Текст книги "Эта любовь"
Автор книги: Ян Андреа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
***
Март 1999 года. Я в Японии. Меня пригласил французско-японский институт. Это моя первая поездка в Японию, первое такое далекое, долгое путешествие, двенадцать часов полета, моя первая поездка за границу без вас. Первое путешествие, когда меня пригласили одного. Показывают «Человека с Атлантики». Я не смотрю фильм. Я не могу. Ни слышать ваш голос, ни видеть свое лицо. Эта история, которую вы рассказываете обо мне, о лице с черными кругами у глаз, обо мне, названном и сфотографированном вами в кресле холла «Рош Нуар» в Трувиле. Нет, я не могу смотреть этот фильм.
Вновь зажигается свет. Зал полон. Я стою на сцене перед микрофоном. Задают первый вопрос, и я начинаю говорить. О фильме, о Дюрас, о той, которую так зовут, это планетарное имя, говорите вы, смеясь, космическое, можно сказать, добавляете вы, да, я говорю первый раз за последние почти двадцать лет.
Я один напротив полного зала, и мне не страшно, я говорю.
Я говорю: фильм «Человек с Атлантики» был показан в первый раз в 1982 году во время фестиваля в Монреале. Я вез копию фильма в своем чемодане. Я был очень горд и боялся, что на таможне фильм отберут из-за какой-нибудь формальной ошибки. Я приеду к вам в Нью-Йорк без фильма – катастрофа.
Но чемодан не досматривают.
Я встречаюсь с вами у атташе по культуре на Пятой авеню в Нью-Йорке перед Центральным парком. Вы говорите: пойдемте посмотрим на Парк. Мы пьем. Мне хотят дать номер, вы спрашиваете: что же вы думаете, что он может спать без меня? Ему не нужна никакая комната.
Тишина.
На следующий день мы садимся в автобус, который идет к морю. Потом – на паром и едем на остров. Вы говорите: посмотрите, Ян, на это море, на эту реку, смотрите. И потом: здесь нужно есть чизкейки, они здесь самые вкусные. Мы едим чизкейки. Утром и вечером. Пьем белое вино. Смотрим на небоскребы. Поднимаемся уже не помню на какой этаж самого высокого здания. Смотрим на Нью-Йорк. Вы говорите: я боюсь, все это не может держаться, все сейчас возьмет и обрушится, что тогда с нами будет? Давайте, пошли отсюда. Я больше не могу.
Мы на улице. Вы говорите: это прекрасный город, невозможный.
Мы уезжаем в Монреаль. Зал полон. Темно. Вы попросили, чтобы выключили полностью весь свет, даже лампу над аварийным выходом.
Я хочу полной темноты, иначе никакого фильма. Абсолютная темнота. Фильм начинается еще до начала показа. Черный – это тоже цвет.
Зал полностью погружен в темноту. И фильм начинается. Вы сидите рядом со мной, вы очень сильно сжимаете мою руку, я закрываю глаза, я не могу видеть себя на экране. Смотреть на себя. Я слышу ваш голос на фоне темного экрана, в темноте черного молчащего зала, который слушает написанные вами слова, адресованные – кому, какому мне, с кем вы разговариваете в то время, когда вы разговариваете со мной, в то время, когда вы мне пишете? Неизвестно.
Вновь зажигается свет. Зал аплодирует. Вы встаете. Приветствуете всех, вы аплодируете.
Мне стыдно. Я остаюсь сидеть, я не могу никуда спрятаться. Меня никто не видит. Есть только вы, сотни людей смотрят только на вас, есть только это известное всему миру имя, только этот фильм, «Человек с Атлантики».
Я не могу встать. Вы поднимаетесь на сцену и отвечаете на вопросы из зала.
Я очень рада, что этот фильм был показан здесь, в Монреале, в Канаде. А не в Париже, во Франции. Здесь вы все понимаете, вы – замечательные.
И все кричат: браво, браво, и вы улыбаетесь, вы смотрите на всех этих людей, эти аплодисменты – для вас, и может показаться, что вы счастливы, я счастлив, что вижу вас такой.
