355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Ивашкевич » Мать Иоанна от ангелов » Текст книги (страница 3)
Мать Иоанна от ангелов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:08

Текст книги "Мать Иоанна от ангелов"


Автор книги: Ярослав Ивашкевич


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

В матери Иоанне проснулась светская дама. Любезным, чуть жеманным движением руки она указала Сурину на кресло у стола.

– Прошу вас, отец, присядьте.

Сама она отодвинула другое кресло в угол, к печке, и скромно села. В холодном осеннем свете, падавшем на ее бледное лицо, оно казалось почти прозрачным. Когда она опускала веки, как сейчас, лицо гасло, становилось заурядным и болезненным. В начале беседы она не смотрела на ксендза.

– Вот уже несколько месяцев мы здесь страдаем, – молвила она, – терзают нас великие напасти, и ксендзы, что давно уже находятся здесь, не могут с ними справиться. Вся надежда у меня и у прочих сестер на вас, отец. Столь праведный муж...

Ксендз Сурин с легким нетерпением ее прервал:

– Мне поручено заняться только твоей особой, дочь моя. Прочие монахини останутся под опекой других ксендзов.

– Вот как? Это хорошо, – сказала мать Иоанна, не подымая глаз. Конечно, если злые духи оставят меня, то они и от других сестер отстанут. С меня-то все и началось, – добавила она чуть хвастливо.

– Я постараюсь изгнать твоего беса...

Мать Иоанна живо ответила:

– Во мне сидят восемь бесов: Бегемот, Валаам, Исаакарон, Грезиль, Амман, Асмодей, Бегерит, Левиафан и Запаличка, – перечислила она единым духом и сразу умолкла, словно в испуге.

Отец Сурин взглянул на нее чуть удивленно.

– Не верь им, дочь моя. Впрочем, один демон может называть себя многими именами. Зло может иметь много форм и обликов. Чтобы достойно приготовиться к предстоящему нам труду, я полагаю, дочь моя, надлежит начать с исповеди и причащения.

Мать Иоанна довольно равнодушно ответила:

– Я уже просила преподобных отцов отслужить нынче и завтра обедню, дабы их молитвы удерживали бесов подальше от нас в дни приготовления к исповеди и причащению святых тайн. Они обещали. Надеюсь, что и вы, отец, присоединитесь к их молитвам.

– Разумеется, дочь моя. Давно вы не были на исповеди?

– С той поры, как впервые вселились в нас бесы, полгода уже.

– О, очень давно! А почему так долго откладывали покаяние?

– Не мы откладывали – бесы. Они не разрешали нам подойти к причастию.

– О! – серьезно протянул ксендз Сурин. – Бесы не разрешали? А не собственная ли ваша духовная леность Воплотилась в этих бесах?

Мать Иоанна впервые за всю беседу открыла глаза и посмотрела на ксендза с явным недовольством. В ее глазах блеснули затаенные искорки, появилось что-то загадочное и тревожащее.

– Стало быть, вы, отец, не верите, что я одержима дьяволом?

– Дитя мое, – мягко сказал ксендз Сурин, – к сожалению, я должен верить, хотя бы и не желал этого. Но пути, коими сатана проникает в душу нашу, многообразны.

– На сей раз то был путь колдовства, – прошептала внезапно со злобой мать Иоанна. – Этот страшный колдун вливал в нас свой яд сквозь стены, преграждающие доступ в обитель нашу.

– Увы, доступ здесь был весьма нетрудным, – с горечью заметил ксендз Сурин.

– И кто же я такая? – вдруг воскликнула скорбно мать Иоанна. – Я, жалкая раба божия, я, славившая господа в убогом этом монастыре! Кто мог меня здесь отыскать? Я – монахиня, мой отец, правда, князь, но из обедневшего рода, живет среди смоленских болот, и никто о нем знать не знает. Кто ж я такая, я смиренная сестра, чтобы на меня напало целых восемь могучих демонов?.. – Тут она прервала свои жалобы и прибавила деловитым тоном: – Надобно вам знать, отец, что это самые могучие демоны, истинные князья тьмы...

– Откуда тебе это известно, дочь моя?

– О, они непрестанно об этом твердят. Будь они бесы помельче, они бы давно уже покорились экзорцизмам ксендза Лактанциуша и ксендза Игнация. О, это могучие владыки! – воскликнула она с оттенком горделивого самодовольства.

Отец Сурин нахмурил брови.

