Текст книги "Ромео, Джульетта и тьма"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
А что, собственно, произошло? – спросил он неуверенно.
Что? Ничего особенного. Войта заходил, спрашивал тебя. Вот и все.
Что отвечать, если не хочешь еще глубже погрязнуть во лжи? Ничего. Стиснуть зубы и спрятать глаза. И молчать.
Этой ночью он засыпал, охваченный противоречивыми чувствами. Что изменилось с сегодняшнего вечера? Его обуревали страх и странная радость, любопытство и гордость. Ее зовут Эстер. Какое имя! И он спас ее. Конечно! Куда бы она пошла? Он повернулся и лег навзничь, закинув руки за голову. Долго не мигая смотрел на потолок, пытаясь представить себе ее белое лицо с огромными темными глазами, волнение отгоняло сон. Спать, спать, а как только взойдет солнце – к ней…
Завтра, завтра!
На следующий день после полудня все громкоговорители города сообщили, что утром 27 мая 1942 года в Праге было совершено покушение на имперского гаулейтера Гейдриха. Чей-то твердый, ровный и безличный голос, голос-машина, разносимый радио по затихшим улицам, повис над стенами домов, и эхо дробило его.
Голос застиг Павла на углу их улицы. Юноша прислушался, затаил дыхание. В первое мгновение он смог разобрать лишь обрывки фраз. И остальные прохожие не могли сначала ничего понять… В глазах у всех вопрос.
Что, собственно, произошло? Слушайте!
…за поимку преступников… десять миллионов крон… в районе оберландрата… чрезвычайное положение… запрещается выходить из дому позже двадцати одного часа… закрываются все… кто… после указанного времени появится на улице, будет расстрелян…
Вслед за сообщением наступила странная тишина. Трамвай равнодушно спускался вниз по центральной площади, жалобно повизгивая несмазанными тормозами.
Голос зазвучал снова…
III
Ведь это же идиотизм! – раздраженно заявил подмастерье Чепек. Был обеденный перерыв. Чепек восседал на стуле и мрачно поедал из кастрюльки постный гуляш, близоруко щурясь на него через очки и запивая это «лакомое» блюдо дрянным пивом. Никто не ответил ему. Всем было известно, что если уж в его лысой голове засядет какая-нибудь нелепая идея, то ее ничем не выбьешь.
Трудно сказать, – неопределенно бормочет мастер, и его взгляд настороженно обшаривает мастерскую. Здесь, кроме них, еще двое. Вихрастый ученик Пепик орудует веником, политика его не занимает, у него свои интересы. И Павел. Тот сидит у окна, глядит на улицу и постукивает линейкой по гладильной доске.
Полуденное солнце уперлось в стену дома напротив.
Вид мастерской успокаивает портного. Все в порядке. Ох, этот Чепек! Смутьян! Кто-кто, а он-то уж его знает. Они портняжат вместе еще с первой мировой войны, и ему прекрасно известны крайние взгляды помощника. Частенько они спорят до хрипоты, но это не метает им оставаться добрыми друзьями.
Мастер сносит от него даже обвинения в чрезмерной осторожности, которая, мол, в крови у всех ремесленников. Пускай себе упрекает, в такие времена осторожность не повредит. Он не мальчишка, честолюбие ремесленника, если оно у него когда-нибудь и было, давно уже отброшено. У него на плечах семья, Павел. Его надо вырастить, поставить на ноги. Сейчас самое верное – держать язык за зубами. Чепек – тот может молоть языком. Ему что, он один как перст, вечера убивает в пивной «У черта» за скверным пивом и картами. Там идут такие баталии!
Подстрелить одного волка не значит перебить всю стаю, – скрипучим голосом рассуждает Чепек. – Ты только посмотри газету! Вот заварится каша! Взглянешь косо – готово. Пиф-паф! Теперь нацисты на нас отыграются… – Сощурив глаза под стеклами очков, он читает газету, потирая рукой щетинистый подбородок. У него отвратительная манера читать вслух, сопровождая газетные сообщения комментариями и насмешками.
Вы только послушайте! Великая победа под Харьковом. Ай да Германия, ай да молодец. Или вот…
Мастер терпит, ерзает на стуле. Он не испытывает ни малейшего желания возражать. Какое там! Этот трепач подымет такой крик! А сейчас и у стен есть уши. Время от времени мастер испытующе поглядывает на сына и пробует перевести разговор на недошитый костюм старого заказчика. Но чертов Чепек и на эту удочку не клюет, дескать, ладно, ничего с ним не случится, подождет!
Ты только послушай! Раскошелились, не пожалели мошной тряхнуть, – стучит Чепек пальцем по газете: – «Десять миллионов получит опознавший дамский велосипед, шапку и портфель».
Ну-ка. Пепик, хватит в носу ковырять, примерь ту самую шапку, а я погляжу. Мне эти гроши вот как пригодятся! Читаем дальше: «…Лица, проживающие в про… протентократе без прописки, обязаны немедтенно прописаться. Не выполнившие этого приказа до субботы… будут расстреляны. Лица, укрывающие непрописанных, также будут расстреляны», Хм-м… загляну-ка я под стол, не прячем ли мы там кого-нибудь из покушавшихся, – добавляет он со злостью и, нахмурив лоб, бросает быстрый взгляд на хозяина. – Я тебя очень хорошо знаю, Алоиз, для тебя самое главное – как бы чего не вышло!
– Да перестань ты. – шепчет мастер невесело.
– А что! Тут все черным по белому, я ничего не прибавил!
В наступившей душной тишине линейка вдруг перестала стучать по гладильной доске. Портной повернулся к окну. Мальчик сидит, немного согнувшись, все еще глядя на улицу, перечеркнутую посреди мостовой резкой тенью.
Что-то не нравится ему сын в последние дни, очень уж молчалив.
Что с тобой, Павел? Тебе нездоровится?
Нет. Просто здесь душно.
Эта вынужденная ложь, эти вопросы без ответов создали недобрую напряженность, воздвигли между отцом и сыном стеклянную стену – вопросы скользят по ней, как дождевые капли.
– Что ты понимаешь? – вмешивается Чепек. – Сейчас сдавать экзамены не так просто.
Линейка выскользнула из рук и стукнулась о доску; Павел поднялся и, пряча лицо, проскользнул между двумя швейными машинками. Прежде чем кто-нибудь успел опомниться, за ним захлопнулись двери.
Он бежит по улице, а рядом с ним мчится вопрос: «Что с тобой?»
Ах, у кого хватит сил все время слушать эти разговоры!
Ненужные, затрепанные, как старые брюки. Взгляды отца! Он спасается от них, убегает по раскаленной улице куда глаза глядят, куда ноги несут.
Знакомые витрины: кондитерская – на пятачок ванильного просил он, когда был малышом. И тянулся на цыпочках, разжимая ладошку с потной захватанной монеткой. А рядом, в нескольких шагах, опустошенное войной окно колбасной лавки Франтишка Теребы, того самого, у которого пальцы безобразно опухли от кипятка. Он сам варил для покупателей сосиски. Сейчас все продукты по карточкам, колбасник в лавочке скучает, обожженные руки заживают. Галка с подрезанными крылышками забавно прыгает у лестницы возле подвала угольщика. Она все еще здесь. Улицы, и дома, и подъезды, обшарпанные стены с рисунками не всегда целомудренного свойства. Все хорошо знакомо. Это его мир, здесь бегал мальчуган в разбитых футболом башмаках. «Мальчишка портного из одиннадцатой!» Один дружески улыбнется, другой щелкнет по лбу, а лавочница вдруг великодушно протянет леденец: «Держи, Павлик, ты заслужил». Все это позади. Ты уже взрослый, тебе говорят «вы», старый мяч безнадежно закатился куда-то в темный угол, и вообще, кто знает, существуют ли теперь леденцы?
Он очнулся от воспоминаний и заметил, что бежит по знакомому парку; приостановился, удивляясь особой интуиции, которая направляла его шаги к тому самому месту. Фонтан извергает в небо струйки воды, ласковый ветерок бросает в разгоряченное лицо водяную пыль.
Здесь, здесь! Он присел на ту самую, ничем не примечательную, обыкновенную скамью, провел ладонью по облупленному лаку спинки. Здесь, на этом краю, сидела она Тут – он. Юноша замер, уткнувшись лицом в ладони. Порой кто-нибудь пройдет мимо, порой светлая тучка закроет солнце; многоголосый шум города долетает сюда издалека, а в мысли вплетается однообразный рокот самолета, «…а также будут расстреляны лица…» Ты знаешь, какой вкус у страха? Соленый, но не похожий на соль. Страх – это странный холодок, который вдруг просыпается у тебя внутри и вызывает дрожь; это сороконожка с ледяными лапками, которая пробегает по телу, подбирается к сердцу, дотрагивается… И тут же исчезает. Встряхнешься, и на минуту отпустит. Ничего нет. Ведь ничего не случилось! Но… Через минуту снова похолодеют руки, ладони станут влажными, дрогнут. Павел стыдится этой дрожи.
Кое-как ему удается увести мысли в сторону, занять их сотней обычных забот. Это похоже на отлив. Но прилив снова и снова захлестывает его. Она там! Что дальше? И снова все перемешивается. Туча, готовая разразиться грозой бог знает какой силы, – и стихийная радость, буйная мелодия, рвущаяся из груди наперекор всему. Она там, и мы еще посмотрим!
Вчера утром – это было так давно – он проснулся в своей комнате… Казалось, все было как обычно: книги, грамота за выигранную стометровку, дешевый фотоаппарат, в клетке щелкал кенарь, за окном рассветал день. Нужно было только протереть глаза, вскочить на ноги и встать под душ. «Они дали мне сегодня выспаться после экзамена, – подумал он с благодарностью. – Отец уже в мастерской, а мама отправилась в поход по магазинам».
Он позавтракал – и бегом в старый дом, вверх по лестнице, подгоняемый нетерпеливым любопытством. Озираясь, повернул ключ.
Она спала на кушетке лицом к стене, уткнувшись в подушку. Он увидел густую волну разметавшихся смоляных волос и контуры тела. Девушка повернулась на спину, и смятое одеяло соскользнуло на пыльный пол. Он укрыл ее, рассматривая лицо. Спящая, она казалась ему маленькой и беззащитной. Тихое дыхание вдруг прервал глубокий вздох, губы шевельнула кроткая детская улыбка.
Аккуратная! Он заметил, что перед сном она переоделась в полосатенькую пижаму, юбку сложила на стуле, а туфли поставила возле кушетки, старательно подровняв носы. Жакетик с желтой звездой перебросила через спинку стула. Павел смотрел на нее, не осмеливаясь вздохнуть, двинуться с места. Потом на цыпочках добрался до дверей, взялся за ручку. Он придет попозже, когда она проснется. Осторожно прикрыл двери и помчался домой. Думать! Думать! Решать! Хорошо еще, что не надо ходить в школу, у него теперь заботы поважней, чем повторять латынь или зубрить биографию Германа Геринга.
Он ворвался домой; мать еще не вернулась из похода по магазинам. Ба! Он хлопнул себя по лбу. Ведь ей же нужно что-то есть, пусть это глупо, смешно, но это так! Он открыл кладовку, быстро отрезал пару толстых ломтей хлеба, намазал их размякшим маргарином, в пустую бутылку налил немного кофе, а когда начал рассовывать все по карманам, пришла мать. Он забеспокоился. Всевидящие материнские глаза! Она ничего не заметила? «Мамочка, я взял хлеба и пошел».
Он облегченно вздохнул, ускользнув от материнского ока. А что, если открыться ребятам? Они могли бы помочь. Нет, нельзя. Вот было бы шуму! Лучше молчать.
Когда он, запыхавшись, вернулся, девушка все еще спала.
Он сел рядом и ждал. Ждал. Время шло, но он не замечал его. Забыл обо всем.
Из мастерской доносится голос отца, полный неприятного, преувеличенного смирения ремесленника перед заказчиком, которое Павел ненавидел. Слышатся шаги по скрипучему паркету и шипенье утюга; женщина на галерее развешивает пестрое белье и сонно зевает. Чумазый печник тащится по выщербленной мостовой двора с корзиной, полной глины.
Павел не заметил, как затрепетали ее ресницы. Глаза вдруг широко открылись. Выражение их было в первый момент бессмысленным. Он не мог сдержать улыбки.
Девушка быстро села, извечным защитным движением запахнула у самого горла пижаму и уставилась на него с ужасом.
Где я?
Тсс! Тише!
Он предостерегающе ткнул пальцем по направлению к дверям в мастерскую.
Ведь мы же знакомы. Вы забыли… ты забыла! Она вспомнила и облегченно вздохнула.
Да. Уже знаю. Ты Павел?
Угу.