Я боюсь, что вы произнесете мое имя. Вы этого не делаете, вы говорите о темноте, о ее цвете, о разных оттенках черного, о том, что такое изображение, что темный экран – не бесцветный, что все это существует. Что фильм может быть своего рода книгой, которую можно прочесть. Что можно читать даже голос, который произносит слова. Что лицо на экране – лицо человека с Атлантики.
А сейчас я здесь, в Токио, перед полным залом, и рассказываю об этом, о Монреале. И я говорю: я счастлив, что фильм был показан на противоположном конце земли, что теперь он объездил весь мир. Я рад быть здесь, в Токио. Вместе с этим фильмом. Вместе с этим голосом, звучащим в фильме, в этот вечер этот голос – вместе с нами, здесь, в Токио. И я здесь, чтобы сказать, что автор этого фильма вместе с нами, я не представляю себе, что могло бы случиться, чтобы оказалось иначе.
Просто вы здесь.
Нет, я не плачу. Я сдерживаю слезы. Я знаю, что мы together разлучены уже очень давно и в то же время мы вместе. Так происходит со всеми. Никто не осмеливается сказать себе об этом, все боятся признаться, но нужно все-таки сказать и написать это – правду.
Я плачу, когда хочу. Не сдерживаясь. Я придумываю себе что-нибудь.
И потом, чтобы закончить с фильмом и чтобы мое волнение от воспоминания прошло, я говорю: один японский студент, который очень хорошо говорит по-французски, сказал мне сегодня во второй половине дня, в саду – я не знаю, как называется этот замечательный сад, – что слово «небо» и слово «пустота» в японском одно и то же, это прекрасно. Я думаю, что ей бы это понравилось. Той, кто пишет, кто любит и не может ни на что смотреть, ни на людей, ни на саму себя, ни на меня, больше ни на кого, ни на что. Но она возвращается к страницам, словам, она не может ничего поделать, она всегда возвращается к этому, давайте я продиктую вам кое-что, посмотрим, вы подходите к столу, за которым я сижу, я жду и думаю, что пустота – всегда рядом и эту пустоту нужно оставлять незаполненной. Тогда в ней покажется небо.
Эта фраза, которая нам так нравится: здесь – Сен-Тала, и всегда потом везде будет – Сен-Тала. Не существует ничего другого, никакого над-мира, только здесь и сейчас. В Токио, Монреале, Калькутте, Париже, Ванкувере, во всем остальном мире – темная пустая комната. В пустоте которой пишут простые истории о любви. Люди, которые любят друг друга, оставляют друг друга, им это не удается – бедные люди, которые любят друг друга, которые хотят этого любой ценой, снова и снова. Слова, с начала и до конца времен. Не надо больше. Книга, которую нужно будет написать, Книга исчезновения, эта книга, которая так никогда и не появится, потому что 3 марта 1996 года вы умерли.
Тем не менее нужно писать, нужно пройти через это. Не хранить героическое молчание, а писать, писать совсем просто, не думая о словах, не ища их – нет ничего, что можно найти, все уже давно всем известно, не думайте об этом, отпустите себя, дайте этому унести вас, смотрите, как делаю я – я ведь ничем не занимаюсь, мне говорят о стиле Дюрас, как вы это делаете и все такое, но я ведь ничего не делаю. Я пишу. Вот и все. В этом нет ничего сакрального. Никаких тайн. Ни вы, ни я к сакральному не причастны. Это совсем другое. Все, что получается, получается случайно. И иногда все это происходит независимо от нас, предложение уже готово, написано, и оно ничего не значит, оно значит совсем другое, а не то, что мы хотели сказать, и оно указывает на это предельно ясно.
Голоса «India Song»: свет был такой ослепительный, что…
Голоса за кадром «India Song». Я их очень люблю. Это я их придумала. Это я написала то, что они говорят. Это я сняла этот фильм. Этот бал, который никогда не кончается. Крик вице-консула. Вы видите, иногда на неожиданном повороте простой фразы: «Свет был такой ослепительный, что…» или еще – «Я хотела бы быть на вашем месте, приехать сюда, на острова, в первый раз…» – слова из обычного разговора, которые тем не менее написаны, когда читаешь их, иногда видишь то, что за ними стоит, совсем другое, слышишь ту пустоту, о которой вы говорите. Может быть. Я пишу, я занимаюсь только этим. Всего остального я не знаю.
И вы говорите: кто, кто смог бы написать совершенное слово?
