Текст книги "О чем не сказала Гедвика"
Автор книги: Яромира Коларова
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Яромира Коларова
О чем не сказала Гедвика
Милиционер:
26 декабря в 0 часов 12 минут при очередном обходе мною была замечена подозрительная личность, сидевшая на каменной ограде без перчаток, без шапки или какого иного головного убора. Решив, что означенная особа в нетрезвом состоянии и может замерзнуть, я окликнул ее. Она вздрогнула, подняла голову, но заметила ли меня, не знаю, потому что казалась незрячей. Тут я разглядел, что это подросток женского пола, посиневший от холода. Волосы светлые, глаза карие, на носу очки в черной оправе.
Девочка была очень худа, легко одета, несмотря на сильный мороз, и ни на один из моих вопросов не отвечала. Я препроводил ее в отделение, чтобы она обогрелась, а заодно и поела. Девочка никак не сопротивлялась, только молчала всю дорогу и по прибытии в отделение. Она выпила две чашки чаю, съела две порции гусятины, кусок хлеба и сдобную булку, из чего можно было заключить, что она сильно проголодалась. И тут же уснула прямо у стола. Мы уложили ее на служебную койку и запросили местный детский дом, не исчезла ли какая из их воспитанниц. Ответ был отрицательный, но при описании примет дежурная воспитательница высказала предположение, что, возможно, это Гедвика Покорна, возвращенная родителям в конце августа текущего года. При опознании предположение подтвердилось и после консультации с директором детского дома было решено девочку вновь определить туда до выяснения дела. Проснувшись, она продолжала молчать, ничем не выражая ни своего согласия, ни отказа, и только тупо смотрела сквозь нас, будто ничего не видя. Воспитательница заверила, что девочке будет оказана необходимая медицинская помощь и что они в свою очередь тоже наведут справки, по какой причине и каким образом вышеупомянутая Гедвика Покорна возвратилась из Праги в наш город и почему сидела на ограде неподалеку от детского дома.
Директор детского дома:
На наш запрос родители Гедвики ответили, что она ушла не попрощавшись, вероятно сразу после сочельника. Утром 25 декабря ее уже дома не было. Мать сообщила, что в возвращении девочки не заинтересована, ибо за полгода та не привыкла к дому и постоянно проявляла неблагодарность, о чем свидетельствует и ее побег в канун рождества.
Гедвика до конца августа, то есть почти до двенадцати лет, жила в разных детских учреждениях, у нас она находилась со школьного возраста. Особых трудностей с ее воспитанием у нас никогда не возникало. Она легко приспосабливается к обстановке, довольно пассивна, охотно подчиняется детям, даже младшим по возрасту. В коллективе ее любят, потому что она всеми восхищается, а себя ставит на последнее место.
Успеваемость у нее ниже средней, прилежание и память хорошие, но она совершенно лишена честолюбия. Принимая во внимание ее здоровье, к занятиям мы ее особенно не принуждаем, считаем, что с несложной работой она справится успешно.
Ее здоровье постоянно доставляло нам хлопоты. Гедвика – альбинос, кроме того, у нее пониженное зрение, при искусственном освещении видит плохо. Очень восприимчива к инфекциям, однако серьезных болезней у нее не обнаружено, доктор считает, что всему виной ее альбинизм. В милицейском протоколе отмечено, что девочка очень худа. Гедвика всегда была такой и, несмотря на усиленное питание, заметно в весе не прибавила. Ест хорошо, любит сладости.
По решению суда Гедвику вернули матери. Мы руководствовались тем, что даже самый лучший детский дом не может заменить ребенку семью. Родители Гедвики разошлись еще до ее рождения. По неизвестным причинам мать ребенком не интересовалась, отец же девочку навещал регулярно и носил ей подарки. Возможно, именно его посещения и отталкивали мать. Отец Гедвики – один из тех, кого считают тунеядцами в нашем обществе. Он вел беспорядочную жизнь, и это в конце концов привело его к принудительной госпитализации.
Мать Гедвики вышла за него замуж очень молодой, вероятно по неопытности. После развода она закончила среднюю школу, вскоре вышла замуж вторично и родила еще двоих детей. Обследование ее новой семьи показало, что родители примерно заботятся о детях, хорошо обеспечены и положительно относятся к нашему решению.