А там…
– Отец. Там его мастерская. Он портной. Я тебе вчера рассказывал.
Она кивнула головой. Теперь она будет говорить шепотом. Она все помнит. Потом, словно сообразив, что полуодета, забеспокоилась. Покраснела и потупилась.
– Мне надо одеться, – сказала она, неуверенно улыбаясь.
– Уйти?
– Нет, не уходи, пожалуйста! Мне здесь страшно одной. Ночью что-то шелестело, кто-то бегал по полу…
Наверное, мыши. Не бойся, здесь их нет.
Правда?
Правда!
Она опять вздохнула.
– Тогда все в порядке. А теперь, пожалуйста, отвернись!
Он что-то пробормотал и повернулся к окну, засунув руки в карманы. Его немного удивила просьба не уходить. Он слышал шлепанье босых ног по полу, стук туфелек, шорох одежды. Кровь прихлынула к вискам, тело одеревенело.
– Можно.
Павел медленно повернулся, как будто все это не представляло для него никакого интереса, и придал лицу самое безразличное выражение. Девушка стояла перед ним уже одетая, в жакетике с желтой звездой на груди и расчесывала гребнем спутанные волосы. Стиснув зубы, без сожаления рвала она свою густую шевелюру, волосы трещали под расческой. Она нравилась ему, хотя лицо ее было все еще помято сном. Девушка зевнула и потянулась, как кошка.
Ах, как я поспала! Мне хотелось бы все время спать, спать и не просыпаться, пока все не кончится и не вернутся наши. Или… или лучше не просыпаться вообще!
Не говори так, – перебил он ее, – ты не должна так говорить.
Тебе хорошо – не должна, не должна! А мне сейчас так скверно жить на свете!
Но ты больше не будешь так говорить, правда?
Не буду, если ты не хочешь!
Она села на кушетку, все еще расчесывая волосы, и взглянула на него. Он ткнул пальцем в желтую звезду.
Может быть, снимешь это?
Зачем? Это плохо?
– Я так не думаю! – перебил он поспешно– Но зачем?.. Мне кажется, что здесь это ни к чему!
Она задумалась и решительно покачала головой.
Нет. Нам запрещено ходить без звезды. Понимаешь? Я не виновата. И совсем не стыжусь. Папа тоже носит такую. И Бланка.
Я тебя не заставляю. Я только… Я тебе притащил кое-что. Хочешь есть?
Ужасно! Ты не смейся. Я со вчерашнего утра ничего не ела. Ходила по городу и ревела, ревела, как маленькая. Тетя завернула мне на дорогу съестного, но я забыла пакетик где-то на набережной. Я совсем потеряла голову.
Она жадно вцепилась в горбушку, запивая хлеб несладким суррогатом кофе. Не успел он оглянуться, как все было съедено и она смахнула крошки с губ. Он смотрел на нее с тихой радостью и щемящей тоской. Маленький проголодавшийся зверек, вот и все. Она поблагодарила его робкой улыбкой. Он ободряюще улыбнулся в ответ и уселся на колченогий стул.
– Фьють, однако и аппетит у тебя!
Она кивнула так энергично, что волосы упали на лоб.
– Ужасный! Папа говорил, что я обжора. А человеку, как назло, страшно хочется есть, когда есть нечего. Мы всегда жили небогато, а в последнее время стало совсем плохо. Иногда вспомнит старый пациент и принесет что-нибудь. Клали ночью под окошко, и я привыкла утром смотреть, не лежит ли там сверток. Однажды положили
мясо… Отца любили. Говорят, что провинциальные врачи грубияны, но мой папа был хороший, ни на кого не кричал…
Она вспоминала. Руки со сцепленными пальцами лежали на коленях, лицо ясное.
– Летом еще ничего; у нас был садик, у мамы росли там розы и георгины. А потом пришлось посадить овощи – морковь, цветную капусту и немного картошки. Ботвой кормили кроликов. Ты когда-нибудь видел крольчат? Совсем крохотных? У них мягонькие мордочки, а когда такой дотронется до ладошки, это просто… А папа разводил пчел. Но тебе этого не понять, по тебе сразу видно, что ты из
Праги.
Это еще почему? Она засмеялась:
Ты такой бледный, нежный. Как стебелек хмеля. Он досадливо перебил ее:
– Ничего подобного! Я сильный, не воображай. – Явно задетый, он приподнялся. – Доказать? Смотри!