Балтазар.
Взгляд, один его взгляд. И это желание оставаться с нами, не покидать нас, любить нас. Я вижу.
Я смотрю на вас.
Мы пишем.
Эти слова Балтазара.
Достаточно одного только имени. Одного его лица. И сразу видишь весь мир. И то, что написано, написано о целом мире. И не надо ехать в Токио, оставайтесь в этой комнате. Пишите. Или не делайте ничего.
Оставайтесь здесь, и мир сам придет к вам. Он ваш. И я – рядом.
Я это знаю. С самого первого дня.
Это так и даже больше. Будет играть танго Карлоса д'Алессио, приходите, будем петь и танцевать.
Мы танцуем и танцуем это аргентинское танго. Мы не можем ничего сделать с собой, когда слышим эту музыку, мы танцуем, мы стали бы танцевать под нее с первым встречным, с вами, со мной, мы знаем, что нам осталось только одно – танцевать до самой последней ночи, ни о чем не заботясь, забудьте обо мне, только одна эта музыка, отдаться движению тел, вашего и моего, вы неплохо танцуете, только бы это не кончалось, только бы музыка не замолкала, чтобы я оставался с вами для последнего танца, последнего бала.
Вы забыли. В какой-то момент я больше не видела вашего лица, у меня не было больше сил ласкать его, я не могла больше прикоснуться к нему, унести его с собой, у меня не было сил, всю ночь я держалась за вашу руку, я не знала, как это нужно делать, вы лежали рядом со мной, словно мертвый, когда я должна была уже совсем скоро перестать жить, у меня оставалось всего несколько часов жизни, жизни с вами, я уже почти покинула вас, оставила вас одного. Я ни о чем не думала, я чувствовала только тепло вашего тела, кто же еще мог быть рядом со мной, я не могу даже представить, кто это мог быть, кроме вас. И вы по привычке молчали. Я узнаю это молчание среди тысячи других молчаний. Я говорю себе, это он здесь, я не знаю уже, как вас зовут. Я знаю, что я – Дюрас. Фамилия – это все, что от меня останется, когда мое сердце прекратит биться, ближе к восьми часам в воскресенье 3 марта 1996 года. Это вы скажете мне потом точное время, мне и всем остальным. Вы объявите новость: Дюрас мертва. Дюрас умерла.
Не говорите ничего больше. Я еще держу вас за руку, я чувствую тепло вашей руки, я еще сжимаю ее, я не умру прямо сейчас, у меня есть еще немного времени. Но для чего? Что я могла бы сказать, что я еще не сказала, не написала, что, вы знаете? Нет, думаю, не существует никакого последнего слова, просто вдруг оказывается, что больше нет никаких слов, я не нахожу нужного слова, я больше ничего не пишу, я знаю, что все уже кончено, я ничего больше не напишу, что Дюрас уже умерла, еще пока есть ее тело, едва живое, сердце все еще бьется, но машинально, оно еще стучит, а потом это прекратится. А что будет дальше – никому не известно. Об этом невозможно подумать. Если бы мы изо всех своих сил любили друг друга, всем своим существом, могли бы мы тогда знать больше об этом? Как вы думаете? Сейчас еще не поздно, никогда не бывает слишком поздно для этого, у нас есть еще время. Да, мы можем попробовать, мы допишем начатую книгу, Книгу исчезновения. Я должна умереть, оставьте меня. Я хочу быть одна. Уже сказано достаточно слов, я занималась этим всю жизнь, целую жизнь я прожила с этим, я написала уже столько книг, и каких книг – совершенных, на всех языках, миллионы читателей по всему миру, повсюду, да, я не забываю о молодых читателях, которые еще только будут читать мои книги, слова, которые меня очаровывают, которые очаровывают вас, – вы написали сотни писем об этом в то время перед летом 80-го, как это возможно, как можно представить то время без вас – невозможно, невозможно такое подумать, как можно забыть это лицо, ваше лицо, разве может такое случиться? Ответьте мне что-нибудь.