– Мы мало знаем о природе демонов, – молвил он, – но и то, что они сами сообщают нам устами одержимых, не заслуживает безусловного доверия. Неужто тебе никогда не приходило на ум, что это исчадия лжи?

– А что такое ложь, преподобный отче, и что такое правда?

При этом вопросе отец Сурин откинул голову назад и строго взглянул на монахиню. Мать Иоанна от Ангелов сидела, сжавшись, как кролик, глаза ее опять закрылись, и только на пухлых губах играло что-то вроде усмешки. Губы были ярко-красные и резко выделялись на бледном лице, усеянном густыми кучками желтых веснушек. Похоже было, что мать Иоанна насмехается над духовным своим отцом.

– Если тебе не под силу отличить ложь от правды, дочь моя, – сказал он, – слушайся в этом своих наставников и руководителей. Но каждому христианину надлежит иметь совесть, чуткую совесть, которая укажет ему границу между черным и белым.

– А то, что по моей вине погиб ксендз Гарнец, это зло? – спросила она и твердо сжала губы, ставшие в этот миг тонкими, как у змеи.

– Пусть тебе ответит на это твоя совесть, – помолчав, сказал ксендз Юзеф. – Когда послезавтра приступишь к исповеди, скажешь мне, что ты об этом думаешь. Что думаешь на самом деле. Если ксендз Гарнец был невиновен, а, кажется, так и было...

– Виновен, виновен, отец, верь мне, виновен! – вдруг завопила настоятельница и, вскочив из кресла, подбежала к столу, у которого сидел ксендз Сурин. – Виновен, виновен! О, если б я рассказала тебе, отче, обо всех ужасах, которые испытала из-за этого человека, обо всех этих мерзостях... Я расскажу тебе, я должна рассказать, но в другой раз. Ведь ты, отче, должен узнать всю мою душу, все страдание мое, все, что я переживала и переживаю. Ведь тебе ведено спасти меня из бездны одиночества, из бездны, в которую ввергнул меня господь бог...

Ксендз мягким жестом отстранил ее.

– Сядь, дочь моя, – сказал он, – сядь и успокойся. У каждого из нас свой крест, и мы должны нести его до гроба. Быть может, мне удастся просветить твой разум. Никто из нас, что бы ни чудилось нам порою, не одинок на свете. Лучший наш друг всегда с нами, и мы можем в любую минуту призвать его и открыть перед ним все свое естество. Никто не одинок на свете, сестра, никто! – возвысил голос ксендз Сурин. – Наш опекун и друг, господь наш и отец всегда с нами! И к тому же сколько утешителей посылает он нам! Святейшие твои покровители, которых ты себе избрала, ангелы пресветлые, – разве есть лучшие заступники для нас и молитв наших? А среди них тот, кому предназначено быть с нами от колыбели до могилы, наш ангел-хранитель...

Мать Иоанна опять вскочила из кресла и упала на колени перед ксендзом, такая маленькая, что ее голова едва возвышалась над дубовым столом. Простирая к ксендзу руки с длинными, тонкими пальцами, она вдруг зачастила тихо, таинственно, слова ее дробно катились одно за другим, как рассыпающиеся по полу бусы.

– Я видела его, видела, – говорила она, – я была тогда больна, очень больна, и было мне видение; все меня покинули, никого не было рядом со мною, несчастной, я лежала в горячке. В страшной горячке, ужасные призраки терзали меня целых четыре недели, и, наконец, на пятой я увидела... я узрела их, стоявших у моей постели, между постелью и стеной... Мой духовник – тогда им был ксендз Мухарский – и мой ангел-хранитель, похожий на Казюка, работника из корчмы, только волосы у него были длинные-длинные, на плечи падали, даже на сутану ксендза Мухарского... И еще святой Иосиф... Святой Иосиф был такой красивый, такой сияющий! И он-то склонился надо мной, коснулся моей груди, и боль исчезла, – я сразу почувствовала, что могу встать, почти сразу, а в том месте, которого коснулся перстами святой Иосиф, на сорочке осталось пять капель благовонного бальзама.

Ксендз Сурин недоверчиво отодвинулся от нее. Мать Иоанна от Ангелов, видя его равнодушие, встала, вытерла руками увлажнившиеся глаза и вернулась в свое кресло.

– Прости, – сказала она спокойно и сдержанно, – я постараюсь больше не увлекаться. Но мне ведь некому рассказать обо всем том, что меня терзает. И страшит! Вспышки эти ни к чему, надо тебе, отче, рассказать все по порядку.