Когда родной отец Гедвики был лишен прав отцовства, препятствий для возвращения Гедвики к матери не оставалось. На первое заседание суда мать по неизвестным причинам не явилась, но на втором выразила желание взять ребенка в свою новую семью. Ее муж также был согласен с решением.
Гедвика любила отца, но, принимая во внимание ее характер, можно было рассчитывать, что она привяжется и к матери, и к ее младшим детям. Мы были уверены, что она очень быстро освоится в новой семье. Как я уже говорила, Гедвика – ребенок общительный, легко привыкает к коллективу.
Ее бегство из дома меня чрезвычайно удивило. Я тут же приехала в детский дом и провела с ней целый день. Она не отвечала на мои вопросы и все время смотрела куда-то в сторону, как-то, я бы даже сказала, пренебрежительно. От еды она сначала не отказалась, но стоило мне посмотреть на нее, как она тут же перестала есть и уставилась куда-то в пространство.
Даже обстоятельный медицинский осмотр не дал никаких результатов, не было обнаружено никакого заболевания или следов насилия. Во время осмотра Гедвика на вопросы врача и сестры не отвечала. В школу ходит, письменные работы выполняет, но учителям не отвечает, никто не может добиться от нее ни звука.
Я считаю, что лучше всего некоторое время выждать, может быть, воспитательницам и детям удастся сломить ее молчание, в противном случае ее придется поместить в психиатрическую больницу.
Сотрудница отдела социального обеспечения:
Гедвика – и молчит? Это же просто уму непостижимо, такой птенчик, такая крошка, от одного ее вида сердце сжимается, ручонки у нее как ощипанные крылышки.
Как сейчас ее вижу. Вдруг как вскрикнет: «Аисты, аисты!» – и к окошку прильнет, и плечики поднимет, если бы открыто было окно, кажется, упорхнула бы вслед за ними.
Я до сих пор слышу ее голосок: «Аисты, аисты», а потом: «Гриб, ой, красный гриб», и тут же: «Яблочко, я чуть не сорвала его; а вон заяц, живой заяц, представляете, это же заяц», – и так всю дорогу от Остравы до самой Праги.
Я думала, жара ее сморит, да где там, сама бы я тут же вздремнула, а она знай свое: «Домик, посмотрите, какой красивый домик, как бы я хотела жить в таком домике», и вдруг: «Пруд!», и тут же: «Кладбище!», и что-то еще и еще, в конце концов люди на нас даже оглядываться стали.
Сами знаете, какой народ любопытный, но я сделала каменное лицо, чтобы не лезли с расспросами.
Гедвику я раньше не знала, а она ко мне сразу потянулась: такой котеночек, скажешь ей ласковое слово, она примостится у тебя на коленях и мурлычет. Просто не представляю, кто мог ее так обидеть. Я уже на пенсии, но что из этого, работаю сиделкой и еще в Национальном комитете, в отделе социального обеспечения, нас мало, работка, как говорится, не сахар. Раньше я думала, что тут особых нервов не требуется, это вам не уход за больными, но ничего подобного, выходит, все одно, что тело, что душа, сколько беды ни видишь, а всякий раз переживаешь.
Я сама вызвалась отвезти девочку, у меня в Праге внучек, озорник, каких мало. Ему еще и двух годков не исполнилось, а он уже все лопочет, не баба говорит, а бабушка. Это невестка его научила, хорошая она женщина, мы с ней ладим, может, еще потому, что живем далеко друг от друга. Вот я и подумала: отдам девочку, побуду со своими, еще и к Градчанам схожу, я так люблю смотреть на них от реки. В Остраву – то я замуж вышла, теперь уже привыкла, но в Прагу меня все равно тянет, хоть и грязно там, и разрыто все до невозможности. Сто пятьдесят крон на дорогу – это для меня расход немалый, но ребенка-то ведь все равно кому-нибудь пришлось бы отвозить.
Поехали мы дневным поездом, места заняли хорошие. Гедвика устроилась поудобнее, расправила платьице на коленках, она такая худенькая, просто сердце сжимается. Мой бы сказал, что она чисто паучок, одни ножки торчат.