И прежде чем девушка успела опомниться, обхватил ее правой рукой за плечи, левой под коленями и поднял. Уф! Странно, она была тяжелей, чем казалось. Он подбросил ее. Девушка защищалась обеими руками и смеялась звонким смехом. Он уронил ее на старую кушетку и испуганно приложил палец к губам.
Тесс! Ради бога! – Он кивнул головой в сторону мастерской, и смех оборвался. Они смотрели друг на друга молча, запыхавшись. Летели секунды. Он провел ладонью по лицу – его обычный жест в моменты растерянности или смущения.
Правда, – сказала девушка одобрительно, – ты сильный.
Он скромно пожал плечами.
– Достаточно… если понадобится…
За дверями тарахтела швейная машинка, палящее солнце стояло над двориком. Двор был похож на коробку без крышки, в которую солнце без всякой жалости льет зной. На раскаленной мостовой разлеглась кошка, неподвижная, изнуренная жарой. Мальчишка пинал ногами мяч.
– Я пойду, – сказал вдруг Павел в наступившей тишине.
Тебе нужно?
Меня ждут к обеду. Старики будут беспокоиться.
Ты придешь? Он кивнул.
Скоро?
Скоро…
Сегодня?
Он улыбнулся успокаивающе.
– Сегодня. Конечно, – сказал он, уже ухватившись за ручку двери.
IV
…Это очень походило на воровство. У Павла заранее начинало колотиться сердце и кусок застревал в горле. Все эти дни они ужинали в напряженном молчании, приборы неприятно звякали, и Павел, упрямо опустив глаза, ерзал на стуле под вопрошающим взглядом отца. С каждым днем будет все труднее уносить тарелку в свою комнату и отделять скудную порцию в припрятанную кастрюльку. Чудо, что все до сих пор еще не открылось!
Удалось! Павел топтался в передней, медлил, потом сунулся в кухню, чтобы решительно и без долгих объяснений заявить, что идет играть в шахматы. После обеда он обеспечил себе у Войты крепкое алиби, Войта согласился, хотя сгорал от любопытства: «Давай выкладывай! Какая она?» Павел выдумал какое-то курьезное приключение, но правды не сказал.
– Будь осторожен, Павлик! – вздыхает мать.
– Возвращайся пораньше. Ты ведь знаешь, что творится вокруг, ах, боже мой! – отец предпочитает нудным наставлениям и вопросам укоризненный взгляд. Это действует сильнее.
Третий день Эстер у него. Вчера он с трудом нашел объяснения, чтобы уйти вовремя. Что он мог сказать ей?
Ничего! Лучше, если она вообще не будет знать о последних событиях.
Он спешил, улыбаясь и радуясь успеху, хотя желудок сжимался от голода. Черная кастрюлька согревала грудь, словно живое существо. Трофей хоть и не поэтический, но драгоценный. Смешно! Ну и что ж? Кнедлики с черешней – и она! Будьте благословенны вы, пузатые, осклизлые клецки, политые застывающим маргарином!
И вдруг ему пришло в голову: не хлебом же единым жив человек. Ей нужно читать, чтоб не сойти с ума от тоски и черных мыслей. О чем она думает в бесконечные часы одиночества? Где блуждает? Ей надо читать, уйти в книгу, оторваться от собственной судьбы, спрятаться в чужих судьбах. Он остановился на «Жане Кристофе» и еще прихватил «Швейка». Ей надо смеяться. Смеяться!
– Ты хороший, – сказала она. Убрала рукой волосы со лба, с благодарностью заглянула ему в глаза. – Почему ты такой? Ведь я приношу тебе только заботы!
Павел остановил ее отрицательным жестом. Он честно старался отогнать от себя мысли о собственном благородстве, убежденный, что не имеет на это права.
– Почему ты такой?
Юноша отвел глаза, пожал плечами,
Не знаю… А что тут такого? Я обыкновенный. Выгнать тебя? А ты смогла бы? Этого ни один человек не сможет.
А ты понимаешь, кого прячешь? Ведь ты же меня совсем не знаешь.
Знаю. Иногда мне кажется, что я знаю тебя тысячу лет.
Она удивленно раскрыла глаза.
Правда?
Правда. Почему ты спрашиваешь?
Потому что и мне так кажется. Глупо? Может быть. Так принято говорить, да? Я думала об этом вчера, когда ты так рано ушел. Мне кажется, что я знаю тебя всю жизнь! А мы ведь только позавчера вечером встретились. В парке, на лавочке. Может быть, мы знали друг друга в прошлой жизни. Мы, наверное, были братом и сестрой. Или возлюбленными. У нас была несчастная любовь. Я болтаю глупости, правда?..
Неважно. Я с удовольствием слушаю, – перебил он ее, и тоска сжала ему грудь. Голос девушки кружил голову, мягко проникал в сердце, сдавливал мятущейся негой. Павел боялся ее. В полутьме он видел ее силуэт; она сидела на краю кушетки, прижав к себе колени, опустив голову. Он растянулся рядом, лег навзничь, скрестив руки под головой. «Возлюбленные… Несчастная любовь…» Нет! Не так! Прошлая жизнь! Фу! Он испытывал неприязнь к этим словам.
– Знаешь, а я не верю в такую чепуху. Прошлая жизнь – сказки для кисейных барышень. И звезды – не дырки в небе или в бумажных шторах. Звезды – это миры, миллионы миров, а месяц – остывший шар. Поэты ничего в этом не смыслят; все это математика, телескопы и цифры, фантастические формулы…
Он рассказывал, а девушка, словно устыдившись своих слов, молчала. Павел протянул руку и погладил ее по плечу, будто желая извиниться за прозаическую трезвость своих суждений. Но ведь она не знает этого. Он хочет быть ученым,
Ты обиделась?
Нет. Ты, наверное, прав, а я просто дура.
На крыши спускались сумерки, в их каморку уже закрадывалась тьма, но лампу зажигать не хотелось. С галереи лился желтоватый свет, процеженный через сито занавесок, где-то бормотало радио. Все эти звуки – голоса старого дома – были знакомы ему. Ритмичный стук молотка рассказывал, что молодожены с третьего этажа купили мебель и мужу приходится самому приводить в порядок этот хлам, приобретенный у старьевщиков; сами знаете – в нынешние времена… Из мастерской художника, что забралась под самую крышу, слышатся аккорды гитары и приглушенное пение. Художник разгоняет мышей и тоску. Недавно от него ушла жена, на галерее до сих пор судачат: «Вертихвостка!» Но находятся защитницы: «Ах, бабочки милые, да кому охота жить в вечной нищете, в дыре под самой крышей и нюхать вонь скипидара?»
Голоса, звуки. А над всем этим раскинулось молчаливое мерцающее небо.
Павел смотрел, и ему казалось, что он слышит, как, свистя, проносятся в холодных пространствах миры.
– Павел!..
Он встал, чтоб опустить штору, но голос девушки остановил его.
Ты когда-нибудь испытываешь страх?
Перед чем?
– Перед всем… перед жизнью.
Он колебался.
Иногда…
А я – постоянно.
Чего ты боишься? Мышей? Я поставлю мышеловки, – пошутил он невесело.
Не смейся надо мной. Мне не с кем больше поделиться. Страх все время гложет меня. Даже когда я думаю совсем о другом, даже когда смеюсь. Словно подстерегает, прячется где-то здесь, под сердцем…
Мой отец говорит, что только камни ничего не боятся. Они неживые.
Он наконец поднялся с кушетки и опустил затемнение, включил лампочку, свет упал на ее лицо. Девушка зажмурилась, заморгала. Он попытался пошутить. Он так боялся ее мыслей.
– Как дела, синьорина Капулетти? Что поделывает ваш отец? Все еще враждует с Монтекки?
– Нет, ему не до того. Он в Терезине… надеюсь… Ему стало стыдно за неуместную шутку, кровь ударила в голову. Но, как это ни странно, его слова не обидели ее, она просто констатировала факт, глядя на него снизу вверх с такой всепрощающей улыбкой. Павел подсел к ней поближе и принялся внимательно разглядывать ее.
– Почему ты смотришь на меня? Я тебе не нравлюсь?
– Ты же знаешь, что это не так, – возразил он. – Ты мне очень нравишься… Правда!
А чем? – настаивала Эстер упрямо. Павел с минуту колебался, подыскивая слова.
Ты такая же, как все остальные девушки…
– Ты о чем? Почему я не должна быть, как остальные? – Эстер поняла его не сразу.
Девушка нахмурилась и резко повернулась к нему:
– Потому что я еврейка?
Что ты! – отпирался он растерянно. – Я, собственно, имел в виду совсем не это… Говорят, будто…
Что говорят? Я знаю! Что мы не как все? Что у нас длинные носы и…
Юноша с досадой остановил ее и взъерошил себе волосы.
– Да, всякое мелют… Люди бывают так глупы. И злы…
Павел вскочил и зашагал по комнате, засунув руки в карманы, красный от стыда и досады на себя самого. Потом оглянулся и увидел Эстер все на том же месте, в той же позе, с руками, опущенными на колени. Серая тень лежала на ее лице. Он закусил губу. «Дурак! Мелю языком невесть что!»
Не сдержавшись, он выдохнул:
– Эстер… я…
Девушка подняла глаза, в них таилась усталая усмешка. «Я ведь все понимаю», – сказали они ему. Он казался себе просто мальчишкой перед взрослой женщиной. Горькая жалость и какая-то дикая радость заполнили его сердце, рвались из груди. «Эстер! Как мне высказать тебе все это! Со мной что-то происходит, не знаю…»
– Почему ты молчишь, – прохрипел он, – скажи что-нибудь!
Он порывисто бросился к девушке, с силой схватил ее за плечи. Вырвать, отнять ее у этой неподвижности! Девушка молча сопротивлялась. Она была сильная, но после упорной борьбы Павлу удалось повернуть ее лицом к себе. Оно было далеким, замкнутым, рот плотно сжат, глаза, блестевшие под опущенными ресницами, смотрели отсутствующе, так, будто мысли ее витали где-то далеко.
– Эстер… послушай… Не плачь, ты не смеешь плакать! Я…
Он поцеловал ее. Неловко, по-мальчишески. Девушка дернула головой, и его губы скользнули по ее щеке, но он не сдался и все-таки добрался до ее рта.
Она перестала сопротивляться, повернулась, закрыла глаза и приникла к нему.
И сразу все кончилось.
И все качалось. И оба поняли это.
Их окружала трепещущая тишина, слова приходили издалека. Дом засыпал беспокойным сном, а эти двое бодрствовали. Слышишь? Как тихо сейчас. Чуть слышные шажки и шорох – это просто мыши…
– Зачем ты поцеловал меня?
Он пожал плечами. Волосы девушки сияли, словно черное пламя, широко открытые глаза смотрели без гнева. Без удивления. В них был лишь вопрос. И слабая, чуть заметная улыбка.
– Потому что… потому что люблю тебя! Ведь ты же знаешь. Я люблю тебя. Ты… ты должна верить мне, Эстер…
Зачем ты так говоришь?
Потому что это правда. Да! Разве это плохо?
Нет. А когда ты это понял?
Зачем тебе?
– Просто так…
– Не знаю. Наверное, когда мы встретились. Или когда ты уплетала хлеб. Вчера утром, когда ты спала, мне страшно хотелось поцеловать тебя. Но я побоялся разбудить. Когда?.. Я и сам не знаю.
Юноша застыл в нерешительности. Он сцепил тонкие пальцы, хрустнул суставами и потянулся, сладко застонав, словно проделал трудную работу. На его лице блуждала виноватая улыбка.
– Ведь ты не сердишься, правда? Если бы…
Она решительно покачала головой и обхватила руками колени.
Павел заглянул ей в глаза и понял бесссмысленность своего вопроса. Ее глаза сияли. Эстер положила руки ему на плечи. Он невольно зажмурился. Она легонько коснулась губами его губ и по-детски засмеялась. Потом вздохнула:
– Боже мой, Павел… ведь я тоже… разве ты не понимаешь, что и я… люблю тебя. Да! Будь что будет: люблю тебя, Павел, милый!
Каждая любовь имеет свою историю. Иногда очень короткую. Так сказать, историю в миниатюре. У нее есть время роста и зрелости. Солнечные взлеты и стремительные паденья. Свои бури и ненастья.
Когда Павел возвращался домой, улицы ему казались полными света. Это было, конечно, не так. Свет был в нем, вокруг царила тьма. В лучах этого света он казался себе сильным, его удивляло богатство чувств, пробудившихся в нем. Прежний Павел, который не знал Эстер, заурядный, ничем не примечательный юнец, вызывал в нем жалость. Как он жил? И жил ли вообще? Ходил в школу, читал книги, ждал чего-то от жизни, о чем-то мечтал, дружил с обыкновенными ребятами. Это был совсем иной человек.
Но дом был все таким же, неизменным, знакомым до последней мелочи. Он жмурился на яркий свет лампы. Родители сидели друг против друга и молчали. На шкафчике приглушенно играло радио. На приемнике висела табличка: «Помни, за прием заграничных станций тебе грозит тюрьма или смерть!» Мать на деревянном грибке штопала носки. Когда-то он любил возиться с этим грибком. Вдруг ему пришло в голову, что его старики затеяли игру. Игру в спокойствие. Отлично! Он присоединяется! Нарочито зевнув, Павел взялся за еду. И лишь когда он уже пил жидкий кофе, делая вид, что его больше всего на свете занимает помятый кофейник, отец положил раскрытую книгу на стол и заговорил:
Ты ничего не хочешь нам рассказать, Павел? Юноша поставил чашку и покачал головой.
Нет… мне нечего…
– Ты ходишь как лунатик. Конечно, тебе уже восемнадцать, но я боюсь, как бы ты совсем не потерял голову. Ты ведь знаешь, что творится вокруг. Самое разумное сейчас – сидеть дома…
Он умолк, перехватив взгляд сына. Увидел в нем только протест – немой, твердый протест.
– Не знаю, что особенного вы заметили во мне. – Павел встал и, ничего больше не добавив, ушел в свою комнатку, сам того не желая, резко хлопнув дверью.
Старики остались одни. Мать отложила деревянный грибок, он стукнул об стол; молча, через роговую оправу очков взглянула на мужа. Тот поднялся, собираясь спать.
– Нет, лгать он не умеет. И не хочет, – заметил старик словно про себя. – Пока еще не хочет.
Он беспомощно пожал плечами и захлопнул книгу.
V
Кроме бессильного гнева, кипящего в каждом сердце, многими в эти дни овладел страх. Словно душная деревенская перина, под которой мучают ночные кошмары, навалился он на город. Он подобрался к сердцу, не отпускал ни за едой, ни во сне, захлестывал человека, когда тот обнимал любимую, когда нянчил ребенка. Страх выползал из репродукторов, со страниц газет.
– О чем ты думаешь? – спрашивала Эстер, замечая, что Павел невесело задумался. Иногда раздумье его было таким глубоким, а картины, рисуемые воображением, так страшны, что голос ее долетал словно из недосягаемой дали.
Павел тер ладонью лицо, вымученно улыбался тусклой улыбкой.
– Да так, пустяки… ничего особенного.
Но он понимал, что обмануть ее не удастся, и, обняв, прижимался губами к ее глазам, зарывался лицом в ее волосы, прячась в их мягкой душистой мгле. «Если б ты только знала, – думал он, – если б только могла предположить…»
Улицы дышат июньским зноем, парки, как и полагается в эту пору, играют всеми красками летних цветов, божья коровка пробирается по ладони и расправляет крылышки. Что-то жестокое чудится в этом равнодушии природы – она буйным цветом безумствует под горячими лучами солнца, в то время как со стороны Кобылис по городу разносится эхо залпов.[4]4
Кобылисы – полигон в предместье Праги.
[Закрыть]
Палачи по уши завалены работой. Стволы винтовок не успевают остывать, «…а также будут расстреляны лица…»
– Люблю тебя, – шепчет Эстер.
Но, даже когда он чувствует ее губы на своих, мысли не останавливают своего бешеного бега. Перед глазами проходят списки: имена, обычные, простые имена. Они низвергаются с газетных страниц, они кричат со стен домов, с плакатов, наклеенных возле афиш кино и реклам зубного эликсира. Мотивировка ошеломляюще коротка: осужденные предоставляли убежище непрописанным лицам – бах! одобрительно отзывались о покушении на протектора – бах! призывали укрывать преступников – бах, бах! хранили оружие – бах!..
Люблю тебя! О господи, за что еще будут расстреливать? За взгляд, за то, что осмеливаешься жить, за вздох, за слезы! Бах! Бах! В пражском гестапо звонят телефоны. Летят доносы, сыплются путаные показания. Ассигнуются еще миллионы, гестаповцы считают, что это поможет навести на след преступников. Но где они, эти преступники? Существуют ли вообще? Может быть, их уже давно нет в живых и расстрелы никогда не прекратятся?