355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Кумок » Губкин » Текст книги (страница 4)
Губкин
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:20

Текст книги "Губкин"


Автор книги: Яков Кумок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Глава 10
Уложение 1828 года. Глухая семинарская стена. Два новых понятия: «либерализм» и «распорядок дня».

Заглянем в словарь Даля. «Сословие, люди общего им занятия, одних прав; звание, состояние, разряд, каста. Сословие селян, мещан, купцов, дворян. Сословие ремесленников… Податные сословия».

В слаженном бюрократическом механизме Российской империи каждому сословию предписан был круг деятельности и интересов; круги эти, возносясь друг над другом, суживались и увенчивались коронованной макушкой, образуя изящную пирамиду. Не будем разбирать свойства этой геометрической фигуры, обклеенной снаружи для прочности указами, приказами, циркулярами и распоряжениями. Назовем лишь один документ; герой наш в данный момент и понятия не имеет о его существовании, но именно он отравлял – слегка – безоблачное настроение, в котором пребывал Ванюша, шагая по росистой тропе.

Уложение об образовательных правах, принятое в 1828 году, в расцвет крепостничества, закрепляло законодательным порядком социальный, кастовый характер образования в России. Иван Михайлович Губкин родился через десять лет после отмены крепостного рабства, но Уложение 1828 года оставалось в силе. Опять же всех аспектов канцелярского шедевра касаться не будем, но о сынах «селянского сословия» там предуказывалось следующее: они не имели права поступить после окончания уездного училища ни в одно учебное заведение, кроме семинарии – духовной или учительской. Закончив духовную семинарию, они должны были вернуться в село, облаченные в рясу; закончив учительскую семинарию, они должны были идти преподавать в сельской школе. И все! Таким должен был быть «потолок» образования крестьянского сына.

Мы сказали в предыдущей главе, что Ванюшу смутно тревожила «неизбежность выбора». Выбор – не то слово. Духовная семинария отпадала сразу и начисто, никакой симпатии к ней будущий нефтяник не питал. Оставалась учительская.

«На этот раз и отец был против дальнейшего продолжения учения. «Будет, выучился, – говорил он. – Поступай в конторщики или становись за прилавок. Тебе уже шестнадцать лет, пора отцу помогать». Остальные члены семьи тоже не понимали моих устремлений, и я очутился в полном одиночестве».

Стоит подчеркнуть: в одиночестве. Таланты расцветают в содружестве, пустота и ветер сушат дарования, а сила характера проявляется в одиночестве и крепнет в одиночестве. Раньше Ванюшу поддерживала бабушка, но, видно, и ее представления об учености дальше «неполной средней» не простирались. Учиться дальше было уже проявлением гордыни, непослушания, себялюбства. Ирония тут непозволительна; крестьянская семья в самом деле не могла так вот, за здорово живешь, отпустить на сторону пару умелых рук.

Иван Михайлович пишет безлико: «остальные члены семьи».

Он не жаловался. Кому он мог пожаловаться? Он стиснул кулаки и сказал всем: «Нет!» Следует предположить, что он не умел толком объяснить, почему он хочет учиться, почему он хочет этого больше всего на свете; потом он часто писал об этом в письмах; всю жизнь; даже в старческом возрасте. Мало того. Письма дело интимное, они располагают к откровенности, но вот предвыборная речь, произнесенная в 1937 году и опубликованная во всех центральных газетах под заголовком «Доверие народа – высшая награда». Речь официальная, можно сказать, официозная – и чуть ли не половину ее Иван Михайлович посвящает обстоятельствам учебы своей! Почти скороговоркой рассказывает об открытии Курской магнитной аномалии и подробно о двоюродном брате Алеше Наумове, очень способном мальчике, из-за бедности вынужденном бросить школу. Как въелась обида-то! Алешка сдался, за что, конечно, винить его нельзя. Ваня учился не робеть одиночества, не робеть хулы – в самом начале долгого пути к себе.

Это пригодилось, кстати, и при открытии Курской магнитной аномалии.