Была б она моя, я бы ей ресницы и брови чуть подвела, детям, правда, это не делают, но все на нее пялятся, и оно, конечно, ей не очень приятно. И я сама старалась не смотреть, но ее ресницы меня словно притягивали, в жизни я не видела таких глаз. Белые ресницы на пол-лица, а глаза красновато-коричневые, хорошо еще, что бедняжка носит очки, не так заметно.
Я ее спросила, рада ли она, что домой едет, а она своими глазищами на меня уставилась и молчит, только смотрит.
Она какая-то замедленная, мой бы сказал – туповатая, ответа из нее сразу не выжмешь.
– Не знаю, – вымолвила наконец, но, право же, над таким ответом раздумывать было нечего.
Когда я поближе ее узнала, то поняла, что не такая уж она тупая, как кажется, просто сперва выжидает, что вы от нее хотите услышать, понимаете ли, у нее просто никакого собственного мнения нет.
Да, так о чем же это я говорила? Ага, поехали мы, значит, дневным поездом, и поесть нам было негде, перед отъездом я всегда волнуюсь, но как только сяду в купе, успокаиваюсь. После первой же станции я предложила перекусить, у меня были с собой отбивные, я их до последней минуты в холодильнике держала, чтоб не испортились.
Гедвике дали в дорогу сверток. Казалось бы, что тут плохого, но у меня даже слезы на глаза навернулись. Взяла я этот пакет, вынула из него два бутерброда с сухой колбасой, два треугольничка сыра, два яйца, на крону печенья и несколько зеленых яблочек, и так жалко мне ее стало. Было в этом детдомовском завтраке что-то такое грустное, казенное, что и словом не выразишь!
А как эта худышка уплетает, вы себе и представить не можете: и отбивную взяла, и пирожок, без всякого смущения, а когда чай пила, то было видно, как каждый глоток по ее горлышку катится. Кожа у нее прозрачная и совсем не загорелая, хотя уже август был на исходе, но не бледная, а скорее розоватая, губы ярко-красные, придет время – она, может, и похорошеет, если малость окрепнет и реснички подкрасит. Некоторым такие необычные даже нравятся.
И за едой она без устали тараторила, чирикала, как воробышек:
− У нас в детдоме сегодня тоже были биточки, биточки с картошкой, салат из огурцов и фруктовое пирожное.
− Ты любишь пирожные?
− Ужасно. А больше всего трубочки. Папа мне иногда и по четыре штуки покупал.
− И ты съедала?
− Все четыре сразу.
Она улыбнулась и вдруг погрустнела.
− Он теперь в больнице, но меня к нему не пускают.
− Да, верно, ведь детей пускают только с пятнадцати. Значит, через три года. Но к тому времени он уже выздоровеет.
Я знала из ее бумаг, что у него дела плохи, но разве можно ребенку все рассказывать, она еще слишком мала, чтобы знать правду.
− Папа приходил бы ко мне каждое воскресенье, но что делать, ведь он охранял пана президента.
К счастью, нас никто не слышал, от жары все клевали носом над книжками или газетами, а в детдоме меня познакомили с ее документами, прежде чем отдать на мое попечение.
Бог ты мой, чего только этот негодяй не наплел! А еще бедняжка показала мне карточку, он содрал ее с какого-то удостоверения, и на ней все как на ладони: мордочка узенькая, губки бантиком, на лбу кудряшки, какой там мужчина, скорей на бабу похож.
Девочке я его похвалила, конечно, ишь какой франт, говорю, а она вздохнула: хоть бы волосы у нее, мол, были как у него.
− У тебя тоже красивые волосы, – постаралась я ее утешить, – теперь, между прочим, в моде гладкие прически.
− Вот если бы у меня были черные, как у Саши. Саша ужасно красивая, а как загорает – до черноты.
Вспоминала о какой-то Гите и еще о ком-то, угощала меня леденцами, которые на прощанье насовали ей ребятишки. У нее был маленький чемоданчик, весь потертый и перепачканный, в нем она прятала сувениры, всякие мелочи, подаренные подружками, я и смотреть не стала, мое мнение такое, что и дети могут иметь свою личную жизнь. Может, это неправильно, но мне и за собственными детьми противно было подглядывать, и, слава богу, выросли, Енда не обманул моих надежд, а Катка, та, правда, любит повеселиться, но и ей мне приходится доверять, куда денешься.