Нет. Я не могу забыть ваше лицо. Этот взгляд, который направлен на что-то, чего больше никто не видит. Что иногда может быть только написано. Когда слова написаны, мы можем увидеть, что это, и то, что мы видим, – правда. И тогда можно читать и читать эти слова, одно за другим, это имя Дюрас, которое никогда никуда не исчезнет. Это любимое имя, подаренное тому, кто захочет его прочитать, не принадлежащее никому, фамилия из пяти букв, напечатанная во всех этих книгах и выгравированная на белом камне кладбища Монпарнас, на бульваре Эдгара Кине в Париже.
Время, которое там, ведь не отличается от того, которое здесь?
Я не знаю. Правда. Оставьте меня. Идите в вашу комнату. Я хочу умереть одна, как все, вы уже ничего не можете сделать, нечего больше делать, я тоже не могу больше ничего сделать, поэтому уходите. Незачем теперь оставаться здесь, идите поспите, и, когда вы через час проснетесь, все будет сделано, оно уже произойдет, это банальное событие, которое случается каждую секунду во всем мире, кто-то умирает и не знает этого, пишется книга, и обо всем узнают только потом, кто-то влюбляется, и неизвестно, идет ли речь действительно о любви, которой еще никто никогда не видел, будут ли они любить друг друга больше всего на свете, вы помните припев: «Никогда, никогда я вас не забуду», мы часто поем эту старую песню в машине, на всех дорогах Франции, вы вместе со мной, мы поем на два голоса, мы поем, что никогда, никогда не забудем друг друга. Так и есть.
Все хорошо, никаких слез, no sorrow, потому что это – ничто. Мы ничего не знаем об этом. Все пройдет хорошо. Мы будем еще петь «У звонкого фонтана», не обязательно в машине, можно найти и другое место, мы найдем его, вот увидите. Мы на все способны. Способны выдумать все что угодно.
Я иду спать в свою комнату. Я оставляю вас в вашей постели. Свет продолжает гореть. И потом очень скоро наступает восемь часов утра воскресенья 3 марта 1996 года.
***
Я тоже оставлю когда-нибудь этот мир, в котором живу без вас. Когда? Знаете ли вы, когда я умру? Да, это известно. Уже давно. И тем не менее нельзя думать об этом, можно думать только о жизни. Смерть – вещь слишком странная. Ее будто нет. Что же тогда есть?
Вот что я вижу в последние месяцы вашей жизни: вы выглядите все более усталой, вы устали и умственно, и физически. Усталость полностью завладевает вами, заставляет вас исчезнуть. Вы боретесь в первую очередь именно с ней, и вы боретесь с ней все меньше и меньше. И очень скоро усталость одерживает победу: жизнь здесь, со мной постепенно истаивает. Вы уходите очень медленно, но неостановимо. Я ничего не могу с этим поделать. Так все устроено.
Вы умираете не из-за болезни, вы умираете из-за того, что вы опустошены, из-за того, что слишком много смотрели на мир. Лицо Балтазаpa. Умираете оттого, что слишком много пили – виски, красное вино, белое вино, слишком много курили – слишком много пачек «Житан» без фильтра, оттого, что слишком часто любили – у вас было слишком много любовников, самых разных, вы слишком часто пытались любить, всепоглощающей любовью, самой смертельной, вы умираете от слишком сильного гнева на несправедливость всего мира, нестерпимую бедность – прокаженных Калькутты и богатство богачей. Вы жили при коммунизме до конца ваших дней. Эта иллюзия была вам необходима, вам было нужно верить, что однажды, завтра, today люди наконец-то будут относиться друг к другу так, как должны относиться. Как братья, которые любят друг друга. Однажды все забудут о деньгах, перестанут топтать друг друга, закон сильнейшего уйдет в прошлое – однажды все это будет кончено, презрения ни к кому больше не будет. Вы не можете решиться оставить мир таким, обреченным с самого его начала, так вы говорите.
Вы умерли, говорю я, оттого, что слишком много ели, вы никогда не обращали ни на что внимания, не умели жить, были всегда слишком мудрой, каждую секунду вам нужно было что-то придумывать, отстраняясь от того, что происходит в жизни и в книгах. Умерли оттого, что слишком много писали. После каждой книги вы были словно мертвая, уничтоженная и телом, и душой. И тем не менее вы начинали другую книгу, другую историю, всегда ту же самую. Я думаю, если бы вы не писали, вы бы стали преступницей. Вы расстреляли бы всех прокаженных. Попытались бы убить мировое зло. Стали бы сумасшедшей во благо других.
И вы пошли бы по дорогам Франции, как та нищенка во всех ваших книгах, которая бредет вдоль Слоновой гряды, почти разучившись говорить, спрашивая повсюду, в какую сторону ей идти, чтобы потеряться, да, вы стали бы именно такой, женщиной из грузовика, убежавшей из психиатрической больницы Гуши, чтобы увидеть море, добраться до края земли и броситься сразу во все океаны, оставив мир, и долго потом еще путешествовать, прежде чем достичь цели.
Я могу представить вас в любой столице мира, в любом баре любого отеля, ночь, вы не можете пойти спать. Еще один последний стаканчик, говорите вы барменам в белых передниках, которые работают там, чтобы слушать, что вы рассказываете, обслуживать вас, заботиться о вас, о нас. Вы стали пассажиркой всех поездов. С поезда – в порт. И снова вы на палубе длинного белого теплохода.
Может быть, мы случайно встретились бы в одном из таких баров в одном из дворцов Афин или Кингстона. Я тоже очень люблю сидеть часами ничего не делая, пить, молчать, смотреть. Заговаривать с первым встречным, который сядет рядом со мной.
Вы здесь. Сидите в кресле рядом со мной. История начинается. Она непременно должна начаться. Новое лето, без даты, без определенного места – почему бы нет, лето вне времени, время можно придумать, все остальное тоже. Мы могли бы по-другому называть друг друга, могли бы выбрать совсем другие литературные имена, снова играть в жизнь, переделать все заново, не зная о том, что уже было. Это бесконечное повторение одной и той же фразы, одной и той же улыбки, одной и той же любви, которую другие назовут «вечной».
Мы до самого утра пили бы виски в этом афинском баре или в каком-нибудь английском отеле. Мы не можем расстаться. Невозможно расстаться с этой все время начинающейся историей, вы помните, мы так много смеялись. Мы пишем книгу о том, как мы могли бы жить – так, как мы жили на самом деле.
Да, я думаю, что вы умерли из-за этого: слишком много всего. Какая-нибудь девушка, например, сказала бы вам: мадам, вы преувеличиваете. Вы спросили бы, в чем именно. Она ответила бы: в общем во всем. Это правда, Дюрас – это та, кто преувеличивает. Эта чрезмерность, слишком много себя самой, с самого детства, на всех дорогах, столько разных жизней, каждый день что-то новое, эта непрестанная работа – смотреть, пытаться увидеть чье-нибудь лицо, ваше собственное, мое, лицо Балтазара и всех остальных, деревья в лесу, слушать до безумия музыку Баха, столько всего, что становится невозможно.
Кажется, мы все понимаем. И тогда мы переходим к чему-то другому. Невозможно жить, всегда все понимая, любя, видя весь мир сразу. Все кончается тем, что становится ничего не видно. Падаешь в яму. Становишься злым – с самим собой, с тем, кто рядом, уже не хочется никакого спасения, уже ничего больше не хочется, даже спасать кого-то другого, даже умереть. Это было бы уже слишком. Даже говорить что-то напрасно.
Я забываю причиненную мне боль. Я здесь. Эта страница будет дописана. Мне нужны были все эти годы тишины рядом с вами, когда я слушал вас, эта страстность ума, эта наполненность тишины, невозможность принять какое-либо решение, эта очарованность написанной страницей, книгой, которая создается у меня на глазах.
И сегодня, один, я пишу. Я делаю это, вы видите? Без вас. Я пишу для вас. Я слышу, что вы говорите. Эта фамилия – Дюрас, фамилия, – от которой я не могу отделаться. Это все время начинающееся чтение, эта постоянная боль – и постоянная тишина. Это всегда рядом, вы не забываете? Нам кажется, что мы к этому уже очень близки, а потом мы вдруг начинаем удаляться, это невыносимо. Мы говорим: мы будем любить друг друга, и мы любим друг друга, потому что я продолжаю нашу историю. История продолжает идти дальше, ее продолжают читать.
Это не прекращается.
Эта женщина, сидящая в комнате с кошмарным вентилятором, запертая во французском посольстве в Калькутте, вы видите ее так же, как я, посмотрите: она ждет, она не покончит с собой, она будет продолжать жить по-прежнему, живая и мертвая одновременно, не нужно, чтобы она убивала себя.
Ее белая накидка, оставленная на пляже, нет!
Что говорится в книге – что она все-таки убивает себя? Да. На берегу моря находят ее накидку.
Эта медлительность, эти голоса, которые зовут в черной ночи Калькутты. А потом – «Ее венецианское имя в пустой Калькутте». Анна-Мария Гуарди. Надежда музыки. Ее невозможно оставить, эту женщину, после смерти она все еще с нами, я не бросаю ее. Я слышу, как ее голос говорит эту простую фразу: «Благодарю вас за посылки с книгами, мне доставляют их очень быстро…»
Да, эти слова. Еще раз.
Столько любви.
Любовь. В книгах. В фильмах. В театрах. Как только это слово сказано где-нибудь, любовь начинает существовать. О ней написано. В это верят. Сам Бог не остался бы безучастным к тому, как говорят друг с другом Анн-Мари Штреттер, жена посла Франции, и опальный вице-консул в Калькутте: я хотел узнать, как пахнут ваши волосы. Только это.
То, что сегодня происходит между вами и мной в залитом солнцем городе, когда я иду вдоль набережной Сены, – это как будто бы пишем новую книгу.
Улицы и аллеи, которые я прохожу каждое утро, идя на запад, к океану. Да, я иду туда ровным шагом. Без вас. Я не забыл воскресенья 3 марта 1996 года, того момента, когда перестало биться ваше сердце, когда ваше тело умерло и было нужно побыстрее от него избавиться, спрятать в ящик, сделанный по вашему росту. Заколотить и потом зарыть в яме монпарнасского сада. Все делается очень быстро, за несколько часов, мне нужно было любой ценой избавиться от вашего мертвого тела.
Браво, Ян, молодец, – слышу я…
Это правда, я иду вдоль Сены один. Nobody, в конечном счете. И что же? Ничего. Никого.
Послушайте меня. Я говорю вам: я вышел из темной комнаты, я иду, я смотрю на все, что предстает предо мной, на небо, на деревья, на Лувр, на фонтаны площади Согласия, на детей, на лица мужчин и женщин, я пытаюсь что-то понять. И я уверен, что Балтазар не один. Для меня он один, но в то же время есть и другие, они тоже здесь, на расстоянии вытянутой руки. Словно они ждут его.
А вы, чем вы занимаетесь все это время, все эти дни и ночи?
Со мной иногда такое случается, мне кажется, что вы вместе со мной смотрите на замечательного Балтазара. На всех остальных. На каждого в отдельности и на всех вместе.
И на Эрнесто.
Да, Эрнесто. Он замечательный. Он так умеет любить. Просто невозможно представить. Вы попытались о нем написать, увидеть его, и думаю, он нас еще избегает, я думаю, что мы не смогли запереть его в темной комнате вместе с нами.
«У звонкого фонтана…» Хотя вам больше нравится «Blue Moon». Так что в то же самое время, когда я иду сейчас по городу, мы поем «Blue Moon», в то же самое время я выхожу из холла отеля «Рош Нуар», я на улице, я один, я иду вперед.
Мы бы никогда не закончили петь эту песню, это как последняя сигарета перед смертью, как последняя ласка, как если бы с этим жестом, с этой песней начиналась вечность. Как если бы наши слова могли нас заставить поверить в это. Как если бы во всем был смысл. Неизвестно, какой именно смысл. И «Blue Moon», всегда, все время заезженная «Blue Moon».
Когда я гуляю вокруг Люксембургского сада, наступает ночь. Я чувствую запах земли сквозь запертую ограду. Запах свежей земли в городе.
Я иду, и я вижу, что я один. Я слышу, что вы не поете вместе со мной. Внезапно я перестаю петь.
Я остался один.
Только ночь и ограда сада.
Я могу в этой темноте плакать. Вокруг никого нет, мне некого стесняться. Почему, зачем, из-за кого?
Вы когда-нибудь существовали? Вы все выдумали? Просто записали все это, выдумав мое имя, всего меня, Яна Андреа Штайнера?
Я плачу, не сдерживая себя. Я хотел бы, чтобы это никогда не кончалось. Я кружу вокруг изгороди закрытого сада и только и делаю, что плачу и слышу, как поют «Blue Moon».
Я выхожу на освещенный Сен-Жермен-де-Пре. Я перестаю плакать. Никто бы не смог понять меня. Даже вы.
Я вхожу в кафе «Флор». Я пью коктейль «Pimm's». Мне становится лучше. Я оглядываюсь вокруг, смотрю на людей, гарсонов в длинных белых передниках, на их повторяющиеся движения в зеркалах, я действительно здесь, сижу на красной скамейке, за столом, перед своим бокалом. Разговариваю с молодой брюнеткой, у которой на руке перстень с драгоценными камнями.
И я начинаю смеяться, я уже не помню почему, я хохочу и заказываю еще один коктейль. Все хорошо. Я становлюсь властелином этого города. Я снова иду гулять, последний круг перед сном. Я ложусь в кровать, в белой комнате, которую вы никогда не видели. Но это не имеет никакого значения, я могу наконец заснуть.
И снова наступает завтра, снова светит солнце, и так каждый день, с самого начала, всегда. Это и есть жизнь. И вы, и я мы вместе. Мы поем «Blue Moon» together. И все начинается заново. Вся наша история.
Я снова начал писать письма, я не могу пересилить себя. Никто не может сказать мне, что с этим делать, как можно писать их, кто их будет читать, как можно представить, что кто-то ответит. Это не имеет никакого значения, я упираюсь, я пишу слова, слова, слова, почти всегда одни и те же, адресованные всему миру.
И я возвращаюсь к вам. Только к вам. К этому имени, выгравированному на светлом камне кладбищенского сада. Я не могу удаляться от него надолго. Я знаю, что должен пережить какие-то другие истории, прочитать другие истории, увидеть другие улыбки. Соединить вас со всем этим. Не беспокойтесь, у меня все хорошо. Все привыкают. Никогда не известно, к чему именно. Все это очень абстрактно. Никто не знает, что с этим делать, но это не значит, что у меня все плохо, у меня все не так плохо.
Иногда мне не хватает этого, мне хочется танцевать с вами. Мы очень хорошо танцуем вместе, все равно, какой танец, мы можем станцевать любой, мы умеем двигаться, вы и я.
Иногда ко мне приходит это безумное желание, танцевать с вами, это глупо, я знаю, что это невозможно, и в то же время, несмотря ни на что, я с вами танцую. Мы никогда не устаем. Мы не знаем, откуда мы знаем, как надо двигаться. Мы скользим по паркету бального зала. Кто-то говорит: главное – не останавливайте музыку, мы должны дать им потанцевать. Кто-то другой говорит: посмотрите на них, они как будто всю жизнь танцевали. И кто-то еще: они словно в первый раз пришли сюда, на этот бал.
Да, так говорят. Но мы ничего не слышим. Мы танцуем. Мы не смотрим друг на друга. Только следим за нашими движениями.
Иногда вечерами, когда я не пишу вам, не думаю о вас, когда я с кем-то еще, а не с вами, ведь мы бы могли танцевать в это время, не занимаясь больше ничем другим, ни о чем не думая. Ничего бы не было. Ничего бы не существовало, кроме этого. Только наш танец. Мы бы забыли даже о Боге, который смотрит, как мы танцуем на этом балу. Забыли обо всех историях.
Где мы?
Там, где вы. Там, где вы хотите. Там, где вы придумываете слова.
Я не оставляю вас. Никогда. Поэтому какая разница, что это за место, где мы танцуем все ночи напролет, вы и я.
Скажите мне это слово, прошу вас.
Нет. Я не скажу. Мы оба знаем его. Это то слово, которое сложно написать. Простое слово, которое сложно слышать. Его не нужно произносить.
Идите сюда.
Забудем об этом слове. Давайте танцевать. Мы как будто приходили сюда с самого начала. Мы как будто были здесь всегда. Как если бы мы произнесли это слово, ведь мы могли бы в него поверить. Вальс в три четверти, движение еле заметное, едва различимое, и тем не менее мы танцуем, мы напеваем песню, мы знаем ее наизусть, все эти имена, все эти слова, мы знаем их, мы забываем их, заменяем другими именами, другими словами, мы не можем помешать себе петь, танцевать, это никогда не кончается.