– Да, дочь моя, по порядку. Тебе надо успокоиться. Не следует возлагать на мой приезд чрезмерных надежд. Пред лицом бога человек всегда одинок, но пред другими людьми он всегда может призвать в свидетели бога. Бог всегда с ним. На этот раз довольно, закончим нашу беседу, после полудня я хотел бы собрать всех вас в большой трапезной, дабы вы подготовились к послезавтрашней исповеди.

– Сестра Малгожата, привратница наша, – спокойно молвила настоятельница, сидя в кресле, – укажет вам, отец, вашу комнату в верхнем помещении амбара, где живут все ксендзы. Обед приносят им в полдень. Ужин в шесть часов. В семь последняя молитва – не для сестер, – последняя вечерняя молитва в костеле. Потом уже только молитва в обители. Мы молимся... насколько можем.

– Правильно делаете, сестры, – сказал ксендз Сурин, вставая с кресла, правильно делаете. Итак отныне начинается, дочь моя, наша совместная жизнь, – вдруг изменившимся, ласковым тоном продолжал он, протягивая руки матери Иоанне. – Надо надеяться, что будет она удачной и послужит ко приумножению славы господа на земле. Молитесь, молитесь!

Мать Иоанна от Ангелов сидела в кресле неподвижно, с закрытыми глазами. Лицо ее выражало восторг, словно она слушала райское пенье или нежные звуки органа, только слегка подрагивал уголок рта. Отец Сурин так и застыл с простертыми руками, потом опустил их.

Но тут мать Иоанна легко поднялась и подошла к нему, сделав эти два-три шага уверенно и как-то очень изящно, будто танцуя; она преклонила колени пред отцом Суриным и поцеловала край его сутаны, затем припала к его рукам, и ксендз, растроганный, не отнимал их.

– Защити, защити меня, отец мой духовный! – повторяла она.

Ксендз Сурин поднял ее с полу, без усилия, как ребенка. Она напомнила ему Крысю, "экономку" ксендза, и он еле заметно улыбнулся.

– Человек – тот же ребенок, – сказал он.

Мать Иоанна тоже улыбнулась сквозь слезы.

– Теперь ступай, дочь моя, займись своими делами, – с нежностью молвил ксендз Сурин. – У тебя, наверно, хватает хлопот с сестрицами, да и обитель у вас не маленькая. Большой сад, хозяйство... Ступай. После вечерни приходите сразу в большую трапезную, предадимся размышлениям о грехах наших и ничтожестве человека. А теперь до свиданья.

Мать Иоанна склонилась к руке ксендза. Он перекрестил ее и благословил, дал поцеловать образок, висевший на четках у его пояса. Монахиня направилась к той двери, через которую входила. Отец Сурин тоже собрался выйти. Держась за дверную ручку, мать Иоанна еще раз сделала ему глубокий поклон.

Казалось, она уходит, но вдруг, все еще держась за ручку, она как-то странно присела, скрючилась, став еще меньше, и испустила хриплый, истошный вопль, как разозленная кошка. Отец Сурин изумленно взглянул на нее. Мать Иоанна, крадучись, двинулась вдоль стены, мимо печи и стола, по направлению к ксендзу, который стоял у двери, будто пригвожденный к полу. Лицо ее изменилось до неузнаваемости, все сморщилось, как сушеное яблоко, глаза закосили, нос вытянулся, а из сжатого рта доносился то этот дикий вопль, то скрежет зубов. Мать Иоанна приблизилась к ксендзу и уставилась на него снизу вверх жутким взглядом скошенных глаз; теперь они были уже не голубые, а черные, расширившиеся, как у рыси в потемках, и словно насквозь пронзали душу. Ксендз откинул голову назад, но не мог оторваться от этих ужасных глаз.

– Ох, дорогушечка, – прошипела вдруг мать Иоанна, – не думай, что тебе так легко удастся прогнать меня из этого миленького тельца.

Ксендз Сурин совершенно растерялся.

– Мать Иоанна, мать Иоанна, – беспомощно повторял он.

– Я – не мать Иоанна, – взвизгнула страшная женщина. – Не узнаешь меня? Это я, твой брат, Исаакарон! Я Валаам! Я Асмодей! О, не думай, старикашка, что мы испугаемся твоей свяченой воды, твоей латинской болтовни! Мы ловкие бесы, с нами не шути, как возьмем чью-то душеньку под свою опеку, уж не выпустим ее так легко. А в придачу еще и тебя сцапаем, старый, гадкий поп!