– Гедвика, девочка моя дорогая, – говорю я ей, – я знаю, папу ты любишь, и это прекрасно, но ты пойми, что мама твоя разошлась с ним не от хорошей жизни, лучше ей эту карточку не показывай, спрячь ее подальше.
Она уставилась на меня своими удивительными глазами, ох, чего мне стоило выдержать ее взгляд, лучше не спрашивайте, потом долго смотрела на фотографию и наконец спрятала ее в чемоданчик под разорванную подкладку. Захлопнула крышку и положила на нее руки.
А минуту спустя уже снова весело выкрикивала, чирикала обо всем, что видит вокруг, прижималась ко мне и грызла зеленые яблоки. Только в конце пути вдруг сказала:
– Знаете, чего мне хочется? Чтоб дорога не кончалась, чтоб мы все ехали и ехали, и все дальше и дальше.
И в голосе – такая печаль! И еще страх. Конечно, она боялась, что ж тут удивительного, бедная девочка впервые в жизни должна была встретиться с родной матерью, своей собственной мамой, вы понимаете? И для взрослого это не пустяк. А у меня в голове – будто метлой повымели, никак не могу придумать, что бы ей такое сказать, как бы подготовить ее к этой встрече.
– Ничего не бойся, Гедвика, мои нас наверняка встретят, я сыну телеграмму послала.
Она села в уголок, положила голову мне на плечо.
− Теперь уж не спи, видишь, какой лес, Прага совсем близко. Потом она умылась в туалете, и я переодела ее в нарядное платье.
− Вот видишь, как тебе к лицу, они полюбят тебя, не волнуйся. Она слегка улыбнулась, вцепилась в мою руку, как клещами, и уже не отходила ни на шаг. Сын ожидал на перроне, я с облегчением вздохнула: шутка ли, чужой ребенок да еще чемодан, сумка тяжелая и сетка, ведь с пустыми руками не приедешь, а народу везде тьма-тьмущая.
На машине мы доехали до самого места, в Остраве-то у нас район получше, но и тут ничего, дом хороший, скорей всего кооперативный, на лестнице светло-голубые резиновые дорожки, на площадках фикусы, видно, за порядком жильцы здесь следят.
Когда мы поднимались, слышно было, как Гедвика дышит, коротко и быстро, будто затравленный заяц. Ее волнение передалось и мне.
Я позвонила. Дверь открыла она, то есть ее мать. Молодая, стройная, хорошо одетая, ну, в общем, такая женщина, на какую посмотришь и сразу подумаешь: до чего же ты сама толстая, вспотевшая, растрепанная, одетая невесть как.
– Добрый день, – сказала она, – будьте любезны, переобуйтесь.
Наклонилась и подала нам тапочки.
Мы переобулись. При этом я боялась даже взглянуть на Гедвику, чтобы узнать, чувствует ли она то же, что и я, так же ли у нее замирает сердце или она еще маленькая для этого?
Вы понимаете, через двенадцать лет видит свое родное дитя и говорит: будьте любезны, переобуйтесь, представьте себе, будьте любезны, переобуйтесь! Может быть, оно и лучше, чем душещипательная сцена, может, так она прятала свое волнение, я вовсе не хочу ее обижать.
Гедвику она оставила в прихожей, а меня провела в комнату, я всегда гордилась тем, как мы нашу квартиру обставили и какая у меня чистота и порядок, но тут я поняла, что живу-то, собственно, в настоящей дыре. Все в комнате сияло, как будто бы здесь был другой воздух, другой свет, другие краски. Да, мышонок попал в красивую норку.
– Она здорова? – спросила ее мать. – У меня ведь двое детей, Катержинке еще и трех не исполнилось. Я кипела от злости:
− Гедвика ведь не из больницы приехала, вот вам бумаги, медицинскую карту из поликлиники перешлют, распоряжение уже сделано.
– Сколько я вам должна?
– Нисколько, за все платит государство.
Я сказала это нарочно с нажимом, потому что она, хоть и придвинула мне стул, сама продолжала стоять, не предложила даже кофе, а ведь хорошо знала, что мы в дороге без малого целый день, а Гедвика выехала еще раньше. Я, конечно, и без ее кофе обойдусь, но приличия соблюдать все же надо.
– В таком случае благодарю вас, – сказала она, – ничего другого мне не остается.
И открыла дверь.
Гедвика стояла в прихожей на том же месте с чемоданчиком в руке. Она чуть меня не повалила, бросилась мне на шею и – в слезы! Ее мокрую мордашку я до смерти не забуду.
– Веди себя хорошо, Гедвика.
Оторвала ее от себя, на лестнице вытерла слезы, ей и себе, я просто вся обревелась, но что было делать, ведь не у чужих же я ее оставляла, а у родной матери, должно же все-таки что-нибудь дрогнуть в этой красивой холодной даме, Гедвика хорошая девочка, и мать, конечно, привяжется к ней.
– Что с тобой? – спросил сын. – Я ведь жду. Может, рюмочку тебе поднесли, ты так шатаешься?
– Поехали быстрее, – сказала я, и Енда засмеялся. Я вообще-то в машине ездить боюсь, а тут – только бы поскорее уехать и не думать об этом, ведь в конце концов это всего лишь работа, другие после работы отдыхают, дело сделано, ребенок у матери, и я могу быть свободна, заслужила свой отдых.
Но в тот раз никакой радости от поездки к сыну я не получила, в ушах у меня все звенело: «…будьте любезны, переобуйтесь».
Мать:
По своей воле! Да, я взяла ее по своей воле, сама согласилась, но что мне оставалось делать, если муж занимает такое положение? Многие нам завидуют, ждут не дождутся, чтоб он оступился! Мы не можем себе позволить судебный процесс, да еще из-за ребенка.
Какие там законы, для нас нормы совсем другие, чем для остальных. Разве я могу подать заявление об алиментах в Национальный комитет? Отец Гедвики не платит ни кроны, но муж мне не разрешает ничего предпринять. Он убедил меня, что не стоит позориться из-за каких-то двух-трех сотен крон.
Муж мой – прекрасный человек, он никогда ни в чем не упрекал меня, сказал только, что за глупость приходится иной раз расплачиваться более дорогой ценой, чем за подлость. Но ведь за мою глупость расплачивается он, и это мучит меня, все же совесть у меня есть.
Гедвика обошлась мне за три с лишним месяца в 3 тысячи 263 кроны, у меня все записано, я могу показать, на эту сумму я обделила детей мужа. Я уж не считаю стоимости платьев, что перешила ей из своих, или шерсти от моего свитера, тут только прямые, расходы. Я кажусь себе воровкой, ведь мужу приходится расплачиваться за мои грехи.
Мне было шестнадцать, и я попалась сразу же, как только мать перестала за мной присматривать. Жаль, правда, что я боялась ей в этом признаться. Это была моя ошибка, муж знает, я ничего от него не скрыла, и он меня великодушно простил.
Мама решила, что лучше мне быть разведенной, чем матерью-одиночкой, она была права, я вышла замуж, но с этим негодяем никогда не жила, хоть он приходил к нам и угрожал, из-за него нам даже пришлось переехать на другую квартиру. К счастью, его арестовали, а потом он оставил меня в покое, но все равно отравил мне лучшие годы жизни, и только мой муж вознаградил меня за все это.
И теперь он должен содержать чужого ребенка – я просто от стыда сгораю.
От такого ребенка благодарности не дождешься, красивое пальто ей не понравилось, а вся еда, какой мы ее пичкали, впрок не пошла, она ни грамма не прибавила.
Все равно из нее ничего не получится. Она родилась семимесячной, весила не больше килограмма, и мама еще тогда сказала: ты лучше на нее не смотри, чтобы сердцем к ней не пристать, все равно она не жилец на этом свете.
Мне ее сразу не отдали, нянчились с ней в инкубаторе, а потом я и сама не смогла ее взять, надо было закончить школу, да и к тому же не хотелось, чтобы отец имел повод ходить к нам, не хотелось иметь с ним ничего общего. Теперь он получил по заслугам, мне его нисколько не жаль – что посеешь, то и пожнешь.
Да, Гедвику я приняла, ведь другого выхода не было. За все то время, что она прожила у нас, я делала ей только добро, муж мой – ответственный работник, человек занятой – и то иной раз находил время поговорить с ней, но она ничего не ценит. Не понимает, чем мы жертвуем ради нее, с ее приходом у нас все переменилось, я не могу мужу в глаза смотреть. Своей дочери от первого брака он регулярно помогает деньгами и будет платить, пока она учится, а тут еще должен содержать чужого ребенка.
А кто может поручиться, что в Гедвике не проявятся дурные наклонности? Ведь она уже сейчас плохо влияет на наших детей, которым мы стараемся уделять как можно больше внимания.
Я думаю, что принуждать Гедвику оставаться у нас бессмысленно, если после всего, что мы для нее сделали, она ушла, даже не простившись.
То, что она все время молчит, пусть вас не тревожит, придет время – она заговорит, эта девочка себе на уме, в тихом омуте черти водятся.
Пржемек:
Прощаться мы не прощались, терпеть этого не могу. Я принес ей тогда фантики от шоколада и положил на тумбочку. И совсем я в нее не влюбился, все это трепотня, мы с ней дружим, просто дружим, нам, детдомовским, надо друг за дружку держаться.
А чего ее защищать? Ей это вовсе ни к чему, ребята ее любят, она не гордая, все им отдает, такая добрая, что и смотреть тошно.
Мы ее прозвали «коровой», это точно, но совсем не в обиду, у нее просто глаза и ресницы как у коровы, ну что в этом плохого? Называли же мы Итку поросенком, и она не обижалась.
Почему она молчит – не знаю, скорее всего ей говорить неохота, и не надо ее заставлять, может, у нее горло болит или язык прикусила. В школе ей могут ставить отметки по письменным, уроки она делает и контрольные пишет. Все к ней пристают, почему молчишь; оставьте ее в покое, и дело с концом.
А кто за нами шпионил? Гита, не иначе. Ее зло берет, что она со мной говорит, а не с ней. Как это я проболтался? А что я такого сказал? Что она говорила? А почему бы ей не говорить? Ведь язык-то у нее не отсох.
Она сказала, что покончит с собой, если ее пошлют обратно. Не знаю, что ей там сделали, она ничего не рассказывала, честное пионерское, она только сказала… нет, не могу. Вы станете к ней придираться.
Я знаю, что это для ее же пользы, иначе вы от меня не добились бы ни словечка, я не ябеда, это девчачье дело. Ну, она сказала, что все взрослые – это, ну, есть такое слово на «к», не коровы, хуже, и что она никогда с ними разговаривать не станет. Что будет разговаривать только с ребятами.
Когда я вырасту? Ну, я понимаю, что все мы скоро вырастем, конечно, но, может, у нее до тех пор это пройдет? Только не отправляйте ее отсюда, вы же ее не отправите, я так не люблю прощаться. Надо же, все мои фантики у нее выбросили.
Гедвика:
(То, о чем она не сказала.)
У меня мама красивая. Ужасно. Ни у кого нет такой красивой мамы. Папа правильно говорил, у нее глаза как звезды. Я буду называть ее Звездочка. Мама Звездочка.
Если отважусь. Голос у нее как шелк. Она сказала: будьте любезны, переобуйтесь, не снимите туфли, а будьте любезны, переобуйтесь. Подала мне тапочки, большие такие, наверное ее. Свои мне дала, добрая.
Но почему я стою в прихожей? Может, это карантин? Сколько же он продлится? Тут еще кто-то ждет. Ну и уродина. Ноги как у цапли, платье висит как на вешалке, господи, да ведь это же я. Это не дверь, а зеркало. Я отражаюсь в нем вся целиком, ужас какой, волосы белые, очки черные, она меня не полюбит, это уж точно.
Кто-то высунул нос. Наверное, братик. Я даже пока не знаю, как его зовут. Какой маленький! Интересно, знает ли он, кто я?
– Хочешь автомобильчик?
– У меня их во-он сколько.
Не хочет, значит. А у меня для него больше ничего нет.
Ее муж. Господи, что это на нем надето? Халат, что ли? А как смотрит! У меня просто ноги подкашиваются. Будто хочет стереть меня с лица земли, а может, меня и нету уже?
Но я есть, я вижу себя в зеркале, я такая же, как и раньше.
– Папа, а нельзя было выбрать что-нибудь получше?
Хлоп, он так его шлепнул, что я чуть не упала, за что он лупит его, ведь он ничего страшного не сказал, у нас ребята еще и не такое говорят, но воспитательница не осмелилась бы поднять руку даже на Броню, хотя та изведет кого хочешь.
Ушли наконец. Он втащил его в комнату, бедняжку. Мой папа лучше. Если бы у него не такая важная работа, он не был бы все время в отъезде, и мама бы с ним осталась.
Вот и тетя, которая меня привезла. Она что, уже уходить собирается? Осталась бы хоть на денек. Хотя бы до утра.
– Тебя кто-нибудь обидел?
– Нет, что вы.
Только бы мама Звездочка не обиделась, я больше не буду плакать. Почему она оглядывается? Она, видно, тоже его боится. Но теперь у нее буду я, я защищу ее.
Сначала, говорит, надо вымыться. Ладно, вымоюсь. Но куда она несет мой чемоданчик? Где я его потом найду? Какая ванна маленькая, я в ней еле помещаюсь.
– Как следует намылься, и волосы тоже. Вшей у тебя нет?
– Конечно нет.
Могла б посмотреть. В карантине осматривают. Пусть бы потрогала мои волосы. Мне так хочется, чтобы она потрогала их. У нее такие руки красивые. Ногти как драгоценные камни. А у меня все время ломаются.
Она задернула занавеску в ванной, чтобы от душа не брызгало на пол. Занавеска как дым. Что-то на ней есть, а что, не могу раз глядеть. Кажется, цветочки.
Мыло лезет в глаза, я тру себя щеткой. Хочу быть такой чистой, чтобы ей понравиться, пусть даже кровь пойдет. У нее кожа как бархат, так и хочется погладить.
Она ушла. Как же теперь закрыть душ? Если бы я видела кран, но при таком свете я почти ничего не вижу. Была бы здесь Гита! Она всегда помогала мне в ванной, всегда брала за руку: пойдем, слепыш, не споткнись.
Позвать ее, что ли. Но как? Крикнуть бы: мамочка Звездочка, но не получается, слова застряли в горле.
Ну не кричать же «пани», или «сестричка», или еще как-нибудь. Наша заведующая говорила, что у меня и сестренка есть, но я ее еще не видела.
Я попробую, попробую крикнуть в воду, вода шумит, мамочка, под шум воды мне не стыдно, мамочка, слова на вкус, как мыло, мамочка!
– Готово? – Голос у нее вдруг стал грубым. – Воду закрой сама.
– Да, ладно.
– Ты что, никогда в жизни душа не видела?
– Видела, мы всегда мылись под душем все вместе, только порознь с мальчиками, а потом вытирали друг друга.
– Ну, поживей!
Ей, кажется, не понравилось то, что я сказала. Наверное, это очень глупо.
Она дала мне полотенце и мохнатую простыню, главное – не перепутать. Постараюсь, у меня темные, а у них светлые, это я отличу.
– Поживей, поживей, ты как в замедленном фильме. Я смеюсь, а она нет.
– Возьми эту пижаму.
У меня ведь своя есть, но в карантине это, наверное, не разрешается. Пижама велика. Брюки до самых подмышек, ну и вид у меня!
– Расческа есть?
– Да, в чемоданчике.
– А ну-ка, мигом.
Легко сказать. Очки я нащупала, но они запотели.
Она куда-то спешит. А как пахнет, как чудесно от нее пахнет. Мне и видеть ее не надо, я по запаху ее найду, как пес. Чемоданчик ей тоже не нравится.
– Я вам связала салфеточку, не знаю, понравится ли, а детям привезла куклу и автомобильчик, и подковку для ключей для…
Ну как его называть? Она мне не подсказала. Только вздохнула.
– И это называется расческа?
Нормальная расческа, всего несколько зубьев сломалось, когда Саша причесывалась.
– Один хлам!
Салфеточка ей, кажется, не нравится, я плохо вяжу. Гита хотела мне связать, но воспитательница сказала, что так нельзя, что маму больше обрадует моя собственная работа, пусть даже не очень умелая. Глупая она, что ли, в нормальном мире все, наверное, иначе, чем в детдоме.
Я расчесываюсь. С моими волосами это раз-два – и готово. Каких-то пять волосков. Вот у мамы волосы красивые, густые и золотистые, как мед. И наверное, сладкие.
К счастью, она забыла про зубы. Щетку я оставила в детдоме. Все время о ней думала, чтоб не забыть. Гита теперь будет мазать ею туфли. А может, пришлет.
– Садись поешь! Или не хочешь?
Наверняка она приготовила для меня что-нибудь вкусненькое. Интересно, есть ли в Праге трубочки?
– Яйца оставь на утро, на ночь это тяжело. Колбасе ничего не делается, она копченая, выбрасывать жалко.
Колбасы жалко? Посмотрела бы она, как ребята ее под стол швыряют. Хлеб черствый, масло растаяло, в горло не лезет. Почему она на меня смотрит?
– Не хотите кусочек? Или карамельку?
Не сказала ничего, только отвернулась. Наверное, не хочет. Карамельки мне дала Гита. Саша подарила открытки, а Пржемек принес в спальню фантики от шоколада. Раньше не хотел дать ни одного – и вдруг принес целую кучу и убежал. Пржемек не любит прощаться, это все знают.
Только бы пить так не хотелось! Если попью, захочу в уборную. А как я ночью эту уборную найду? И печенье мне в горло не лезет.
– Чай пить будешь?
Мне кажется, она хочет, чтоб я отказалась. Скажу «нет».
– А куда я тебя положу, это никого не интересует.
Не знаю, почему кого-то должно интересовать, где я сплю. Спят ведь в спальне, нас там было восемь.
– В кабинете муж не разрешит, в спальне ты тоже спать не можешь, с детьми еще нельзя, пока поставлю тебе раскладушку здесь. Утром быстро уберем.
– Да, я уберу, я умею.
За постель я всегда получала самый высокий балл, стелить я умею. Хоть бы печенье так не крошилось, мам_ на меня смотрит. Я, кажется, задохнусь.
Попить можно, когда они уснут. Хотя бы из ладошек, чтобы не разбить чего-нибудь в первый же день.
– Послезавтра пойдешь в школу, есть у тебя платье получше?
– Я в нем приехала. В школу мы ходили в пионерской форме. Мое платье ей тоже не нравится. Оно красивое, только мне не идет. Мне ведь ничего не идет. Наверное, мама Звездочка будет стесняться ходить со мной по улице. Наверное, пошлет меня одну. Или с тем мальчиком, которого шлепнули и который вдруг стал моим братом.
– И постарайся правильно говорить, а то в школе над тобой будут смеяться.
– Надо мной и так смеются.
Это ей тоже не нравится. Если бы она спросила, я бы ей рассказала, что меня из-за ресниц прозвали коровой. Пржемек мне нарисовал в альбом корову с длинными-предлинными ресницами и с ромашкой во рту. У ромашки не хватало лепестков и было написано: «Любит, не любит».
Этот альбом я больше никому не давала, там много пустых листов.
– Как странно, что вы – моя мама. Вы такая красивая. Она вздохнула.
– Боже, – сказала, – это невыносимо.
Не поняла я что-то. До меня не сразу доходит, это все говорят Она делит мои вещи на две кучки. Зачем?
– Это сдашь в утиль, все равно в школе потребуют. А чемоданчик выбросишь, его и в руки-то взять противно.
– Нет, нет, пожалуйста, не надо.
Почему противно, мне его папа принес, там у меня разные подарки, и альбом, и карамельки, и фантики от шоколада, и каштан, который мне Пржемек в прошлом году сбил с дерева, и папина карточка, она спрятана под подкладкой.
Она подошла ко мне, она совсем рядом, такая теплая и красивая, мама Звездочка положила руку мне на голову, свою красивую руку положила на мою глупую голову, я так счастлива.
– Гедвика, ты ведь большая девочка, как тебе не стыдно? Выбрось, доставь мне такую радость.