Покончив с некоторыми частностями и эмоциями, предшествовавшими поступлению нашего героя в новое учебное заведение, перенесемся вместе с ним в Киржачскую учительскую семинарию. В видах экономии места предоставляем самому читателю вообразить впечатление, произведенное на угнетенного и преисполненного наилучших надежд юношу первой в жизни поездкой по железной дороге (она тогда доходила до г. Покрова; оттуда до Киржача – верст тридцать – приходилось добираться на попутных мужичьих телегах).

Смело можем опустить также и описание захолустного городка Киржача, его немощеных улиц и двух мест постоянного массового скопления киржачан: текстильной фабрики и кабака. Семинаристы в городе почти не бывали, они жили в удалении от него на два с половиной километра (обветшавшие семинарские корпуса до сих пор стоят, чего, к сожалению, не скажешь о великолепном – эпитет самого Губкина! – сосновом боре вокруг: он сильно и необратимо поредел).

Нет, что ни говорите, Ивану Михайловичу везло! До двадцатичетырехлетнего возраста он не знавал, счастливчик, ни бульканья паровых станков, шипенья ременных передач, ни канцерогенных выдыханий заводских труб, ни сладкого стрекота городских канцелярий, он жил, что называется, на лоне природы! Он дышал острейшим воздухом Мещеры, любовался нежнейшими пейзажами равнины, способными привить впечатлительной юношеской душе, а именно такой и называл свою душу Иван Михайлович, философическую стойкость и беспримерное терпение при неудачах. Он окунал тело свое, в то время жадно набиравшее сил и росту, в свежайшие водные струи, еще ни разу не замутненные семицветной нефтяной пленкой.

Вот и сейчас… Киржач-река – одна ведь из красивейших рек на Московской возвышенности (левый приток Клязьмы. Современные туристы доезжают до станции Орехово, откуда до устья восемь километров). Берега высокие, обрывистые, местами напоминают таежные; свисают ветки деревьев; затонувшие стволы образуют запруды… Дубовые рощи, пойменные луга с редким кустарником и пляжи… Глубокие овраги, заросшие бузиной, ивняком, шиповником…

К Киржач-реке ниспадал семинарский двор, окруженный упомянутым великолепным, ныне почти исчезнувшим сосновым бором, от которого отделялся он высоким частоколом – с неплохими звукоизоляционными свойствами: в семинарии должно было быть тихо. Семинария должна была, если угодно, олицетворять тишину, хранить частицу великой имперской тишины, консервировать ее в душах воспитанников, дабы, возвратясь в народ, они передавали ему, внушали благоговейное отношение к тишине, порядку. Время не имело права просачиваться сквозь высокий забор; программа по литературе обрывалась на Пушкине; Тургенев был запрещен. Да и Пушкин, обкорнанный и урезанный, выглядел вполне любителем тишины и дворцовых залов.

(В реконструкции семинарского быта много помог нам академик Иван Фомич Свадковский, крупнейший педагог, сам в прошлом выпускник семинарии. Работы Свадковского широко известны специалистам; переводятся за рубежом; а одну его книгу прочли миллионы советских людей; правильнее оказать, не только прочли, а научились по ней читать. Это букварь. Их уж немного в живых осталось, выпускников учительских семинарий, архаического, странноватого заведения… Выражаем Ивану Фомичу живейшую благодарность.)

В гидрогеологии классическим считается пример набухания пласта с высокой способностью поглощения – от маломощного водного горизонта. Слабый родничок, «подпитывающий» пласт, может вытеснить из него нефть. Послушаем Губкина: «Поступил я в семинарию тихим, скромным, религиозным юношей… Встречи с новыми людьми, с новыми понятиями… содействовали тому, что я усвоил идеи, противоположные тем, которые во мне воспитывали». Заявление это, кажется, противоречит нашему представлению о семинарии? Но, видно, была малюсенькая течь в многопудовом заборе, а крестьянские дети, собравшиеся, чтобы научиться учить крестьянских детей, обладали, как тот пласт, – да простится нам сравнение с неодушевленным предметом – высокой степенью насыщения.

«Рядом, в ста километрах от нас, была Москва, и то новое, что было в общественной жизни, сведения о политических событиях просачивались в семинарию. Мы жили не только в замкнутом кругу своих интересов, но и интересами более широкими».

Рядом Москва… А в заборе не только метафорическая течь, но и реальная и тщательно замаскированная дыра. Через нее убегали семинаристы в лес после обеда (после обеда следовало единственное двухчасовое «окно» в строгом распорядке дня). «За это нас наказывали, сбавляли отметки по поведению. На этой почве у нас происходило много кронфлинтов». Убегал и Ванюша…

Возвращаться необходимо было в шесть сорок пять и в семь сидеть в классе – входил наставник, зажигал коптилки, прикрепленные к партам. «Ну-с, дети, что задали вам днем?» – и садился на стул дремать. Можно было разбудить его, проконсультироваться, но редко прибегали к этому ученики. Коптилка едва слышно шипела, пузырек пламени мелко прогибался, чадил, с потолка и из окон смотрела, наваливалась темнота. Темнота за окнами притягивала и страшила. Благословенные часы, никогда уж потом так сладко не читалось! Ванюша обкладывал тетрадками книжку, чтобы наставник, если проснется, не заметил, и… Майн Рид… Всадник без головы… Жюль Верн… Капитан Гаттерас… На втором курсе учитель Бедринский стал подсовывать запретное. Гончаров: «Обломов», «Обрыв», Толстой: «Анна Каренина», «Война и мир», Достоевский, Лесков, Боборыкин… Не дай бог попасться с такими книгами, ибо учил еще в свое время министр просвещения Шишков: «Лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлою гордостью и пагубным самолюбием сочинители ум изощряют… Наставлять земледельческого сына в риторике было бы приготовлять его быть худым и бесполезным или еще вредным гражданином». А директор семинарии Никанор Дмитриевич (фамилию его, между прочим, разузнать не удалось, а имя-отчество сохранилось в записках Губкина, хотя и недобрым словом помянутое) – Никанор Дмитриевич портить земледельческих сынов не хотел. Ибо сказано в приказе, чтобы каждый, «не быв ниже своего состояния, также не стремился через меру возвыситься над тем, в коем ему суждено оставаться». Потому что крестьянские дети «прилежнейшие по успехам приучаются к роду жизни, к образу мысли и понятиям, не соответствующим их состоянию; неизбежные тягости иного для них становятся несносны и оттого они в унынии предаются пагубным мечтаниям и низким страстям».

Ох! – от этих цитат деревенеют губы. Боюсь, что даже Никанор Дмитриевич ощущал спазматическую неловкость в органах речи, когда читал эти высокопоучительные документы в училищном совете, подозревая некоторую часть – небольшую, конечно, – своих подчиненных в уклонении от свыше начертанной линии. «Бедринский, прислушайтесь… Святейший синод ниспосылает…»

Коптилка начинала шипеть ядовитее… Без пяти девять дежурный наставник открывал глаза, вытягивал судорожно ноги, зевал… в семинарии все настолько привыкали к неизменному распорядку дня, что знали ход времени, чувствовали ход времени без специальных механизмов, и если надо было появиться во дворе в шесть сорок пять – ни минутой позже, – то именно в это время Ванюша и приходил из леса. Ставши взрослым, он хвастал: «Я всегда знаю, где солнышко, и в непогоду и ночью, меня в семинарии обучили».

В девять – ужин (чай, хлеб, кусок сахара), в девять двадцать – молитва, в десять – отбой. Молитва в церкви. На отбой брели в спальные корпуса. «Мы жили в спальных корпусах. Это были огромные комнаты с некрашеными полами и грязными стенками. В каждой комнате в два ряда стояли железные кровати, разделенные деревянными тумбочками. В матрацах было такое обилие насекомых, что нервным и впечатлительным людям, как я, эти насекомые снились через много лет». Нервным и впечатлительным – как я! И через много лет! Разрешите заострить ваше внимание на этих словах, на этом удивительном в устах Губкина (и единственном) признании. Дело в том, что уже тогда определилась внешняя сторона поведения Губкина, которой он держался всю жизнь: он скрупулезно скрывал всякое выражение душевной боли. Спокойствие, самодисциплина, некоторая агрессивность – вот черты характера, казавшиеся ему похвальными, и он всем казался спокойным, дисциплинированным и азартно-терпеливым. Недаром его на втором году обучения выбрали артельным старостой – ответственная общественная должность. Семинаристы получали стипендию – 6 рублей 67 копеек, но не тратили ее индивидуально, а сдавали старосте, тот покупал провизию, выдавал ее поварам, составлял с ними меню, проверял закладку в котел (выражаясь армейским лексиконом), ревизовал кладовую и т. д. Староста же, конечно, держал ответ перед администрацией за всякие ЧП.

Нет, Губкин впоследствии никому никогда не казался нервным – единодушное мнение всех встречавшихся с ним; могучая сосредоточенность – вот прекрасное определение его обычного состояния, неутомимая жажда труда… а поди ж ты, некие насекомые снились всю жизнь! Мальчик рос в бедняцкой семье и к физическим неудобствам, лишениям был привычен, но душа его не огрубела; запрятанная и запрещенная ранимость ее не была, да и не могла быть одолена. Мне представляется логичным сопоставить это хрупкое свойство души нашего героя с некоторым честолюбием, также не чуждым его богатой и одаренной натуре; в совокупности эти качества не позволяли ему коснеть в достигнутом, что в определенный период его жизни сыграло исключительно благоприятную роль.

В этой же связи хочется поговорить и еще об одном аспекте его личности. В семинарии изучали следующие предметы: закон божий, педагогику, русский и церковнославянский языки, геометрию, землемерие, русскую историю, географию, черчение, естествоведение, чистописание, пение, сельское хозяйство.! Ни к одному из них Ванюша особой склонности не питал; интерес к естественным наукам проснулся позже. Однако он не позволял себе роскоши иметь нелюбимые предметы и благодаря щедрой природной памяти и прилежанию блестяще успевал по всем. В ужасное (и триумфальное для него!) лето 1903 года он – тридцатидвухлетний, усталый, обремененный семьей – выдержал сначала экзамены за гимназический курс, потом вступительные в Горный институт и одновременно (на всякий случай!) сдал еще и в Электротехнический, хотя характер его таланта тогда вполне уже определился. Можно подумать, что, «запирая» известные интимные черты своей натуры, он стыдливо глушил и самые сильные ее наклонности.

Глава 11
Гимнастика по утрам. Семь ложек, миска одна. Внуки народников. Течь, насыщающая пласт. Книги как единицы измерения. Артельный староста.

Обитель тишины, в которой даже звонарь остерегался в будни посильнее дернуть канат (он же, звонарь, и о переменах оповещал: медленно шел по коридору с увесистым колоколом в опущенной руке и чуть подергивал его, невидно и редко – звук отлетал тяжелый, одинокий), – обитель тишины в половине седьмого утра сотрясалась от топота, визга, ругани, хлопанья дверьми. Можно было опоздать на урок, в худшем случае оставляли без обеда; можно было опоздать к обеду, скорее всего никто бы и не заметил; но нельзя было опоздать к заутрене – могли выгнать. И поэтому, едва продрав глаза, бросались к валенкам, сапогам, ботинкам, а в теплую погоду бежали босиком или в галошах – вниз по лестнице, мимо просторной умывальни, обдававшей щелочным запахом мыльных разводов, сыростью гнилых досок и желтых окурков, тайком брошенных, – через двор, к церкви, у дверей которой стоял Никанор Дмитриевич, сложив на животе руки, глядя в небо и боковым зрением пересчитывая входящих.

Четыре здания было в семинарском дворе. Классные комнаты (в два этажа) примыкали к церкви; соседство суровой, надменной, щемяще-гулкой пустоты храма всегда подспудно ощущалось сидящими в классах; голос учителя словно проникал сквозь стены класса и расширялся и опадал в той, соседней пустоте. Рядом с главным корпусом двухклассная образцовая школа (заведующий Бедринский Константин Степанович), слева от нее, если стоять спиной к Киржачу, квартиры наставников и директора; в углу двора конюшня (Никанор Дмитриевич на казенный счет имел выезд); к спальному корпусу примыкала столовая (к обеду потому опоздать можно было, не вызывая особенного внимания или сочувствия, что ни тарелок, ни вилок не полагалось: большая миска на пять-семь едоков, в нее наливали суп, потом наваливали кашу; мелькали ложки – и чаще других та, которую держали покрепче да понахальнее. «Получалось так, – грустно комментировал Губкин через много лет, – кто смел, тот и съел, а кто немножко посовестливее, тому ничего не хватало»).

Летом довольствие сохранялось, и многие семинаристы предпочитали оставаться в общежитии, не уезжать домой. Работали в огороде (весной и осенью это было для всех обязательным, овощами всю зиму кормились). Лето особая пора: приезжали на каникулы сыновья, дочери преподавателей, студенты из Москвы, Петербурга – с друзьями, подругами. Как отличались они от окружающих! Утрами на речке, вечерами под многопудовым забором текли разговоры ленивые, веселые; и в опустелый двор врывалось Время неведомой ранее стороной, сдержанное дыхание далеких аудиторий, звон приборов в лабораториях, дерзкие пьянящие стихи. Мир поеживался от нетерпения, от нахлынувшей и предчувствуемой силы. Пухли города; уже изобрел X. Максим скорострельный пулемет, а швед Г. Лавалъ одноступенчатую паровую турбину, Р. Кох увидел в микроскопе возбудителя туберкулеза, И.И. Мечников опубликовал теорию иммунитета. Мир спорил, ждал. Последняя четверть девятнадцатого столетия! Что-то ломалось, выпирало, и казались ясны препятствия. Уже прогремела морозовская стачка. К. Венц и Г. Даймлер собирали автомобиль! Скоро понадобятся шоссе и миллионы галлонов бензина. Некто Джон Рокфеллер, искусно интригуя, стравил три компании и разорил их. Рождались новые слова: монополия, синдикат, картель.

По ночам любили студенты зажигать в лесу костер и петь; в багровых, мятущихся отсветах они еще больше походили на первых народников: та же твердая и томительная чистота во взоре. Да они и были идейными внуками народников, если их отцов считать прямыми наследниками (зараженность народничеством деятелей крестьянского образования – факт общеизвестный; в отношении семинарий его подтвердил И.Ф. Свадковский). Народники к тому времени рассыпались в народе, иные отскочили от него, озлобились; раннею весною шесть лет назад они убили Александра II. Народники взбили пыль на проселочных тропах, пыль разнеслась ветром, осела у подножий холмов. Это была плодоносная пыль, но ее слишком было мало, чтобы скопиться плодородному почвенному пласту – лессу.

В семинарии средоточием если не кружка, то круга народнически настроенных преподавателей был К.С. Бедринский, заведующий образцовой двухклассной школой (интересно, что сам в прошлом кончил эту же семинарию). В школе учились малыши из Киржача и села Мальцева, но штатных учителей не было, уроки вели семинаристы: своеобразная форма совмещения теоретической и практической подготовки, возможно, полезная для практикующихся, но сомнительно, чтобы малыши получали большую от нее выгоду… Взбежав по ступенькам крыльца, перемахнув через порог школы, практиканты как бы переносились в свой завтрашний день, учились ходить медленно и обремененно и откликаться на собственное имя-отчество. «Иван Михайлович, чего Петька толкается…»

Бог мой, давно ли сам-то «Михайлович» сидел вот за такой же низенькой и тяжелой партой, и Николай Флегмонтович Сперанский, широко и диковато разводя руками, выпевал: «А-зз… бу-уки-и… ве-еди… глаго-оль…», а Ванечка в толк не мог взять, как это из букв, у которых к тому же такие длинные названия, из букв, нет, из черточек, из палочек, если их слепить, рождается, нет, вырывается, вылетает слово. А теперь сам он ходит между партами, русые головки поворачиваются ему вслед, и он их посвящает в эту самую первую и, может быть, самую великую тайну человеческой мудрости.

Однако это потом, осенью, зимой… Когда ты молод, и днем тебя не ждут никакие дела, то выпадают на исходе лета особенные рассветы; полупроснувшись и легко и сладко затягивая пробуждение, предаешься чувству, которое иначе и назвать невозможно, кате только радостным осознанием себя, себя всего, лучшего творения природы, и сквозь щелочки век (игра, самообман!) рассматриваешь разводы на потолке, в другое время такие противные… Что звенит за окном с прелестной долготой и музыкальностью? Ах, дождь… светлый, утренний, августовский; дождинки рассекаются о хвою. Как скользко сейчас под соснами! А там, правее, звон другой, почти свист, то дождинки бьются о поверхность киржачской воды. Скоро, скоро пройдет по коридору звонарь-бородач, он же сторож, всклокоченный, высокий, чуть приволакивающий ногу, понесет свой тяжелый колокол. Уехали студенты в Москву, в Петербург, в столицу, с ее легендарными туманами и оградами.

В Петербург, в столицу, где среди прочих учреждений есть и министерство просвещения, возглавляемое человеком, именем которого будет названа целая эпоха в народном образовании, мрачнейшая эпоха: граф Делянов, считавший тайную полицию дополнительным ведомством своего министерства. «Деляновец», – с ненавистью шептали в спину Никанора Дмитриевича народнически настроенные преподаватели. А тот, не стесняясь, катил на тарантасе в жандармерию… Жестокая пора! Ну, что мог Бедринский передать ребятам? «Господа», – негромко обращался он к ним, а они вздрагивали: в семинарских коридорах их редко и по фамилии-то окликали: «Эй, ты!» «Господа, – говорил он, притворяя дверь в свой кабинет. – Не попадалась девятая книжка «Русской мысли»? Любопытная статья в разделе публицистики. Вот… кто не читал, может посмотреть».

Из газет Константин Степанович выписывал «Русские ведомости», которая критическое отношение к правительству выказывала несколько оригинально: перепечатывая или без комментариев излагая отчеты об обсуждении государственных дел в иноземных парламентах (а в германском рейхстаге, например, в эти годы выступали Август Бебель и Вильгельм Либкнехт, и молодой Губкин их речи читал и фамилии запомнил!).

Конечно, Бедринский преотлично знал, что ребятам никак не может «попасться» книжка «Русской мысли» или любая другая, не означенная в программе; скорее уж самим ребятам грозит опасность попасться на глаза подхалиму-наставнику, а то и самому директору с книгой, подсунутой Бедринский; и однажды беда эта стряслась с Ванюшей. «Произошел крупный скандал, и я попал в число неблагонадежных элементов». Хорошо еще, что в руках обнаружили «всего лишь» томик Достоевского: беллетристика все же, а администраторы беллетристику, выходящую за рамки программы, хоть и не любят, но и недооценивают.

– Константин Степанович, что это подолгу так сидят у вас в кабинете воспитанники, что вы там обсуждаете? – допытывался директор.

– Задания, Никанор Дмитриевич! – быстро отвечал Бедринский – и, между прочим, даже не лгал, но… «Получив от него задание для пробного урока, мы не спешили уйти, у нас завязывались оживленные беседы. Бедринский рассказывал нам о новых течениях в общественной мысли, о новинках литературы, заводил разговор о писателях, особенно о тех, произведения которых в семинарии было запрещено читать».

«Ну, господа, вы устали, чувствую, – улыбался Бедринский. – Кому уже привычно… можно и закурить…»

В окно кабинета, выходившее во двор, было видно, как выводили из конюшни лошадь, закладывали ее в сани; у ворот первокурсники играли в снежки. Снежки не лепятся, рассыпаются, не долетев до цели, мороз… Солнце легкими любопытными пятнами поджигает сугробы… Нынче понедельник, а в среду сани запрягут специально для Вани Губкина, и в сопровождении кладовщика, запахнутый в тулуп, под которым ощущает вес узелка с завязанными в нем общественными деньгами, поедет он в город, на базар, закупать для столовой провизию на неделю. Будет ходить по-над рядами, переворачивать одеревеневшие от мороза мясные туши, спорить с кладовщиком, торговаться с бабами… Потом, вернувшись, сдаст под расписку, а перед обедом заглянет в кладовую проверить, все ли правильно отпустили поварам… Хлопоты, ответственность, маета… Время от времени какой-нибудь семинарист с наглым кадыком и робким пухом над губою, доверительно обняв, уводит Ваню в темный угол и заклинательски отчаянно шепчет:

– Займи из казенных… Вишь, прохудились валенки… Отдам, ей-бо…

– Не могу! – честно отвечает Ваня. – Нельзя! – А сам насквозь видит, что ни на какие не на валенки выпрашивает бесстыжий кадык: удерет по льду за бутылкой…

Зимою расчищали на Киржачке каток, и свободные два часа после обеда вся семинария была здесь. Зимний день короток, пользуясь темнотой, старшекурсники убегали в город, успевали обернуться до колокольного удара на самоподготовку. А вечером в спальне – пили, и староста стоял в коридоре за дверью «на стреме»… А что с ними, негодниками, поделаешь?..

В кабинете Бедринского висела картинка, вырезанная из той же «Русской мысли»: «Песталоцци у императора Александра I». Великий педагог действительно во время своего пребывания в Петербурге был принят «освободителем Европы» и, как вспоминали современники, с неожиданной и неуместной горячностью стал просить его освободить крестьян. Но, вероятно, не этот момент схвачен художником: Александр, изображенный на фоне собственного же портрета на коне (и, таким образом, дважды запечатленный на одном полотне: прием, принесший живописцу, надо полагать, дополнительный гонорар), милостиво касается плеча Песталоцци, который темным, худым и смиренно-фанатическим лицом напоминает почему-то дервиша. Непонятно, за что именно эту картину удостоил такого почета Константин Степанович; скорее всего в целях мимикрии – как-никак на ней сплетались, так сказать, возвышенные и преображенные искусством две темы, долженствующие и в повседневной работе семинарии быть главными: самодержавие и педагогика.

Бедринский тоже умел притворяться.

Значит, надо притворяться? Врать? Притворство и ложь – одно и то же? Что такое правда? Почему в бесконечном океане знаний, бесконечно для него, Губкина, притягательном, кем-то расставлены оградительные буйки с надписью: «Дальше не заплывать»? А заплывать-то уж стало потребностью…

Он таскает с собою книги в столовую, церковь, лес, пряча за пазухой, под полой пиджака. Сохранился небольшой, вероятно, неполный список литературных произведений, занимавших Ивана в годы учения в Киржаче. Любопытный перечень, свидетельствующий о здоровом природном вкусе и серьезном складе ума. Вначале, как уже упоминалось, стоят представители приключенческого жанра. Очень скоро их вытесняют великие русские романы. Истовое поклонение отечественным классикам он пронес через всю жизнь – и в первую очередь прозаикам, поэтам во вторую. Полюбил Салтыкова-Щедрина – тоже до конца дней своих (вообще сатира его привлекала, и в преклонном возрасте, как вспоминает Варвара Ивановна Губкина, он обожал после напряженного трудового дня покачаться в кресле с книгою «похлестче», посмешнее – по его выражению).

Читал ли он в это время философскую литературу? С несомненностью можно утверждать, что имена Огюста Конта, Аристотеля, Платона, В. Соловьева, Беркли были ему знакомы: ими пестрит «Русская мысль». Основательно изучал современный русский и старославянский языки, и это способствовало более глубокому пониманию классиков. Тут надо отдать должное программе (недаром И.Ф. Свадковский, узнав, что Губкин выпускник семинарии, воскликнул: «Теперь мне понятно, почему его статьи в газетах написаны таким хорошим слогом! В семинарии словесность преподавали солидно».)

Человек стареет незаметно, но переход к взрослости ощутим.

Биограф вправе оперировать книгами, прочитанными героем, как единицами измерения его духовного роста; какая еще система отсчета применима? Мы держим список любимых молодым Губкиным книг; и право, первое, что приходит на ум: повзрослел Ванюша…

Да и не он один, вероятно… По вечерам теперь семинаристы долго шепчутся, задув лампу; спальня, хоть и все обитатели ее собрались, кажется пустой; она громадна и грязна; сколько в ней ночей переспали, а никому не стала родной – чужая… Кому в какой школе выпадет работать после окончания? Кто ее попечитель? Говорят, это очень важно – кто попечитель… У иного полена не выпросишь, классы всю зиму не топлены… Мало платят учителям. (На дворе метель. Стучит, завывает, вдруг запоет многоголосно и страшно, как семинарский хор в церкви.)

– Ну, ребята, хватит болтать…

«К концу учения в семинарии от моего старого мировоззрения не осталось камня на камне. Из семинарии я вышел безбожником, несмотря на то, что нас заставляли бить поклоны и ходить в церковь. Приехал я в семинарию с представлением о царе как о земном боге, а уехал – революционно настроенным. Ужаснейший гнет в семинарии пробудил во мне элементы бунтарства».

Чем ближе к концу, тем томительнее волочились дни (Губкин говорит: «дни семинарского плена»), тягостные и похожие друг на друга…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю