже потом не могу спать.
Он поднимается, включает телевизор. Нажимает кнопку на видеомагнитофоне, сует в него старую кассету.
– У тебя еще есть видик?
– Ну. Классика VHS.
– Сегодня уже ни у кого нет видиков.
– А у меня есть. Я люблю такие вещи, которых можно коснуться.
Он возвращается к ней в кровать, щипает ее за попку. Женщина позволяет щипаться.
На экране появляется картинка.
– Что это будет?
– Романтика.
Вместе они глядят на двух соперников, дерущихся на матах. И куча других участников соревнований вокруг них, подбадривающих соперников во время боя.
– Это уже почти что концовка. Перемотать на начало?
– Да нет, пускай остается.
– Это Вандам. Кровавый спорт, 1988 года.
Самая классика.
Она смеется. Он смеется. Она прижимается к нему. Пожилой мужик с лавки кричит: Konzentration, Junge!
– Konzentration, Junge! Слышала? Знаешь, что это значит?
– Соберись, парень.
– Ты откуда знаешь?
– Это не так уже и трудно.
– Что, знаешь немецкий?
– Немецкий я немного знаю, как и каждые чех с чешкой.
Женщина устала. Она зевает. Ей хочется спать.
– Konzentration, Junge! Как мне кажется, все это именно об этом.
– Но я немецкий язык ненавижу. Чертовы фрицы.
– Он бельгиец… Гляди, гляди. Это грандиозный финал их истории. Это чистейшей воды Вандам. Старая добрая ручная работа.
– Как по мне, все это немного по-детски.
– Ну… О'кей. Возможно это и немного по-детски. Может оно и так. Может ты и права. Я понимаю.
– Неважно.
Он выключает видик. Выключает телевизор. Гасит свет. Но в комнате и так светло. В квартиру проникает свет целого массива.
Женщина замечает, что нет занавесок.
– Ты злишься.
– Не злюсь.
– Нет, немного все-таки злишься.
– Говорю же, что нет.
– Sorry, я ужасно устала.
– Надеюсь, после этого лифта…
Женщине не нравятся мужики которые через силу стараются быть забавными.
– Поцелуй меня в плечо.
Она чувствует, что он вспотел. Это у мужиков ей нравится.
Он целует ее.
– Все нормально. Оно и не должно тебе нравиться. Кровавый спорт – он не для всех. Я знаю.
Он целует ее еще раз.
– Почему у тебя такие черные пальцы?
– Это краска.
– А похоже на засохшую кровь.
– Это краска. Ведь кровь я бы смыл, разве не так?
Она пытается сцарапать краску с кончиков его пальцев.
– Нет смысла тратить силы. Этого нельзя смыть. Или, точнее, нет смысла смывать.
– Ты красишь даже зимой?
– Если нет дождя или снега, то крашу.
– Ну а когда идет снег или дождь?
– Тогда ожидаю, когда перестанет, потом крашу. Или крашу чего-нибудь в средине. Всегда есть что покрасить.
– А почему ты не займешься чем-нибудь другим?
– Что это за вопрос? А ты почему не займешься чем-нибудь другим?
– Потому что у меня долги, а кроме "Северянки" у меня ничего нет.
– Долги?
– Ну… долги.
– Я не знал.
– И как это случилось?
– Не хочу об этом говорить.
– Ясно. Понимаю. У меня долгов нет.
– Ну и радуйся.
– И исполнитель тебя достает?
– Немного.
– А сколько ты должна?
– Я же сказала, что не желаю об этом говорить.
– Возможно, я могу как-то помочь.
– Не можешь. Просто я должна все это выплатить.
– А если не выплатишь?
– Тогда придется переезжать.
– Куда?
– Не знаю.
– Блин…
– Спокойно. Я справлюсь. Выплачу… А чем занималась твоя мама?
– В яслях работала. Но потом ясли закрыли.
– И что она потом делала?
– Присматривала за детьми богачей, пока не исчезла в лесу.
– В лесу?
– В лесу. Не знаю… Понятно, что тут сразу и не понять. Просто, ее не было – и все. После того, как отец спрыгнул вниз, она начала говорить, что ее преследуют тени?
– Как еще тени?
– Нормально, тени. У нее начало все крутиться в голове, она стала забывать. Сначала принимала таблетки, а потом начала ездить в город. Целый день ездила трамваями, автобусами, метро. По кругу. А после того начались акции. И она ездила на все акции. Например, раз она купила тридцать цыплят, можешь представить? Не было где их хранить. Не было ни малейшего шанса, чтобы все их съесть. Или… покупала по двадцать кило сахара или муки, потому что было дешево. И в квартире повсюду были листовки из супермаркетов. В некоторых местах – до самого потолка. Квартира была словно лабиринт. Когда я к ней приходил, то не мог ее найти. И мне приходилось ездить с ней по всем этим акциям, потому что я за нее боялся.
– А брат?
– У брата были другие проблемы. Он занимался только собой, а маму оставил мне. Только все было спокуха. Неожиданно мама начала говорить, что твоя бабка. Говорила, что как начнется война, все это пригодится. Что, прежде чем толстый похудеет, худой сдохнет. А все это из-за ее теней, которые нашептывали ей, что будет конец света.
– А потом?
– Ничего. Птом вдруг мамы уже не было. Поехала и уже не вернулась, просто-напросто исчезла, ну… В квартире все осталось, как будто бы она хотела вернуться, повсюду эти кучи листовок. Но она не вернулась. Последний раз ее видели на трамвайной остановке. И тогда я сказал себе, что, возможно, она заблудилась в этом нашем лесу.
– В каком еще нашем лесу?
– Этот наш массив, ведь раньше тут был лес, не знала? Болота и глубокий, громадный лес. Вся Чехия – ведь это одно громадное болото. Вся Европа. Громадное болото и громадный лес. Мы родились из этого болота, в нем мы и исчезнем. А между этими моментами еще наделаем с ребятами в "Северянке" немного шуму. Последнее мероприятие человечества.
Они вместе смеются над его словами.
– Ага, а мне потом за вами убирать?
– Ну да.
Он смеется над этим.
Она тоже смеется.
– Никогда бы не сказала о тебе, что ты веришь в подобные вещи. Болота, в которых все исчезнет.
– Я не говорю, будто бы в это верю. Но и не говорю, будто бы не верю… Иногда тебе ничего не остается, как только вера в такие невероятные вещи. Вот во что веришь ты?
– Ни во что.
– Вообще ни во что?
– Вообще.
– Странно.
– Ну, не знаю.
– Ты серьезно там была, внизу, на Народном проспекте? Или просто так болтала?
– Я там была. А ты там был? Или только болтал?
– Почему я должен был бы болтать?
– Там я была по совершенно дурацкому, самому дурацкому, идиотскому случаю. Втюрилась я тогда в одного психа. Вроде бы он даже учился в каком-то институте. Теперь уже и не знаю. Знаю только то, что это он меня туда забрал, а я все время пялилась на него – глупая и влюбленная дурочка. Но помню, что все это было возбуждающим, все эти люди, и вообще. Мой все время пиздел о политике. А я, прежде всего, хотела быть с ним, ужасно хотела ходить с ним. Политика тогда меня не интересовала, и сейчас тоже не интересует. Как по мне, оно все время одно и то же.
– Ясен перец.
– Но мне нравилось на него смотреть, какой он был возбужденный, как он желал все изменить, меня это заводило. Так что я пошла с ним и несла ему те дурацкие свечки.
– Свечки?
– Ну, там же потом зажигали свечки.
– Ааа, ну да…
– Я так и не смогла потом отстирать джинсы от воска.
– Свечки должны стоять на могилах.
Он смеется. Она тоже.
– Ну да.
– И что, происходило что-нибудь?
– Как только мы развернулись, нас замели. Его перед тем очень даже сильно побили, я и сама немного получила. Мы сидели рядом в участке, на лавке. Ждали допроса, мы были на самом конце. Сами мусора были уже как в тумане, ужасно уставшие. Наверное, они должны были уже знать, что это конец, разве нет? Иногда я размышляю, а где они на самом деле закончили свою деятельность, в том смысле, а где они сейчас…
– В заднице.
– Надеюсь на это.
– Или в политике.
– Они хотели, чтобы я подписала заявление, только я ничего не подписала, и мне просто разрешили уйти. Он меня ожидал и провел меня домой: вроде как что-то будет, но ничего и не было. А потом мы уже никогда не встречались, впрочем, мне на это глубоко плевать.
– И что было дальше? Что ты делала дальше?
– Все и ничего. Я выехала на ферму во Франции, там у нас тетка. Я занималась короедами. А их папам-мамам рассказывала, что у нас и вправду имеются холодильники, что мы на самом деле, что такое стиральная машина, что мы честное слово смотрим цветное телевидение. И показывала им на карте, где находится Прага, что это на самом деле в Европе, а не где-то в Сибири. Ну а потом я возвратилась сюда. И все уже было по-другому. А потом на одном мероприятии я познакомилась с сукиным сыном своей жизни, с которым провела лето своей жизни в дачном домике в Карконошах во вроде как коммуне, и оттуда у меня остался ребенок моей жизни, которого я люблю, и который иногда меня ужасно достает, потому что он делает, что хочет.
– Блииин, так ты была в коммуне?
– Да это просто были выезды из города, тогда так делали. Новая жизнь. У нас были овцы, поле, все общее, такие вроде как священные службы, медитации. Кельтские ритуалы. Все чехи тогда хотели быть кельтами.
– Кельты были неплохими воинами. Только я сам всегда хотел быть римлянином.
– Ну и, конечно, мы курили там много травки.
– А водяра?
– Нет, алкоголь был запрещен.
– А курить, выходит, было можно.
– Ну.
– И трахались вы все вместе?
– Ну, это тоже.
– Серьезно? Блин, класс!
– Ну, не знаю.
– Я никогда не трахался больше, чем с одной бабой за раз. Как это оно?
– Я не хочу об этом говорить.
– Ясно. Понимаю. А откуда ты знаешь, что это его ребенок?
– На все сто я не знаю.
– А вы там еще и дрались, или только трахались, курили травку, медитировали и игрались в кельтов?
– Ну, да, еще и дрались.
– Как?
– Не знаю, просто дрались. Это невозможно было выдержать, это хорошая энергия.
– Идеалы в порядке.
– Все идеалы в задницу.
– Успокойся. Ясно.
Я осматриваю ее. Целую в плечо. Но ей уже не хочется.
– Я это уже пережила.
– То есть, ты уже тоже получила урок по жизни.
– Не знаю.
– Самое главное, не плакаться над собой. Концентрация – да, а плакаться над собой – нет. Как только кто-то плачется над собой – это конец. Ты серьезно умеешь это стоя, в смысле, писать?
– Вас в бабах интересуют только такие глупости?
Она смеется. Он смеется.
– Ну так мне…
– Знаешь что, отвали.
– Ладно. Ясно. Спокуха. Sorry. Я тебя понимаю. Сам я тоже уже получил урок по жизни.
– Что?
– Урок по жизни. У меня тоже есть ребенок, но, говоря по правде, его у меня нет. Женщина моей жизни говорит, что я плохо бы влиял на малого, что я неудачник, но я все равно с ним встречаюсь. Мы перехитрили ее, ее и ту старую идиотку, которая запретила мне с ним встречаться, потому что я как будто несколько проблематичный. А я ведь, блин, совсем не проблематичный. А? Или проблематичный?
– Не знаю.
– Ей не нравились все те мелкие стычки, драки и тому подобное.
– Ну так не дерись.
– Это не моя вина. Я не дерусь. Я только хочу справедливости. И хорошего воспитания.
– А что делает твой сын?
– Ему уже семнадцать лет.
– И моей тоже.
– Блин, а вдруг они как-нибудь встретятся и…
– Надеюсь, что они никогда не встретятся.
– Он ходит в ПТУ, иногда мы вместе идем на пиво, он берет меня с собой. Я учу его жизни, потому что его мать о настоящей жизни нихрена не знает.
– И что ты ему говоришь?
– Чтобы он делал отжимания.
– Отжимания?
– И чтобы качал пресс.
– Это и есть твои советы?
– Пускай тренируется. В противном случае, из него будет не мужик, а полумужик.
– И он тренируется?
– Собственно говоря, нет. Он ужасно толстый!
– И моя доця тоже. У нее такие жировые валики, как у меня стали только сейчас.
– Нет у тебя никаких валиков. Это такие миленькие любовные захваты…
– Валики!...
– А мой пацан еще ни разу нормально не дрался! Я в его возрасте давно уже дрался.
– Верю.
– Свое место в жизни мне нужно было выбороть. Они же сейчас все получают задаром. И я уже давно трахал девиц.
– Хммм.
– И концентрироваться он тоже не умеет
– Ну, ведь что-то он ведь умеет, или нет? Ты же ужасно им гордишься.
– Ну, он быстро пишет эсэмэски. Это он умеет.
– Моя тоже.
– И очень быстро что надо найти в телефоне. Что угодно. Я ему говорю: битва под Белой Горой. А он находит это в телефоне. Но потом сразу же и забывает. Лично я предпочитаю прочесть об этом в книге. А он мне говорит: "Папа, ты мертвый, ты аналоговый".
– Аналоговый Вандам.
– В смысле, старый.
– Как этот твой видик.
Он смеется. Она смеется.
– Ну, наверное так. Мы же, вроде как, аналоговое поколение. Он это так видит. И он ужасно рассеянный. Я ему постоянно говорю: Konzertation, Junge. Konzentration. Так ничего. Я с ним разговариваю, а он пялится в телефон и пишет эсэмэску.
– И моя тоже. Ну а помимо того?
– А помимо того – спокуха. Мне пришло в голову, что я мог бы открыть качалку. Там бы я мог воспитывать парней, тренироваться с ними, готовить их к выходу в открытый мир. Потому что может казаться, что все они получают задаром, но это временно. Все вокруг – временно. И все это изменится. И он мог бы там когда-нибудь работать.
– Качалка… Но ведь это уже passé, качалка, разве нет? Точно так же, как прокат видео-кассет и эта твоя классика VHS. Все это уже сдохло.
– Но ко мне бы люди приходили. Я знаю, как работает тело. Я занимался бы курсами самозащиты. Никогда не известно, когда оно придет. В смысле, какой-то удар. А он придет. Ты должна быть готовой. По мне, мир – это всего лишь перерыв между войнами, и выиграют только сильные и приготовленные. Ты тоже должна тренироваться.
Он смеется. Она не смеется.
– Ты что имеешь в виду?
– Ну, что когда-нибудь тебе бы это могло приготовиться.
– Хочешь сказать, что я толстуха?
– Нет… мне нравится.
– То есть, у меня валики?
– Любовные захваты. Все нормалек. Ты в полном порядке.
– Слушай, мне не нужно, чтобы кто-то начал мне советовать, ОК? Чтобы кто-то мне комплименты выписывал.
Она отодвигается от него. Закуривает.
Потом начинает кашлять.
– Я понимаю, sorry. Может, мне не следует столько курить.
– Ты ведь тоже шмалишь.
– Но не кашляю, как ты.
– И что это должно быть? Отвяжись от меня! Может я хочу покашлять.
– Ну ладно. Спокуха. Если хочешь – кашляй себе.
– Ну почему, блин, все сразу хотят давать мне советы? Сами себе советуйте.
– Господи, да успокойся же, я не это имел в виду. Понятно? Ты не толстая. Ты красивая баба, если учесть, что тебе уже больше сорока.
– Ну спасибо…
– Ты и правда красивая бабв. И трахаться умеешь. Блин, я бы хотел все время трахаться и трахаться.
– Если ты думаешь, что я толстая, в следующий раз возьми себе какую-нибудь худую. Не стану я тренироваться. Хватит мне тех упражнений, что у меня каждый день с вами в пивной. И курить я стану столько, сколько захочу.
– Ну понятно, понятно, sorry, я не это имел в виду. У тебя хорошая фигура.
Он ее обнимает. Она желает вырваться. Но обнять себя позволяет. Он целует ее в плечо.
– Ну а ты, ты где был тогда? Спереди или сзади?
– Спереди. С одной девушкой. Звали ее Хана. Или Дана. Или Яна… Как-то так. Нет. Зузанна. То была Зузанна. А вот она была по-настоящему толстая. После того я тоже ее никогда уже не видел. К счастью. Студентка было. Как только запахло жареным, она потерялась в толпе.
– А ты откуда там взялся?
– Брат меня забрал с собой, он как-то крутился возле политики. Меня он взял затем, чтобы я его прикрывал. А эта девица была его одноклассницей. Я отбил ее у него, хотя и был моложе. Брат вечно был тупой, когда речь заходила о бабах.
– Но это же ты нанес первый удар, так? Не он?
– Ясен перец. Блин, мой братан не умеет драться, как по мне, он вообще никогда не дрался. Слушай, между нами есть одна проблема, он стыдится того, откуда он родом, а еще стыдится того, что занимался переводами вилеофильмов.
– Каких еще фильмов?
– Ну, всей классики. Даже и той, что с настоящим Вандамом. Это привозили из Германии, а он знал немецкий, так что делал перевод и продавал жучкам, и теперь этого стыдится. Еще ему стыдно за то, что наш старик бухал, а еще того, что дрался, и что мама была стукнутая, и что она потерялась. Он стыдится того, что у него такой брат как я, который иногда дерется. Но это не моя вина. Он не понимает того, что для меня важнее всего справедливость. Вечно он только об этом и говорил. Вечно он меня стыдился. Вечно он мне талдычил, что он самый умный.
– Мне очень жаль.
– Да ничего.
– А он действительно самый умный.
– И что это должен быть за вопрос? Ну да, он умнее, это точно. Опять же, у него имеются бабки, и так далее. Сначала для себя учредил переводческую фирму, сейчас у него какое-то европейское агентство. Он знает, как за это взяться, устраивает гранты, все устраивает, все в порядке, у него такая хорошая, приличная жизнь, еще он занимался политикой, но драться не умеет. Как мне кажется, сейчас он трясется, как и вся Европа. Он трясется за свое бабло. Еще ни разу я не встречал нафаршированного типа, который был бы счастлив.
– Нафаршированный типы в "Северянку" не ходят.
– Зато счастливые туда приходят. К тебе.
– Я была бы счастлива, если бы у меня были бабки.
– Вовсе нет.
– Была бы, была. Выплатила бы долг, забрала бы доцю и умотала бы отсюда.
– А "Северянка"?
– Думаю, что с Морозильником вы бы там справилась. Я с радостью вам ее оставлю.
– Мы бы скучали по тебе. Ты бы тоже скучала по нам.
– Думаю, что нет.
– Я бы скучал.
– Знаешь что, может и не надо так говорить.
Они смеются.
Он целует ее в плечо. А потом еще раз.
– Моя ты лесная женщина.
– Ведь "Сильва" означает "лес". Это по латыни.
– Не знала.
– Вот видишь, теперь знаешь.
Он целует ее в плечо…
– Я серьезно говорю. Мне бы тебя там не хватало.
– Ну, не знаю. А с братом ты видишься?
– Я же говорил, что наш контакт проблематичен.
– Я со своей сестрой тоже не вижусь. Собственно говоря, я ни с кем не вижусь. Родственники всегда желали мне только добрые советы давать.
– Он живет по другой стороне леса, там, где построили новые дома с бассейнами.
– Похоже, у него там все полный вперед.
– Я никогда там не был.
– А я – да. Я бы могла там жить, если бы кто-нибудь купил мне там дом.
– После переезда он сразу же развелся. Там никто не может долго быть счастливым..
Она глядит на него.
– Первый удар нанесла полиция. Я видела, так как была спереди. И как по мне, вообще трудно сказать, кто был первый. Ведь там был ужасный хаос.
– Это я нанес первый удар. Ясно?!
– Ну хорошо, хорошо.
– Это я приложил тому мусору. Левый хук, правый хук. Спокуха, спокуха. Прямо в центр его вселенной. У меня до сих перед глазами та его сплющенная собачья морда, западающая в черную дыру; и я знаю, что эта морда никогда уже не будет скалиться.
– Но ведь у них были шлемы.
– У этого шлема не было.
– Вообще-то, это все равно, кто нанес первый удар.
– Погоди… Но ведь это же не все равно, разве не так?
– Для меня – все равно.
– Это я нанес первый удар. Может это и смешно, но я чувствую себя ответственным за то, что случилось.
– Так я что, должна тебя еще и поблагодарить, а?
– Не должна, но это я сделал.
– Тогда, похоже, я тебя там видела.
– Наверное.
– Раз уж ты нанес этот удар, тогда ты должен был стоять спереди, как и я.
– Я уже говорил, что я там был и что его нанес. Кто-то должен был это сделать. Меня уже начинало доставать, вся та мирная, хипповская демонстрация. У нас пустые руки. Мой брат этого бы не сделал. Мой брат вечно чем-то занимался. Вечно где-то чего-то наклеивал, успокаивал ситуацию вокруг себя: не поднимайтесь, продолжайте сидеть, никакого насилия, не провоцируйте – слышал я его. Но еще я знал, что это не имеет смысла, в том смысле, что постоянно уступать, что, раз они – эти две отрицательные энергии – так близко, тогда нужно быстро выбить один другого, и будет спокуха, и можно будет идти дальше. Это как тучи во время грозы. Плюс. Минус. И молния. Спокуха! Действие – штука необходимая. Окопная война – это никакое не решение, это же известно еще с Первой мировой, разве нет?
– Не знаю.– А я знаю. Так что я нанес первый удар и запустил историю в ход.
– Тебя избили?
– С тех пор мне известно, каков на вкус сломанный нос.
– И как?
– Словно соленый мармелад.
– И что ты делал потом?
– Ты имеешь в виду: по жизни? Или после той демонстрации?
– По жизни.
– Самые разные вещи. Например, кровь сдавал, у меня нулевая, так что я спасаю всех. Какое-то время был гориллой-охранником, это была спокуха, в свое время люди больше боялись горилл, чем полицейских. Продавал газеты и книжки, только люди как-то быстро перестали желать читать что-нибудь приличное. Еще ездил на большегрузе. Бывал во Франции. Там тоже могли бы встретиться! Туда я возил польских цыплят, а французских возил в Польщу через Чехию. Охранял завод, чтобы не кто не разворовывал снаружи, но, в конце концов, ее разворовали изнутри, как и все остальное. Неожиданно оказалось, что мы охраняли совершенно пустой завод, в котором – кроме рабочих – не было ничего, даже каких-либо станков. И никому в голову не пришло, каким же чудом все там пропало. И где-то в это же время я встретил женщину своей жизни, довольно-таки сложную. Над ней издевался кто угодно, она работала в конторе того завода. Я сказал, что спасу ее, и с ней даже окольцевался, сделал ей бэби и развелся. Вообще-то я с ней еще поездил, это так. Потом еще пробовал разные занятия, как-то на мне это отразилось…
– Кололся?
– Нет.
– Кололся. Или колеса принимал. Потому она тебя и бросила. И, наверняка, другие девицы тоже.
– Откуда знаешь?
Он садится в кровати, закуривает. Глядит на нее.
Она продолжает лежать. Тоже закуривает, кашляет.
– Просто знаю. Знаю еще и то, что ты не только сам принимал, но и производил.
– И что это должно значить?
– Ничего. Просто я говорю, что знаю.
– Если когда-нибудь чего-то и сделал, то исключительно для собственного употребления. Это все. И это мое дело. И вообще, откуда ты знаешь?
– Возможно, наш жилмассив и большой, но не такой уже он и большой.
– Возможно, немного я в этом всем и торчал. Но сейчас уже все в порядке.
– То есть, сейчас уже ты только бухаешь.
– Я не бухаю.
– Бухаешь, бухаешь. Я же тебя каждый день вижу.
– И что это все должно значить? И с чего, блин, ты бы жила, если бы я не бухал? Если бы мы все не бухал?
– Успокойся. Это ничего страшного. Парень всей моей жизни тоже принимал и бухал, потому-то потом вся наша коммуна и разосралась. Он пустил на свои наркотики все бабки из нашей общей кассы.
– Вовсе не ничего! Я же говорю, что немного во всем этом торчал. Но немного, понимаешь? Немного, это значит немного. Немного – не означает много. Мой брат тоже немного принимал. Ты ведь тоже покуривала травку, или нет?
– Ну, курить травку – это не колоться.
– Блин, Сильва, ведь тогда все немного принимали. Это просто были такие послереволюционные времена. Кто хотел, тот бухал, кололся, устраивал чего-нибудь и ходил на концерты. Кто-то больше, кто-то меньше. В этом и была та самая эйфория. В этом и была вся эта революция. Так что я не был каким-то придурочным наркешей. У меня все было под контролем. Я сам вышел из всего этого. И сейчас со мной все в порядке, я чистый. Я в порядке.
– Из этого ты вышел в тюряге.
– Блин, и что это должно быть?
– И в психушке.
– Бли-и-ин…
Морозильник говорил.
– Морозильник нихрена не знает. Морозильник должен держать хавало на замке. Он и сам был в тюряге.
– Так и ты тоже был.
– Так что с того? Меня засыпали. Слушай, я просто хотел поучаствовать в одной забаве, немного подработать, покрепче встать на ноги, но вот откуда взять бабки, или как? Так что как-то раз сунул под водительское кресло немного травки и привез из Югославии сюда. И что? Кто знает, может это вообще не наркотики были. Я был мелкой рыбкой. Козлом отпущения. Меня задержали на границе, и в тот же момент проехало три большегруза, набитых травкой. Вот как оно бывает. Ты, блин, не имеешь об этом ни малейшего понятия. Свое я отсидел. И теперь я чист. Получил урок по жизни, и как вижу наркешу, который выпрашивает у меня десятку на билет домой, так я сразу же, своими руками, даю ему урок.