Отец Сурин овладел собой. Он осенил крестным знамением себя, потом скрючившуюся монахиню, которая вся напряглась, будто готовясь к прыжку.

– Apage, Satanas! [Изыди, сатана! (лат.)] – воскликнул он.

Мать Иоанна от Ангелов при этом возгласе пошатнулась, словно ее толкнуло что-то изнутри, и оперлась о стену рукой с длинными, растопырившимися, как ястребиные когти, пальцами. И тут же затряслась в ужасающем хохоте, громком, зловещем и бесстыдном. Отец Сурин, осмелев, сделал шаг вперед и еще раз перекрестил несчастную.

– Apage, apage, Валаам, apage, Исаакарон! – воскликнул он.

Мать Иоанна продолжала раскатисто хохотать, опираясь ладонью о белую стену. Отец Сурин заметил, что под платьем монахини что-то задвигалось. Он машинально все крестил и крестил ее, а она, словно с трудом высвободив из-под длинной юбки свою ногу, вдруг быстро вскинула ее вверх и грубым монашеским башмаком ударила с размаху отца Сурина в колено.

От неожиданного толчка ксендз пошатнулся, а мать Иоанна в этот миг, все еще хохоча, проскользнула у него под рукой, семенящими мышиными шажками подбежала к двери и, громко ею хлопнув, скрылась.

Отец Сурин поглядел ей вслед, потом перевел взгляд на стену. В том месте, где монахиня опиралась рукой, на белой стене виднелся черный, будто выжженный, отпечаток пяти когтей ястребиной лапы.

6

На другой день поутру сестра Малгожата, оставив присматривать за калиткой послушницу, племянницу настоятельницы, побежала к своей подруге, пани Юзефе. Сестра Малгожата была примерной монахиней, но этот один-единственный грешок она частенько себе разрешала: вопреки монастырскому уставу, вопреки строгому запрету настоятельницы, время от времени заглядывала к пани Юзефе посплетничать о делах местечка. Этим нарушалось безмерное однообразие монастырской жизни – и, быть может, именно поэтому сестра Малгожата не искала других развлечений, ей не являлись видения, она не участвовала в бесчинствах прочих сестер, после которых тем приходилось всенародно каяться; она одна во всей обители ни на миг не поддалась нечистому.

– Меня бесы не трогают, – смеясь, сказала она Володковичу, который сразу принялся допрашивать ее на этот предмет. – Такая уж, видно, у меня душа неприступная и тело незаманчивое.

– О нет, нет! – закричал Володкович, увиваясь вокруг нее. Глаза у него разгорелись, будто у кота на сало; любопытствуя узнать про монастырские делишки, он даже забыл о беседе, которую вел с новоприбывшими придворными королевича Якуба.

В корчме сидело несколько этих важных панов; Одрын и Винцентий Володкович так и прилипли к ним с самого утра – попивали в их компании мед да водку. Казюк, двигаясь нехотя, словно еще не проснулся, прислуживал им в большой горнице. Пани Юзя со своей, неизменной улыбкой сидела за стойкой, увешанная монистами, как восточный идол.

– Сестра Акручи, сестра Акручи, – сказала она, отворяя дверцу, заходи, пожалуйста, ко мне.

Сестра Малгожата быстро скользнула за стойку, будто спасаясь от Володковича.

– Здесь мне удобней, – сказала она с веселой усмешкой, – я привыкла сидеть за решеткой.

Володкович, вытащив из-за пазухи красный платок, обтирал мокрые усы и с неистовым любопытством таращился на сестру Малгожату. Один из придворных тоже подошел к стойке и поклонился сестре.

– Безмерно рад видеть особу из знаменитого монастыря, – молвил он. Надеюсь, вы, сестра, расскажете нам что-нибудь интересное.

– О, да что я могу рассказать? – смущенно засмеялась сестра. – Это вы бы могли, вы из большого света приехали, из Варшавы.

– Кабы не ваши сестрички да не ваш монастырь, – сказал придворный, звали его пан Хжонщевский, – мы бы и не приехали. Его высочество королевич только ради вас сюда явился и завтра будет в костеле.

Сестра погрустнела.

– О, конечно, – огорченно прошептала она, – но ведь это такая беда!

И она умоляюще взглянула на пана Хжонщевского. Ей не хотелось, чтобы он задавал вопросы.

На помощь пришла пани Юзефа. Чтобы отчасти переменить тему, она спросила:

– А как там наш новенький ксендз?

Увы, здесь, вблизи монастыря, любой разговор переходил все на тот же предмет, от этого наваждения нельзя было избавиться. Сестра Малгожата все же немного повеселела.

– Вчера провела я ксендза в его покои, после беседы с матерью настоятельницей он был бледный, как мертвец, еле шел. Нет, он для нашего монастыря слабоват. То ли дело ксендз Лактанциуш, ксендз Игнаций... Те-то – львы! – засмеялась сестра, блеснув глазами. – А этот! Конечно, она показала ему обычный свой фокус с закопченной ручкой!

– Значит, мать Иоанна обманывает? – спросил Володкович.

– Да нет, какой тут обман? Разве не дьявол велит ей каждый день закоптить восковой свечкой дверную ручку в трапезной? Самое настоящее бесовское дело... Нет, нет, в нашем монастыре доподлинно орудуют бесы! Вы ничего такого не думайте!

Хжонщевский посмотрел на Володковича, как бы ища одобрения в глазах маленького шляхтича, но тот не обращал внимания на разодетого придворного и, уставясь на сестру Малгожату осовелыми глазками, постукивал грязным пальцем по стойке и бессмысленно повторял:

– Нечего обманывать, нечего обманывать, все должно быть настоящее. Иначе я не согласен.

Хжонщевский тоже был пьян, он потянул Володковича за лацкан кунтуша, и они вернулись к компании. Стаканы с медом стояли наполовину выпитые, немало меду было разлито, господа придворные уже изрядно налакались. Хжонщевский и Володкович опять принялись пить мед большими глотками. Хжонщевский гневно спросил:

– Чего мы сюда приехали? Лучше бы на отпущение грехов в Сохачев, канатоходцев бы повидали да у цыганок поворожили! Верно, пан Пионтковский? – обратился он к другому придворному. – А на этих здешних монашек да на их пляски мне смотреть неохота, ну их!

– Вот кабы бесы с них платья снимали, – вставил пан Пионтковский, переводя пьяные глаза с одного собутыльника на другого.

– А они иногда сбрасывают одежу и по саду бегают, – доверительно сообщил Володкович пану Пионтковскому. – Мне здешний истопник сказывал, что пока Гарнеца не сожгли, они бегали по саду нагишом и вопили; "Гарнец! Гарнец!"

– Досада, да и только! – заявил пан Хжонщевский.

– Это тот самый Гарнец? – спросил пан Пионтковский, внимательно глядя на пана Хжонщевского.

– Тот самый, – отвечал придворный, предпочитавший Людыни Сохачев, королева этого пса невзлюбила, чересчур много лаял.

Володкович насторожился.

– А при чем тут ее величество королева? – спросил он.

– Больно ты, друг, любопытный.

– Скоро состаришься, – важно добавил истопник.

– А кто ты, собственно, такой? – обратился к Володковичу Хжонщевский, уже вполне отрезвев. – И чего здесь крутишься?

Володкович принял смиренный вид, съежился, как собачонка.

– Милостивый пан, – заскулил он, – милостивый пан, я, значит, шляхтич из здешнего края, усадебка у меня под Смоленском, глядеть не на что. Земля неурожайная, говорят, проклятая она, родить не хочет...

– Так чего ж ты, приятель, за хозяйством своим не смотришь? – сказал пан Пионтковский. – У нас, вокруг Сохачева, тоже один песок, да если руки приложишь, так пшеница – ого! От хозяйского глаза конь добреет, пшеница зреет.

Володкович причитал:

– Что я могу поделать? Есть у меня братец, вот он хозяйство любит. Все трудится, трудится. С утра до вечера, от зари до зари. А у меня такая уж натура – мне бы только на отпущение грехов ходить. Иной шляхтич сеймики предпочитает, иной – суды, иной – поездки, а я – где отпущение грехов, там и я. Во как! – И он дурашливо рассмеялся, вылупив маленькие глазки. Мокрые от меда усы свисали у него из-под приплюснутого носа, напоминая усы какого-то зверька.

Пан Хжонщевский усмехнулся с видом человека, много на свете повидавшего и не дивящегося глупости малых сих.

– Так вот, пан Володкович, – молвил он, – на отпущения грехов можешь себе ходить, сколько хочешь, но о королевских делах – ни, ни! – И он приложил палец к губам.

В эту минуту вошел в горницу невысокий, русоволосый молодой человек с коротким носом и холодными, удивительно красивыми глазами. Он быстрыми шагами подошел к столу и, ни с кем не поздоровавшись, обратился к Одрыну.

– Пан истопник, смотри, не подведи меня, – заговорил он очень четко и по-городскому чисто, чувствовался урожденный краковчанин, – приходи завтра раздувать мехи. От старухи Урбанки уже никакого толку, опять посреди обедни заснет, а орган у меня петуха даст. Завтра в костеле такие важные особы будут, музыка должна быть самая наилучшая. Вчера я целый день упражнялся, а старуха еле шевелит мехи. Тут надобна сила кузнеца, любезный пан Одрын!

Пьяный Одрын смотрел на юношу, тупо ухмыляясь.

– Что ж это вы, пан Аньолек? – сказал он. – Такое знатное общество сидит за столом, а вы даже не здороваетесь? Разве этому учили вас в Сандомире? Присаживайтесь.

Аньолек смутился. Он снял шапку с четырехугольным верхом и сделал круговой поклон, поблескивая светлыми волосами.

– Представляю милостивым панам, – возгласил Одрын, – пан Аньолек, органист сестер урсулинок. Играет, как истинный ангел [аньолек – ангелочек (польск.)]. Садитесь, любезный пан Аньолек.

Аньолек стал извиняться:

– Нет, нет, мне некогда. Я еще должен два хора повторить.

– Садитесь и выпейте с нами, – закричал Володкович, радуясь, что появление нового человека прервало неприятный для него разговор.

Казюк, подходя, от стойки к столу с кувшином и стаканами, наклонился к органисту.

– Садись, – сказал он, – стакан меда тебе не повредит.

Аньолек сел и, сразу же обернувшись к своему соседу, которым оказался пан Пионтковский, начал быстро и подробно рассказывать, сколько у него хлопот из-за того, что старухе Урбанке не под силу раздувать мехи. Пан Пионтковский вежливо слушал, но вскоре очередная волна хмеля захлестнула его так крепко, что он уже ничего не понимал в речах органиста. Пана Аньолека это, правда, нисколько не смущало.

– Стало быть, это ты играешь нашим сестрицам плясовую? – крикнул Володкович, хлопая его по плечу. – Ничего, славный у них музыкант. Твое здоровье! – И он поднял стакан с медом.

– А, да что мне их пляски! – с досадой ответил органист, пожав плечами, но мед выпил. – Беда в том, – продолжал он, – что часть труб испортилась, а денег на починку не дают. Все высокие регистры прохудились, пищат, как эти самые монахини, не в обиду им будь сказано, а мать Иоанна говорит, что денег нет, монастырь, мол, бедный.

– Вестимо, бедный, – пробасил Одрын. – Разве кто-нибудь такому монастырю что даст? Дьяволу угождать?

– Э, иной раз и дьяволу надо свечку поставить, – вскричал Володкович, не переставая стрелять глазами в сторону стойки.

– Да на мой орган еще хватило бы! – вздохнул пан Аньолек и выпил второй стакан меда.

Казюк, наклонясь к нему, сказал:

– Первый я сам тебе предложил, второй прощаю, но трех уже будет достаточно. Опять напьешься!

– А что тут еще делать? – уныло спросил органист. – У нас в Сандомире хоть женщины как женщины. Выйдешь на рынок, поглядишь на красоток. А тут или монашки, или такие, как эта за стойкой...

Казюк усмехнулся.

– Баба толще – поцелуй слаще.

Но Володковичу уже стало невтерпеж.

– Слушай, ваша милость, – схватил он Хжонщевского за руку, – пошли учить монашку пить! – Он выскочил из-за стола, таща за собою соседей, и побежал за стойку. Там сестра Малгожата от Креста упоенно сплетничала с хозяйкой, уже совсем позабыв о своей калитке. Обе ахнули, испуганные внезапным нашествием мужчин.

– Боже милостивый, – взвизгнула Юзефа, – чисто татары!

– Сестрица, не будь я Винцентий Володкович, – кричал пьяный шляхтич, прошу выпить с нами стаканчик меду.

– Выпей, сестра, выпей, – убеждала пани Юзефа, – все равно грех, так попользуйся уж.

Сестра вспыхнула, щеки ее зарделись; подняв красивые руки ладонями наружу, она робко оборонялась:

– Что вы, господа, богом вас заклинаю, это же насилие!

Но господа не отставали, всем скопом они потащили сестру Малгожату и поднесли ей порядочную чарку меду.

– За ваш монастырь! – кричали они.

– И за мать настоятельницу! – прибавил пан Аньолек, уже изрядно подвыпивший.

Сестра Малгожата не заставила долго себя просить, храбро выпила чарку и, стараясь приладиться к общему настроению, затянула слабым голоском песенку, которую подхватили все присутствующие:

Ах, матушка, голубка,

Хочу монашкой быть!

Ведь мужа забулдыгу

Я не смогу любить!

– Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! – заорали мужчины, поднимая свои стаканы.

Все стояли, один Аньолек сидел, развалясь и расставив ноги, да барабанил пальцами по столу, словно играл на органе. Ободренная успехом, сестра Малгожата вела песню дальше, поблескивая глазами. Володкович снова налил ей меду в чарку, которую она держала в руке:

Нещадно, изверг, будет

Дубинкой колотить,

Меня, бедняжку, мучить,

Хочу монашкой быть!

– Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! – гремел хор.

Пан Хжонщевский обнял могучие плечи хозяйки и что-то ей говорил, но его слова заглушались шумом. Бледное лицо пана Аньолека раскраснелось, он топал ногами, будто брал басы, и взмахивал руками, как бы меняя регистры.

Сестра Малгожата перевела дух и, весело смеясь, опять приложилась к чарке, потом поставила ее на стол, хлопнула в ладоши и пошла петь дальше, уже окрепшим голосом, на мотив плясовой:

Уж лучше мне на хорах

Молитвы распевать,

Чем мужнину дубинку

И ругань испытать.

– Не все мужья такие, – молвил пан Хжонщевский, крепко прижимая к себе мощный торс пани Юзефы, который переливался через его руку. Песенка подошла к кульминационной точке:

Заутреню, вечерню

Согласна я стоять...

– Го-го-го-го-го-го-го! – вдруг вывел в этом месте высоким фальцетом пан Аньолек фразу грегорианского хорала, хлопая себя по бедрам и по столу, будто танцуя казачка.

Все, что прикажут, делать

Да горюшка не знать...

– Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! – визжала веселая компания, в Володкович даже пытался подкатиться к сестре Акручи, но та увернулась от него, прямо как в танце. Все били в ладоши, повторяя:

– Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть!

Пан Аньолек дубасил кулаком по столу так, что стаканы подпрыгивали. Пани Юзефа, с виду увлеченная общим весельем, поглядывала, однако, на стаканы и чарки и придерживала их, чтоб не разбились.

В эту минуту вошел отец Сурин. Он был погружен в свои мысли и даже не заметил, что творится в корчме, не обратил внимания и на то, что с его приходом шумное веселье вмиг оборвалось и воцарилась гробовая тишина. Учтиво молвив: "Слава Иисусу!" – он приблизился к стойке. Сестра Малгожата, побледнев как мертвец, спряталась за мощную спину пана Хжонщевского. Пользуясь ее смятением, Володкович взял ее за руку. Пани Юзефа проворно подбежала к капеллану.

– Чем могу служить? – любезно спросила она.

– Дай мне, хозяюшка, чарку водки, – сказал ксендз Сурин и досадливо поморщился. – Туман какой-то в голове, – вздохнул он, – сам не пойму, с чего бы это!

Пани Юзя налила ему мутной сивухи в синюю чарку, подала на тарелке ломоть хлеба и огурец. Ксендз Сурин разом опрокинул этот мужицкий напиток, взял огурец, быстро откусил от него несколько раз и заел хлебом.

– Такое торжество нынче, – ласково сказала хозяйка, – такие гости в обители!

– Ах да, – сказал ксендз, жуя хлеб. – Но все это суета! Бог этого не любит!.. – прибавил он, вперяясь глазами куда-то вдаль.

– Не все люди покорны богу, – убежденно молвила пани Юзя и взяла у ксендза из рук тарелку с огрызком огурца.

– Да, да, и я так полагаю, – бессмысленно повторил отец Сурин и опять загляделся на что-то вдали. Вытер мокрые от огурца руки об сутану и сказал: – Но где искать таких людей, что знают путь к господу?

Вдруг его поразило молчание, царившее в корчме. Он огляделся и заметил сестру Малгожату. Секунду задержав взгляд на ней, он посмотрел на остальных. Володкович учтиво поклонился. Видя, что его появление нагнало на всех тоску, ксендз и сам смутился.

– Бог мой, да ведь я вам испортил веселье, – сказал он, – надо поскорей уходить! – И словно бы печаль или сожаление прозвучали в его голосе. – Что ж, до свидания! Мир дому сему!

Все ответили хором. Склонив голову, ксендз ступил на порог. Казюк отворил перед ним дверь и прошел следом в сени. Выйдя из корчмы, ксендз на миг остановился, взглянул на Казюка, который, улыбаясь, стоял на пороге.

– И тут дьявол колобродит, – беспомощно прошептал ксендз.

– Что поделаешь, – сказал Казюк, – так уж идет на свете.

– Откуда тебе знать свет! – пожал плечами Сурин.

– А вам?

– Мне-то? Я тоже не знаю... Что я видел? Вильно, Смоленск, Полоцк. С двенадцати лет живу в монастыре. Но, пожалуй, не так уж любопытно все это. – И ксендз неопределенным жестом указал на местечко. – Все это...

Казюк опять усмехнулся.

– Нет, любопытно, любопытно, – убежденно сказал он.

– У моей матери были четыре прислуги, – сказал вдруг ксендз без видимой связи с предыдущим, – и она не могла управиться с хозяйством. А потом стала кармелиткой, и пришлось самой себя обслуживать. И она была счастлива...

– Спокойна была, – согласился Казюк.

– Вот-вот. А я?

В эту минуту сестра Малгожата от Креста выбежала из дверей, уверенная, что отца Сурина уже нет поблизости, и наткнулась прямо на него. Она поцеловала ему руку.

– Дочь моя, где я тебя вижу! – со вздохом сказал отец Сурин.

– У меня дело было к этой женщине, – прошептала сестра, прикрыв глаза.

– Ступай, дочь моя, и больше не греши, – с неожиданной важностью молвил ксендз Сурин.

Она низко поклонилась и быстро пошла по грязи к монастырской калитке. Ксендз смотрел, как она скрылась в воротах, потом покачал головой. Казюк стоял все с той же безразличной усмешкой на устах.

– Тут дьявол, и там дьявол, – сказал он вдруг басом.

7

Сентябрь был ненастный. На отпущение грехов погода выдалась пасмурная, и хоть дождя не было, народу съехалось меньше, чем ожидали в местечке. Впрочем, Людынь стояла в глухом месте, далеко от больших трактов, среди лесов и болот, – католиков в окрестностях было немного. И все же кое-кто приехал, – на рынке расположилась ярмарка, возы вперемешку с балаганами; люди в облепленных грязью сапогах спорили и торговались, бабы в шерстяных платках жадно поглядывали на пестрые ткани, кучами наваленные на рундуках, – одним словом, праздник. Через рынок пролегала широкая дорога, теперь очищенная от вечной грязи, насколько возможно было, и посыпанная песком и хвоей. Посередине дороги осталась лужа, которую не удалось вычерпать, маслянисто поблескивала грязная вода. Процессия из монастыря должна была по этой дороге пройти в приходский костел, и через лужу перебросили несколько узких досок для ксендзов и монахинь. Вдоль другой стороны рынка тянулась такая же дорога, проложенная для кареты королевича Якуба.

Королевич прибыл рано утром. Впереди ехала пустая повозка – di rispetto [почетная (ит.)]. За нею – карета с королевичем. Огромная карета со сверкающими стеклами казалась непомерно большой для одного человека, сидевшего там в одиночестве. Везла ее восьмерка белых лошадей с выкрашенными в розовый цвет гривами и хвостами: четверо были запряжены в ряд, четверо впереди – цугом, и ехали на них форейторы в ярко-синих ливреях. Королевич сидел в карете бледный, сонный, с бессмысленным выражением на болезненном лице. В своем французском, зеленом с белым, костюме он походил на восковую куклу. Время от времени он открывал табакерку и нюхал табак. Его ничуть не трогало то, что творилось вокруг, толпа людыньских жителей, глазеющих крестьян, отчаянный визг свиньи, которая едва вывернулась из-под копыт раскрашенных лошадей и покатилась вниз с костельной горки. За королевичем ехала карета поменьше, в ней сидели, спесиво надувшись, паны Хжонщевский и Пионтковский. Попадись им сейчас навстречу кто-нибудь из компании, с которой они накануне выпивали в корчме, они бы наверняка его не узнали. Но никого из их вчерашних собутыльников в толпе не оказалось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю