355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яромира Коларова » О чем не сказала Гедвика » Текст книги (страница 3)
О чем не сказала Гедвика
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:40

Текст книги "О чем не сказала Гедвика"


Автор книги: Яромира Коларова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Его мама похожа скорее на девчонку, чем на врача, совершенно спокойно говорит при нас разные ругательные слова и пепел с сигареты стряхивает куда попало, в цветочный горшок или на тарелку, а иногда и в пепельницу. И еще при этом смеется.

Блошка ее незаметно выпроводил.

А теперь садись, говорит, Киса, и пиши что хочешь.

Я сижу и не знаю, что писать, и все время думаю, что все равно ведь нет денег на марку. Как же я пошлю?

– Киса, ты уже целый час сидишь и только глаза таращишь.

– У меня было пять крон на марки, а она забрала.

Я сказала «она», не хотелось говорить «мама», потому что моя мама Звездочка – хорошая и желает мне добра.

– Мама не хочет, чтоб я писала папе, и ребятам из детдома не велит писать.

– А ты? Сама-то ты что? Хочешь или не хочешь?

– Я бы хотела, если бы…

– Если бы да кабы, да во рту росли грибы, ты прямо напрашиваешься, чтобы тебе на голову сели. Подумаешь, марка! Какие дела! Есть о чем говорить. А от тебя скоро мокрое место останется, если будешь все время реветь. На, жуй и пиши!

Он открыл коробку с конфетами и говорит, что, мол, видеть их больше не может. Вот это конфеты, одни обернуты, а другие в серебряных корзиночках, я бы спрятала, было б куда, они с ликером, Саше понравились бы. Она больше всего любит с ликером. Эти вот с миндалем, а вот эту коричневую надо попробовать, немножко горьковатая и сверху посыпано какао, а эта пахнет кофе. Надо бы остановиться, но остановиться я никак не могу, а внутри этой орешки.

«Милый папочка!

Я живу хорошо и желаю тебе того же. Мама добрая, Марек умный, а Катержинка красивая. Марек тоже красивый. Он меня не обижает, у него большая ответственность, и он любит иностранные слова. В школе у меня дела не очень, но мне помогает мой одноклассник Блеха. Как я хочу, чтобы ты приехал ко мне! Прийти к нам мама, наверное, не разрешит, но Блеха все устроит. Он все может. Ответ шли на его адрес, он напечатан на конверте, только вместо его мамы надо писать Зденеку Блехе. Домой мне не пиши, они все равно выбросят, как и твою карточку. Если у тебя есть другая, то пришли, пожалуйста, пришли и приезжай».

Я чуть не подписалась «Киса» вместо «ГедЕика». Немного измазала письмо шоколадом, но это неважно.

– Готово? Ну, наконец-то. Вот, возьми заодно и открытки. Этим, как их, воспитательницам, тоже ведь надо послать?

И правда, как же это я не додумалась! Заведующая всегда ко мне хорошо относилась, и воспитательницы тоже, и поварихе надо послать, она была самая добрая.

– Пожелай им заранее веселого рождества.

Он смеется. Какое рождество, до рождества еще далеко.

Не хочется, чтобы Блошка смотрел, когда буду писать открытку Пржемеку. Но ему хоть бы хны, делает вид, что его не интересует, кому я пишу. А что бы он сказал, узнай, что я пишу мальчику, знать бы, разозлится он или нет.

Я Блошку не всегда понимаю, он для меня слишком шустрый. То воображает и валяет дурака, а то вдруг делается совсем серьезным и все понимает. Откуда он узнал, что мне все время хочется сладкого?

– Блошка, а не попадет тебе из-за меня?

– Не бойся, Дашенька у меня приручена.

Дашенькой он называет свою маму, Дашенька, щеночек ты мой. А она смеется и ерошит ему волосы или валит его на диван, и они поднимают возню – Блошка называет ее щенячьей.

– Не понимаю, чего ты все время такая запуганная, ну что особенного – папе написать, если ты его любишь, а они пусть сами в своих делах разбираются.

Легко сказать.

– Слушай, а в психиатрическом отделении только сумасшедших лечат?

– Ты что, у кого теперь нервы в порядке?

– А он выздоровеет?

– Отчего же нет? Хочешь еще конфету? Возьми себе все.

– По-твоему, он пишет как сумасшедший?

– Нет, нормально, пишет вполне нормально.

– А тебе не влетит, если ты получишь письмо?

– Как-нибудь выкручусь, почту я чаще всего сам вынимаю.

Он смеется. Они вообще очень смешливые. Мы вместе идем опускать письма и открытки в ящик. Несет их Блошка, меня могут наши увидеть.

По улице я с ним ходить не очень люблю – он намного ниже.

– Вырасту, Киса, не волнуйся. Он что, мысли мои читает, что ли?

– Девчонки развиваются быстрее, но я тебя еще перегоню. Он снова хохочет, а я краснею. Хорошо, что я в пальто.

– Когда же я тебе деньги отдам?

– Когда будут.

С утра льет и льет. На улице пасмурно, дома горит свет, я почти ничего не вижу. Надо делать уроки, но как, если перед глазами все расплывается.

Помочь бы маме стряпать, но она не любит, когда я помогаю, говорит, что мешаю. Катержинка ей не мешает, ей можно мять кусок теста и класть его рядом с пирогом в духовку.

Пирог яблочный, с изюмом, мама уже такой пекла, очень вкусно, но дают кусочек – на один зуб.

Жду не дождусь обеда, есть очень хочется. Дождь идет и идет. Поиграть бы с Мареком, да ему мешать нельзя, он разучивает что-то на пианино. Он-то обрадовался бы, помешай я ему, а то стучит по клавишам, будто вода капает. Я могу подобрать любую песенку, но мне не разрешают, чтобы пианино не расстроить.

Не дождусь я, как видно, обеда.

Удав ходит злющий, лучше не попадаться ему под руку. Разве я виновата, что у него прострел? Мой папа тоже болен, а ему мама чай не заваривает и не пляшет вокруг, ему я даже и написать не могу.

Не знаю, что теперь будет с письмом, ведь с Блехой я не разговариваю. Разозлилась на него. Конечно, я сама виновата, не надо было доверять ему тайну.

Но мне же хочется поговорить о папе, с мамой нельзя, Марек еще маленький, Катержинка и вовсе. Вот я и рассказала Блохе, что папа не мог приходить домой, потому что должен был охранять пана президента и подавать ему черный кофе с трубочками, так как никто другой не мог ему угодить.

Блеха уставился на меня, глазел, глазел и даже не засмеялся, а только сказал: ты, Киса, дурака не валяй и об этом никому не рассказывай, а то засмеют.

Я спросила, почему не рассказывать, и он ответил, что это наверняка неправда и что это мой папа выдумал.

Мой папа, между прочим, не врет, зачем ему врать? Он ведь взрослый и не станет выдумывать, как Гита.

Я повернулась и пошла, а Блеха – за мной, мол, это все нервы, Киса, нервы, он тут не виноват.

Он тоже хочет из него ненормального сделать, все они говорят, что мой папочка – чокнутый, он мне и сам об этом в письме написал, а Блеха прочитал, когда кусочки склеивал, вот теперь и строит из себя умника.

Я в его дружбе не нуждаюсь, у меня есть и мама, и братик, и сестричка, и на кой мне эта дурацкая блоха.

Наконец дали суп, вкусный, с печеночными кнедликами, но когда я ем суп, у меня всегда запотевают очки, приходится их протирать все время, а тут куда-то платок подевался, салфеткой нельзя, она грязная, а Удав пялится на меня.

Шлеп – и очки в супе, мама покраснела, конечно, а Марек смеется, он одергивает его, слава богу, я их вытащила и дую на пальцы.

А маленькая Катержинка ни с того ни с сего как скажет: «Наш папа старый дурак!»

Слышно, как мама глотнула, как с моих очков капнуло, а у Марека звякнула ложка.

Он встал, шумно отодвинул стул, он все растет и растет, становится огромный, наклоняется надо мной, мне страшно, я ведь ничего не сказала, это маленькая Катержинка, она услышала от Марека, Марек болтает невесть что, я ему уже говорила, что нельзя так, но теперь молчу, молчу, молчу, а страшная гора падает на меня и придавливает, я и хотела бы вымолвить что-нибудь, а голоса нет, кажется, он меня ударит, закрываю лицо и голову, только бы очки не разбились.

Он поворачивается и выходит, я не вижу этого, но пол дрожит под его ногами, хлопает дверь, и мама срывается за ним и кричит: дорогой мой, дорогой.

Кричит ему «дорогой», такому мерзкому старикашке, Марек заткнул Кате рот, лупит ее, бедняжечку, а она продолжает твердить то же самое.

Влетит мне, я знаю, ведь я не умею защищаться, а на детей из детдома всегда все сваливают, хочу вымыть очки, а мама уже здесь, вот она, хватает меня за руку, тянет, куда она меня тянет, к нему, что ли, мамочка, нет, нет, мамулечка!

Я упала, лежу у его ног, а она кричит: проси, проси немедленно прощения!

Какая она несчастная, я это слышу по голосу, какая несчастная, она в отчаянии и не знает, что делать, все это я слышу, она боится его и вся сжалась от горя.

– Простите, извините, простите, – это лепечу я, это в самом деле я, этот плаксивый голосок мой, он поднимает меня своими клешнями, куда же, господи, он меня поднимает?

– Проси маму, чтобы строго тебя наказала.

Просить бы не надо, но я прошу наказать меня, в горле будто кнедлик застрял, а я ведь суп и не начала есть.

– Громче!

Что-то захрустело, я вздрогнула, он раздавил мои очки, когда они упали на пол.

– Идиотка!

Во всем я виновата, он разбил мои очки – и я же идиотка. Мама велела мне стоять на коленях, я стою в кухне в углу, а они обедают, g я их не вижу, только слышу, как звенят приборы, как мама режет пи– щ рог, а мне даже маленького кусочка не достанется.

Я стою и смотрю на кафель перед собой, упираюсь в него лбом, но он холодный, холодный как лед, и коленям тоже холодно, мурашки ползают по мне вверх и вниз, интересно, где они встретятся?

Хоть бы есть не хотелось, но голод засел во мне и растет, выгрызает во мне целую пещеру, от меня останется только одна кожица, как от гусеницы, которую выедают личинки наездника.

Мне плохо, а Катержинка смеется, Марека не слышно.

– Куда это ты с пирогом?! Сиди, пока не съел!

Я знаю, Марек хотел сунуть пирог мне, они тоже это понимают, я это чувствую, и это согревает меня немного, мне уже не так холодно, на меня будто повеяло теплом. Когда мы в лагере разжигали костер, спине было холодно, а лицу жарко, да еще дым щипал глаза.

Катержинка смеется, а он говорит: смотри, Катержинка, изюминка упала, ну-ка, ам, открой ротик, ам-ам.

А я стою на коленях.

Марек проходит мимо, я слышу его шаги, теперь он ростом с меня, потому что я на коленях, наклоняется ко мне, к самому уху.

– Все равно он дурак, все равно.

Марек все-таки сунул мне кусочек пирога, совсем маленький, какой только уместился в его ладошке, на языке у меня растаял сахар, очень вкусно, но я ничего не могу проглотить, в горло не лезет.

Красный цвет я вижу хорошо, он у меня на руке, кап, кап, кап, это из носа капает кровь, пускай, мне ничуть не больно, и так я постепенно умру.

А мама будет жалеть, что не дала мне пирога, и Марек будет плакать, и у Катержинки, когда она увидит, потекут слезы, а Блошка придет и скажет: Киса, не валяй дурака, вставай. Но я буду мертвая и ничего не услышу, и приедет ко мне папа, и ему будет грустно, и он не будет знать, что делать с трубочками.

Никто к ним не притронется, потому что у всех будет сжиматься горло, и они не смогут ничего проглотить, и у всех потекут слезы, у всех, кроме меня, а я больше не буду плакать, я буду сладко спать.

Ну и номер я выкинула, вдруг заболела. У меня температура, в меня отправили в карантин, чтобы не заразила детей. Карантин у бабушки. Не люблю я ее, но больше не называю бабищей, не такая она уж плохая, бывают хуже.

– Теперь ты ее мне на шею вешаешь, – сказала она, когда мама привезла меня к ней на машине, – ты меня никогда не слушаешь. Как вспомню, что тогда стоило только окно открыть, так, кажется, сама себя выпорола бы.

Что она этим хотела сказать, не знаю, но, видно, я ей не очень-то кстати.

– Ты тут не капризничай, Гедвика, – сказала на прощанье моя мама, – я не знаю, за что раньше хвататься. А ты, мама, записывай все расходы, я потом с тобой рассчитаюсь.

Меня уложили в постель, потому что мне было плохо, мама подожила руку на одеяло и тут же убрала ее и улетела, как мотылек, сначала исчезла ее красивая рука, а потом и вся она, и я осталась у бабушки.

Вот если бы она тогда не удерживала Удава, он бы ушел и мы были бы все вместе, я могла бы написать папе, чтобы он приехал. Но она: «дорогой, дорогой», этот Удав ей дороже; чем мы, что только она в нем находит.

– Мучение с тобой, – вздыхает бабушка. Но не очень-то она мучается, вечно где-то в бегах, а я остаюсь одна.

Очков еще нет, сначала надо сходить к глазнику, но это хорошо, хоть учиться не надо. Все равно неохота.

Мне кажется, будто я легонькая и плыву по воде, а не лежу, это так приятно, напротив меня окно, я люблю это окно. В нем виден свет, и он такой прекрасный.

Этот свет я могу превратить в темноту, стоит посмотреть на стену. Это очень занятно – когда темнота превращается в свет, а свет в темноту.

Когда остаюсь одна, я включаю радио, слушаю разные передачи, песенки и музыку тоже, пою или просто думаю. Пржемек сказал бы, что я выдумываю велосипед, но я ничего не хочу выдумывать, мне очень странно, что говорят, поют и играют такие же люди, как я, что они научились так красиво говорить, и петь, и играть, а я ничего не умею.

Время от времени заглядывает бабушка и спрашивает: ну, как, не лучше тебе? А я не знаю, что ей ответить. Что ей хочется больше услышать.

Она дает мне бульон с яйцом и кашу с медом, и то и другое противное, но говорят, я от этого выздоровею. Еще она приготовила мне бисквиты с заварным кремом, я такого в жизни не ела, это была очень вкусная и забавная еда, мы весь вечер смеялись.

Потом я проговорилась, что про себя называю маму Звездочкой, потому что у нее глаза как звезды, и бабушка отошла к окну, стала смотреть на улицу и сморкаться, мне показалось, что она плачет.

– Пойми, Гедвика, твой отец испортил ей жизнь.

– Но ведь он ее любит.

– Может, и любит по-своему, но он испортил ей жизнь в самом начале, и ты должна это понять и забыть о нем, как и она.

Ну, конечно, я должна все понимать. Я бы даже хотела о нем забыть, чтобы доставить маме радость, но что, если у меня ничего не выходит. Я снова и снова вижу, как он стоит на улице, переминается с ноги на ногу, прячет шею в воротник, а потом вдруг поднимает голову, смеется и подходит ко мне.

Как он мог испортить ей жизнь? Можно испортить рисунок, или зуб может испортиться, но как может испортиться жизнь?

– А как он испортил ей жизнь?

– Этого ты не поймешь, мала еще.

Для одного я мала, а для другого не мала, все зависит от того, устраивает ли их это. А я только делаю вид, я, между прочим, знаю, к чему бабушка клонит. Мы с девчонками это вычислили по метрикам, почти никто не родился так, как полагается.

Подумаешь, он сделал маме ребенка немножечко раньше, ну и что? Ведь этот ребенок я. Разве плохо, что я есть на свете? Мне на свете нравится, если бы только я не болела и не было бы Удава. Нет, я не хочу, чтобы он умер, пусть живет на здоровье, но пусть идет жить в другое место, в свою семью. Марек мне рассказал, что у Удава есть еще одна жена и дочка, которая учится на врача, так почему же он не живет со своей дочкой-врачом?

Взрослые все так запутывают, что у меня от этого в голове полный кавардак, разве тут разберешься?

– Вы думаете, моя мама меня любит?

– А ты как думаешь?

– Я? Не знаю.

– Понимаешь, Гедвика, вы должны сперва привыкнуть друг к другу, правда? Марек и Катержинка еще маленькие, о них надо больше заботиться, а ты в ней уже так не нуждаешься.

Не нуждаюсь, это правда. Вообще в ней не нуждаюсь. Ведь я заболела, потому что она поставила меня из-за Удава на колени. А теперь совсем забросила.

Когда я болела в детдоме, ко мне приходила сама заведующая, а ведь у нее тоже нет времени и тоже есть свои дети.

– Поспи-ка лучше, Гедвика.

Все спать да спать, днем ии ночью. Очки бы хоть были, чтобы телевизор смотреть.

От имени всего класса, что от имени всего класса? Да это Блеха, конечно, это его голос. Он пришел, а ведь мы поссорились.

Но он пришел не один, с ним кто-то еще, как плохо без очков, надо же было этому Удаву раздавить мои очки?

– Привет! Привет, Покорна. Покорна, вдруг я стала Покорна.

А, узнала, это та зануда, что за ним увивается, малявка Йоузова. Ясное дело, они подружились, пока я не хожу в школу. Ну и ладно!

– Мы пришли тебя проведать от имени всего класса.

– Мы принесли тебе цветы и конфеты.

– Спасибо.

Надо бы еще что-нибудь сказать, но мне ничего не приходит в голову. Мне никогда не дарили цветов. Йоузова протягивает букет, а Блошка сует коробку с конфетами. Жаль, что не наоборот.

Ах, вот что! Будто от всего класса?! Но ведь эти конфеты получает его мама от больных, такие же точно купила ей моя мама, когда шла с Катержинкой на осмотр. Скорее всего это та же коробка, переходящая.

– Ты чего смеешься, Киса?

Я уже снова Киса, дело в шляпе.

– Ты без очков чудная какая-то, правда, Блеха?

– Почему? Обыкновенная.

Как он ее! Молодец, Блошка, совсем на меня не сердится.

– Эй, Йоузова, попроси у пани Еазу. Соображает, что к чему.

Йоузова фыркает, но идет. Хоть бы бабушка ее там задержала.

– Тебе письмо, Киса.

Он быстро сунул его под подушку.

– Ты читал?

– Нет.

– А откуда узнал, что это мне?

– А кто мне может писать из Опавы?

– Тебе не влетело?

– Не бойся. И давай выздоравливай. Температура еще есть?

– Нет.

– А чего ты ревешь?

– Я не реву, это слезы сами катятся. Смеется, как я рада, что он смеется!..

Йоузова входит с цветами, могла бы и не спешить.

– Это астры, – сообщает Блошка, – говорят, последние, но недельку еще постоят.

Он все сам затеял, и как здорово все подстроил, а класс тут ни при чем. С Йоузовой они друг другу подходят, она тоже маленькая, ресницы у нее черные и громадные черные глаза, как у совы. Мне такие глазищи, я бы на все чихала.

– Сказать тебе, что мы проходили?

– Мне сперва надо к оптику, я разбила очки.

– Вот это здорово, – хохочет Блошка, – разобьешь очки – и не надо учиться, прекрасный способ, я бы разбивал их все время.

– Но ведь мы учимся для себя.

Ну, конечно, Йоузова не может не выставляться.

– Корова ты, вот кто.

Это он сказал Йоузовой в смысле дура, точно так же, как Пржемек говорил мне. Тот однажды принес апельсин, очистил его, разделил на две части и сказал: «Я – осел, а ты – корова, ешь скорей и будь здорова». Пржемек всегда говорил в рифму.

Йоузова надулась, она шуток не понимает.

– Давай выздоравливай, Киса. А что мы прошли, догонишь, никуда не убежит.

Я все время слышу его смех. Они уже давно ушли, а я все еще его слышу.

– Симпатичный мальчик, – хвалит его бабушка, – и девочка хорошая, в наше время это редкость.

Мы с ней вместе едим конфеты, и мне совсем хорошо, под подушкой папино письмо, может, мне удастся его прочитать. И с Блошкой я помирилась.

Сегодня счастливый день. Гостевой. Пришло письмо от папы, и Блошка меня навестил. Только бы бабушка поскорей ушла.

– Мне надо пойти по делу, Гедвика. Ты потерпишь одна часок?

– Конечно.

Ох, как долго она одевается. Еще медленнее, чем я. Наконец хлопнула дверь. Скорее, скорее за письмо, без очков придется попотеть.

«Гедвика, Гедвичка, милая!

(Я будто слышу тебя, папа.)

Я понимаю, что твоя мать не разрешает, чтобы ты мне писала, это бесчувственная женщина.

(Что он пишет? Ведь он всегда ее хвалил, может, я читаю неправильно, нет, правильно, он, видно, и в самом деле того.)

Она всегда была холодная как лед, и сюда я попал из-за нее, это она и ее мать меня погубили.

(Они чокнутые, эти взрослые, все, как один, чокнутые. Такое письмо можно было и не писать.)

Но ты, Гедвичка, не огорчайся, меня скоро произведут в генералы, только вот выздоровею. Я возьму тебя к себе, и нам будет хорошо.

(Папа, боже мой, папочка. Если бы только буквы перед глазами не расплывались. Хоть бы Блошка был здесь, но что бы он мне посоветовал, ведь я в прошлый раз с ним из-за этого поругалась.)

Здесь хотят сделать из меня ненормального, потому что я человек важный и знаю много секретов, но это им не удастся. Скоро я за тобой приеду на «татре-603», потерпи немножко».

Как жаль, что нету очков, мне кажется, что это писал не он, может, Блошка меня разыграл и отомстил мне, наверное, они с Йоузовой сейчас где-нибудь за углом хохочут.

Хотя нет, не может быть. Этого бы Блошка никогда не сделал, наверное, папа шутит, чтобы меня развеселить, а я соображаю медленно и ничего не понимаю. Про охрану тоже, наверное, шутка, Блошка – голова, он сразу сообразил, он в классе самый умный, Йоузова лучше учится, но куда ей до него.

Тогда он надо мной не смеялся, когда мы поругались, он только бежал за мной и говорил: все это нервы, Киса, нервы.

Но ведь это невозможно, чтобы мой папа был ненормальным, ненормальными могут быть другие, почему именно он, мой папа?

Только как же он может стать генералом, ведь он такой неприметный? Меньше, чем я, и тощий, как комар, у него и медали на груди не поместятся, и носить их сил не хватит.

Он всегда пил кофе с ромом и мне давал понюхать, пар затуманивал стекла очков, и он вытирал их галстуком, он все время носил один и тот же, уже весь в пятнах. Деньги вечно искал по карманам, складывал их столбиками, и иногда хватало только на две трубочки, а то и на одну, и папа говорил: мне кофе не надо, возьми себе две.

Он приедет на «татре»! Но где же он ее возьмет? Кто ему даст?

Какая же я дура, папа шутит, чтобы позабавить меня, а я реву. Хоть бы бабка письмо не увидела, а то она тут же маме расскажет.

Вот и все, вот и горит, и буковки пылают и смеются, подмигивают мне, не бойся, Гедвика, это я просто так.

Но что же с папой на самом деле?

Мы снова идем в школу, мама и я. Марек шагает впереди, делаетвид, что не с нами. Катержинку мама везет в колясочке, она в комбинезоне, отороченном цигейкой, в белой шапочке, и каждый, кто проходит мимо, говорит, какая красивая девочка.

Я некрасивая, и белой шапочки у меня тоже нету. Мне холодно. Туман такой, как будто я без очков. Очки уже есть, я была у врачаи у оптика. Так радовалась, что выберу себе красивую оправу, ведь я теперь живу настоящем доме, оптик выложил их на прилавок целую гору, но мама выбрала именно ту, за которую не надо доплачивать. В этой, мол, ты мне больше нравишься.

Ну, как я могу в таких очках нравиться?

Не пойму, рада я или нет, что снова иду в школу. Скорее нет, потому что день пасмурный, включат свет – и я снова не буду видеть, что написано на доске.

Когда раньше я приходила после болезни в школу, мне всегда казалось, что ребята ушли далеко-далеко и мне их не догнать. Они будто становились другими, и училка говорила: Покорна, Покорна, опять у тебя пробел в

знаниях. Зимой у меня было больше пробелов, чем занятий. Пржемек смеялся: у тебя, мол, сыр сплошь из дыр.

– Ну что за дурацкий вид? Выпрямись, пожалуйста!

Она злится, что должна идти со мной в школу, никто ее не просил, могла остаться дома с Катержинкой, я бы справку от врача и сама отдала.

– У тебя просто ужасный вид.

Это я тоже знаю, в зеркале я еще могу себя разглядеть.

Брюки коротки, туфли жмут, карманы в пальто где-то под мышками. Она связала мне жилет, каждая часть другого цвета, я в нем, как драный попугай.

– Поторапливайся, смотри, где Марек.

Когда она со мной говорит, у нее в голосе столько нетерпения.

Мы с Катержинкой ждем возле учительской. Дети носятся вокруг нас. Это не из нашего класса. Они строят рожицы Катержинке, а меня никто не замечает. Может, я невидимка, вот было бы здорово.

Звонок. Коридор затих.

Мама увела Катю, а я иду с нашей классной. Ни разу я еще не ходила с учительницей по коридору после звонка. Тишина такая, что кажется, вот-вот придавит.

– Послушай, девочка, ты, наверное, даже не понимаешь, как тебе повезло. Тебя взяли такие люди, у них свои родные дети, и все-таки они взяли тебя в семью, а как ты их благодаришь? Ни учебой не радуешь, ни поведением, все-таки надо немного стараться.

Что она болтает? Какие свои родные? А я? Я что, не родная, что ли?

– Все молчишь. Думаешь, кого-то переупрямишь? Ты уже не маленькая, могла бы взяться за ум.

Подошли к классу. За дверью ребята рычат, как тигры. Настоящий зоопарк.

– Ты хоть понимаешь, какая это жертва для них? Жертва? Почему? Эти учителя как кроссворд с загадкой. Открыла дверь. Все вскочили со своих мест и замолчали.

Но я заметила, как он кривлялся на кафедре. Я очень хорошо это видела. Он подпрыгивал и смеялся, хохотал как ни в чем не бывало, как будто меня и не знал, как будто меня и на свете не было, как будто мне не было грустно.

Подбежал к своей парте и остановился, стоит и улыбается. Йоузова рядом с ним. Воспользовалась случаем и села на мое место.

– Посажу-ка я тебя лучше к окну, Покорна. Только надо будет пригнуться, ты, кажется, еще вытянулась.

Дети смеются. Я сажусь и нарочно не смотрю на него, а он все равно смеется, пересмешник.

Рядом со мной сидит Барбора-балаболка, терпеть ее не могу. Сидит на первой парте, потому что не может ни на минуту заткнуться, второгодница. Ее болтовни я не выдержу, и вообще все несут какую-то чушь, а о важном молчат.

Что значит жертва, кто мне объяснит? Какая это для мамы жертва? Ведь я ей тоже родная, как Марек и Катержинка, но я уже большая и могу помогать ей, беречь ее.

Не могу же я снова стать маленькой, чтобы она меня любила. Я люблю ее и большую. Пусть папа что хочет пишет, это моя мама Звездочка, и у меня есть настоящий дом.

– Покорна, не отвлекайся, ты ведь столько пропустила!

Встаю и снова сажусь, мне неприятно вставать, садиться, извиняться. За окном такая отчаянная тоска, что кажется, когда на переменке откроем его, она ввалится внутрь.

На магазин самообслуживания села ворона. Как ей удается удержаться на кончике громоотвода? Если бы я была вороной, то не торчала бы на крыше, а расправила бы крылья и полетела.

Полетела бы к нам в детдом, села бы там за окошком, Саша бы испугалась, а Гита бы сказала, что эта ворона похожа на нашу Гедвику, потому что я, конечно, превратилась бы в белую ворону, раз я альбинос. Или стала бы белой голубкой и постучала бы к мальчикам в спальню, в окно бы не заглянула, ведь это нехорошо, только постучала бы и фррр – улетела.

– Ты сердишься, Гедвика?

Это Блошка меня догнал. Теперь он кажется еще меньше. А щеки красные и толстые, как у младенца.

Молчу. И он молчит. Только камешки ногой подбрасывает. Один отлетел ко мне. Подбиваю его носком.

И так мы перебрасываемся камешком – я ему, он мне.

– Ты хотел бы быть птицей?

Он посмотрел на меня, как будто я с луны свалилась. И снова стукнул ногой по камешку. Перебросил мне.

– Тебе грустно, Киса? Я не сумела отбить.

Он остановился.

– Мама как назло встретила почтальоншу. Пришлось рассказать.

– Она не читала?

– Ну что ты? Чужое письмо! Только сказала, что лучше бы не писать, что тут необходимо хирургическое вмешательство.

Он стал красный, как помидор.

– Какое?

– Хирургическое. Просто прервать старые отношения, раз у тебя есть новые родители. Но я с ней не согласился.

– А ты можешь?

– Что?

– Не соглашаться?

Чему он удивляется? Мне еще никогда не приходило в голову, что можно не соглашаться со взрослыми. Не соглашаться с воспитательницей, или с вожатой, или не согласиться с Удавом.

– И ты ей это сказал?

– Само собой. Я сказал ей: послушай, мама, неужели ты думаешь, что меня от тебя можно отрезать? Или от папы?

– А она засмеялась?

– Нет, только посмотрела на меня.

Мы зашли за угол. Порыв ветра налетел на нас, на этом месте меня всегда ветер сбивает с ног. Здесь Блошке поворачивать.

Но он идет со мной дальше. Пусть Йоузова злится.

– Мама говорила, что трудно взять в семью такого большого ребенка. Даже на пробу, и то это – нервный шок для обеих сторон.

– Как на пробу?

– А как тебя. Возьмут ребенка на пробу, и если он им не придется по вкусу, назад отдадут. Мама сказала, какая нелепость, иначе она бы и меня могла через неделю отдать, но некуда.

Он уже снова хохочет, так я и знала. Ничего не понимает, а смеется. А мне больно, больно от его дурацкого смеха, все у меня болит, мне так плохо, так плохо, если бы я могла улететь, но приходится ходить по земле, и очень даже медленно, быстрее никак не получается.

– Послушай, Киса, ты меня неправильно поняла, слышишь?

Я не хочу, чтобы он шел за мной, смотрел на меня, не хочу, чтоб со мной говорил, ни с кем не хочу говорить и никого не хочу видеть, мне надо уйти, уйти от всего этого подальше.

Господи! Очки! Целы, какое счастье!

– Ну и дура ты, Киса. Встань, ты что, встать не можешь? У тебя кровь течет, ты вся в земле, пошли, я отведу тебя в поликлинику, надо сделать противостолбнячный укол.

– О себе беспокойся!

Остаться бы здесь лежать и не вставать никогда больше, я лежала бы тут, как камень, и на меня капала бы вода, а потом снег, а потом снова дождь, и выросла бы надо мной трава и цветы, и ничего бы мне не было нужно, только бы лежать и чтоб никто меня не видел.

Но все равно от этого никуда не денешься, я знаю, теперь я это точно знаю. Я случайно слышала, как она разговаривала с одной тетей, но тогда я была еще глупая и ничего не понимала, и учительнице она сказала, что меня взяли из детского дома. Скрыла, что я ее дочь, ведь я ей родная, а она это скрыла, своего собственного ребенка взяла на пробу.

Встаю, надо встать, камешки врезались мне в ладонь, локоть болит, колено жжет, на брюках дырка. Но мне плевать.

– И вид же у тебя.

– Ну так иди к Йоузовой.

Теперь он обиделся. Точно. Ну и пусть. Обойдусь. Они у меня тоже на пробу. Все.

Иду, прихрамывая, и высасываю кровь из ладони.

Интересно, идет ли за мной Блошка? Но я не оглянусь, ни за что не оглянусь.

Она шьет мне пальто. Перешивает. Бабушка откопала в шкафу охотничью куртку столетней давности. Серую, в черную клетку. Местами ворс сохранился, местами истерся.

– Это шотландка, – сказала бабушка, – чистая шерсть.

– Будет у тебя красивое и теплое пальто на зиму, – сказала мама.

Я ничего не сказала. Что ж, если я все еще не умею возражать.

Сижу у окна за складным столиком. Нам задали написать, как мы ждем рождество. Я бы хотела написать, что рождества вовсе не жду. Не радуюсь, потому что с нами все праздники будет Удав, он будет смотреть мне в тарелку и говорить слова, которых я не понимаю. Не радуюсь, потому что у меня нет денег и я никому ничего не могу подарить. Даже поздравление не могу послать. Даже печенье не могу испечь, а попробовать мне дали только одно, подгоревшее. На балконе лежит заяц, у него на мордочке кровь, но мне нельзя его погладить. И с Катержинкой нельзя поиграть, говорят, я на нее плохо влияю.

Что Марек ее обижает и дразнит, это никого не волнует, он нарочно отбирает у нее игрушки, чтобы она плакала, но они не считают, что он на нее плохо влияет.

Дети получили к рождеству настенный ковер: на нем звери лезут в ковчег, звери нашиты из разных цветных лоскутков, очень красиво, тигры, например, из полосатой материи, косуля в крапинку, жираф в клеточку, настоящая картина. Но только я не смогла все рассмотреть, мама сказала: отойди подальше, он стоит четыре тысячи триста.

Четыре с лишним, ужаснулась бабушка, по-моему, на детей это жалко. Но мама ее оборвала – на детей, мол, ничего не жаль, они с малых лет должны жить в красивой обстановке, чтобы из них выросли гармоничные личности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю