Текст книги "Бомба профессора Штурмвельта (Фантастика Серебряного века. Том VII)"
Автор книги: Яков Перельман
Соавторы: Николай Морозов,Яков Окунев,Николай Федоров,Николай Рубакин,Валентин Франчич,Владимир Барятинский,Арлен Блюм,Анна Доганович,А. Числов,И. Рок-Казбеков
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Едва слышно она постучалась в дверь комнаты Карпова. Он был дома и лениво ответил:
– Входите.
Был двенадцатый час, час, когда ей было назначено к нему прийти…
V
И теперь, когда она вспомнила мгновенье за мгновеньем весь этот вечер, всю эту ночь, ей хотелось закрыть себе лицо руками и зарыдать громко, в голос, так, чтобы тряслось и прыгало все тело…
Заунывный звон электрического колокола опустился из-под крыши, и, приставая, прошумел воздушник. Гул толпы на самодвижке замирал, толпа редела.
Аглае казалось, что вчера вечером она потеряла что-то самое дорогое, лучшее в жизни, потеряла невозвратно.
Она подняла глаза, словно ища темного ночного неба и тихих звезд, но там, над головой, все так же холодно и равнодушно висела серовато-белая крыша. И Аглае казалось, что она давит ее мозг, давит ее мысли.
Аглая перевела глаза на улицу, на красные буквы бюллетеня, то меркнувшие, то загоравшиеся вновь, принося вести со всех концов земли:
«Падение воздушника около Мадрида. Одиннадцать жертв».
«Выборы в токийском округе. Выбран Камегава большинством в 389 голосов».
«Извержение в Гренландии продолжается. Мобилизованы четыре дружины».
Аглая читала сообщения, и смысл этих красных, словно налитых кровью слов ускользал от нее. Она перевела взгляд направо. Там сверкали холодные зеленые буквы вечерней программы:
«Зал первый. Лекция Любавиной о строении земной коры».
«Зал второй. Ароматический концерт».
«Зал третий. Лекция Карпова».
Это имя ударило Аглаю как молотком, и она, вскочив, хотела идти.
Но куда идти?
Ей хотелось сегодня быть подальше от людей, этих самодовольных, смеющихся, веселых и однообразных, как манекены, людей. Еще страшнее было ей идти в свою комнату, чистую, светлую и всю наполненную одиночеством. Страшнее всего было ей оставаться наедине с собою.
Она решила идти к Любе, своей новой подруге, с которой она близко сошлась за последние два месяца. На Невском было пустынно. Во многих окнах уже не было огней, и блестящие, холодные фасады домов словно застыли, залитые ровным белым светом. Полоски самодвижек без конца бежали в ту и другую сторону вдоль домов. Только немногие фигуры стояли и сидели на самодвижках, изредка перебрасываясь словами, гулко отдававшимися на пустынной улице.
Аглая села в кресло самодвижки и закрыла снова глаза.
VI
На этот раз она не пропустила и остановилась у дома номер девять. Она вошла в подъезд и надавила на справочной доске кнопку номер двадцать семь. И в ответ тотчас появилась светлая надпись: «Дома. Кто?»
Аглая ответила и снова блеснули буквы: «Иди».
Аглая стала на подъемную машину, поднялась на восьмой этаж, сделала несколько шагов по коридору и постучалась в комнату номер двадцать семь.
– Войди, – ответила Люба.
– Ты одна? – спросила Аглая, с трудом различая предметы в освещенной одним только согревателем комнате.
– Одна, – ответила Люба, поднимаясь к ней навстречу с кушетки.
Разноцветные матовые стекла согревателя бросали пестрые бледные пятна на стены и пол. Занавесь на окне была не спущена, и сквозь узорчатые стекла лился слабый уличный свет, едва намечая раму.
– Можно закрыть окно? – спросила Аглая, кладя палец на черную кнопку.
– Конечно, – ответила Люба.
Аглая надавила кнопку, и тяжелая занавесь опустилась и закрыла окно, смотревшее холодно и пусто, как глаз мертвеца.
– Так лучше, – сказала Аглая, – улица меня сегодня раздражает.
– А я лежала и мечтала, – сказала Люба, когда Аглая сняла верхнюю кофточку и перчатки.
– О чем?
– Так… Сама не знаю. Сегодня ароматический концерт с программой из моих любимых номеров: «Майская ночь» Вязникова, «Буря» Уолеса, «Ромео и Джульетта» Полетти. Но мне не хочется уходить из своей комнаты. А славная эта «Майская ночь»… Ты помнишь? Вначале тонко-тонко проносится сырой и нежный запах свежих полей; потом нарастает густой и теплый аромат фиалок, и запах зеленых крепких листьев, и лесной гниловатый пряный запах. Так и кажется, что идешь, взявшись за руку, с любимым человеком по густому-густому лесу; а потом нежной и легкой тканью рассыпается аромат ландышей – острый и свежий аромат, аромат, от которого шире и вольнее дышится. В этом месте я готова кричать от восторга. Розы, царственные, пышные розы. Разгорается заря, сверкают капли росы. Чудо что такое! А «Ромео и Джульетта»… Что-то таинственное и жуткое в этих пронзительных кружащихся запахах вначале, потом они нарастают, становятся все глубже, все печальнее. Так и чувствуешь, что опускаешься в глубокий, едва освещенный склеп… А «Буря»? Ты любишь «Бурю»? Какие взрывы тяжелых, падающих, как градины, запахов, сменяющихся быстро, бегущих и сталкивающихся! Восторг!..
Люба закинула руки за голову и мечтательно смотрела на разноцветные стекла согревателя.
– Отчего ты не пойдешь? – спросила Аглая, со страхом ожидая ответа подруги, точно от этого зависела вся ее судьба.
– Не хочется. Лень… И последнее время все неприятности у меня, – ответила Люба и замолчала, упорно смотря на цветные стекла.
VII
– Какие у тебя неприятности? – спросила Аглая, чтобы не молчать.
– Ах, все то же. Опять сорвалось. Какая я несчастная, какая я несчастная, Аглая!
– Да в чем же дело?
– Я была на этой неделе у Айхенвальда, у Курбатова, у Эйзена – везде отказ, везде. У Эйзена, впрочем, удалось, но не раньше, чем через полтора года. И он музыкант, а я не особенно люблю музыкантов, я вовсе не хочу, чтобы мой ребенок был музыкантом. Отчего я такая некрасивая, противная? Отчего у меня такой длинный нос? Я уверена, что каждый из них прежде всего смотрит на мой нос и пугается…
– Люба, ты вовсе не такая некрасивая, как воображаешь.
– Э, полно, не утешай меня, я сама знаю.
Снова наступило молчание, и вдалеке жалобно прозвенел электрический колокол: раз, два, три…
– Он меня выводит из себя сегодня, этот колокол, – сказала Люба, затыкая своими длинными пальцами на мгновение уши.
– А я была вчера вечером у Карпова, – едва слышно промолвила Аглая.
– Была? – живо воскликнула Люба, порывисто оборачиваясь к ней. – Ну что? Как? Какая ты счастливица, Аглая. Расскажи мне все, все. Слышишь? Все…
– Мне тяжело, ничего я не буду рассказывать. На душе у меня так гадко, так гадко.
– Но отчего же? Ах, как бы я хотела быть на твоем месте! Не красней, Карпов такой красавец, такая прелесть…
VIII
Резко и отрывисто звякнул телефон, и луч белого света прорезал комнату.
– Кто это? – с досадой спросила Аглая, оборачиваясь на звонок.
– Витинский, – сказала Люба, вглядевшись в светлую дощечку.
Люба встала и пошла к телефону.
– Что вам, Павел? Прийти ко мне?
– Зови, зови его, пожалуйста, – вмешалась Аглая, торопясь предупредить подругу.
– Терпеть я не могу этого реформатора, – шепнула Люба, отворачиваясь от телефона.
– Пожалуйста, – повторила Аглая, просительно складывая руки.
– Ну, ладно уж…
И, обернувшись снова к телефону, Люба сказала:
– Приходите. Тут и ваша поклонница, Аглая.
И Люба замкнула телефон.
– Ну зачем ты это сболтнула? – недовольно спросила Аглая.
– А разве неправда? Только он не в моем вкусе, и я не знаю, чем он тебе нравится. Беспокойный какой-то.
– Вот это самое беспокойство мне в нем и нравится.
– Не понимаю.
Разговор не клеился. Подруги сидели молча, и каждая думала о своем.
– Который час? – спросила, наконец, Аглая. – Я еще ничего с обеда сегодня не ела, и ничего не хочется.
Люба закинула назад руку и надавила маленькую кнопочку. Над согревателем сверкнули цифры часов.
– Половина восьмого, – сказала Люба.
– Спасибо, – шепнула Аглая и снова замолчала.
– Тебя перевели? – спросила после долгой паузы Люба.
– Да.
– На какое?
– На макаронное. Это все-таки веселее, чем сортировать и отправлять пакеты.
– А мне мои перчатки надоели хуже, хуже… Ну я прямо слова подыскать не могу.
– Хуже горькой редьки?
– Вот именно.
IX
Послышался стук в дверь.
– Войдите, – сказала Люба.
Вошел высокий, хорошо развитый и крепко сложенный юноша.
– Это вы, Павел? – спросила, не оборачиваясь, Люба.
– Да, я. Почему у вас нет света? – промолвил Павел, здороваясь с молодыми девушками.
– Так. Нервы не в порядке.
– А… Впрочем, теперь не мудрено расстроиться нервам.
– Ужасно, – прошептала Люба.
Она заговорила оживленно, волнуясь и жестикулируя:
– Нашлись пророки! Столетиями, тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно дошло до решения вековых вопросов. Нет больше несчастных, обездоленных, забытых. Все имеют доступ к свету, теплу, все сыты, все могут учиться.
– И все рабы, – тихо бросил Павел.
– Неправда, – горячо подхватила Люба, – неправда: рабов теперь нет. Мы все равны и свободны. Нет рабов, потому что нет господ.
– Есть один страшный господин.
– Кто?
– Толпа. Это ваше ужасное «большинство».
– Э, оставьте. Старые сказки. Они меня раздражают. Я не могу слышать их равнодушно.
И Люба замолчала, сжимая нервно руки.
– Они меня влекут к себе, как в глубокий омут, как в пропасть, – сказала Аглая.
– Кто? – спросила Люба.
– Те, кого ты иронически называешь пророками.
Люба ничего не ответила, скривив презрительно губы.
– Будем чай пить? – спросила она потом, встряхивая головой, словно отбрасывая неприятные мысли о беспокойных людях.
– Будем, – согласились в один голос Павел и Аглая и взглянули друг на друга, как бы поверяя один другому общую тайну.
X
Люба сняла с полочки три стакана, молоко, печенье, хлеб и масло и, нажав пружину, захлопнула дверцу.
– Теперь света бы не мешало, – сказал Павел, беря свой стакан, – неловко как-то в темноте.
Люба молча повернула рукоятку, и мягкий голубоватый свет полился с потолка.
– Я теперь читаю старинные книги. Каждый вечер несколько часов посвящаю чтению, – заговорил снова Павел, отхлебнув несколько глотков и откидываясь на спинку кресла.
– Ну и что же? – отрывисто спросила Люба, раздражение которой еще не остыло.
– Я завидую, – ответил медленно Павел. – Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просто и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.
– Главное, свободно умирали с голоду, – бросила Люба.
– Да, и свободно умирали с голоду.
– Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.
– Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.
– Как же вы хотите жить?
– Тоже совершенно свободно, независимо.
Павел говорил громко и возбужденно, все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.
Аглая не сводила с него взгляда и жадно ловила его слова.
– Так, так, – наконец сказала она, – это мои мысли.
– Да замолчите вы, несносные, – вскричала Люба, – вы еще о религии заговорите!
Она презрительно усмехнулась.
– О, как бы я хотел веровать, – сказал, подхватывая ее слова, Павел, – чисто, наивно и горячо веровать, так, как описывается в старинных книгах. Но меня обокрали. Когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна. Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца. Не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то, насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу.
– Вы и против общественного воспитания детей?
– Да, против. Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали.
– Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю, вы напускаете на себя.
– О нет, я говорю вполне искренне. Дружная старинная семья, как в ней, должно быть, хорошо было! Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!
– У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск.
– Конечно, это лучшее средство, – сказал Павел насмешливо. – Нет, не то, – продолжал он. – Раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.
– Вы знаете, в Африке около Нового Берлина образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семьи на старинный лад, – сказала Аглая.
– Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, – прибавил Павел значительно, – я сойдусь с ней только с тем, чтобы никогда не разлучаться. И если она уйдет все-таки от меня, я ее убью. И себя убью.
– Вы совсем сумасшедший, – сказала Люба, – не хотите еще чаю?
– Нет, не хочу… Свободные люди. А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? А обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?
– Я в перчаточном, – ответила Люба.
– Ну вот. И очень вам это нравится?
– Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время мы делаем, что хотим.
– А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься моей проклятой полировкой стекол.
– Просите перевести вас.
– Куда? Рубить гвозди? Месить тесто? Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению.
– Ну к чему вы все это болтаете? – спросила его Люба. – Ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.
– Большинство, большинство. Проклятое, бессмысленное большинство, камень, давящий всякое свободное движение.
XI
Павел вскочил и нервно заходил по комнате.
– Меня лишили, мне не дали веры. Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали, взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага – смерти.
– Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках.
– Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь.
– Наука дает нам больше, чем вера. Она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности продолжила вдвое человеческую жизнь. Она избавила человека от болезней. Чего же вам еще? Мне кажется, этих реальных благ больше чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.
– А смерть?
– А верующие не умирали?
– Умирали, но верили, что воскреснут.
Павел прошелся несколько раз по комнате.
– Свобода, – снова заговорил он, – а я ни одной вещи, ни одного угла не могу назвать своим. Нет ни одного угла, где бы я мог безусловно и совершенно самостоятельно распоряжаться.
– Вы все любите ссылаться на старину. Вспомните древних христиан. Я недавно еще читала о них целую книгу. У них ведь все было общее.
– Да, да. Все общее. Но только по любви, а не по принуждению. Я с восторгом бы имел все общее со всеми, если бы это было по любви, по братству.
Он замолчал, пощипывая свою начавшую курчавиться бородку.
– Когда я прохожу, – начал он снова, – по Марсову полю, под его роскошными пальмами, магнолиями и олеандрами, среди пестрых цветов, у меня руки сжимаются судорогой, и кажется, я так и передушил бы этих спокойных, холодных и бездушных, как машины, людей. Какой насмешкой, каким жалким убожеством кажутся мне пышные речи, произносимые на торжествах. Мне всегда так и хочется бросить в ответ на шаблонно громкие слова о благоденствии человечества одно только слово: «слепцы». Человечество убито. Его нет больше. Оно только и было ценно, только и имело право жить за свою душу, за светлые порывы этой души, за светлые слезы любви… А теперь… теперь…
Павел задыхался. И Аглая не сводила с него своего пристального взгляда и думала: «Так, так, это мои мысли, мои».
XII
– Идемте вместе, – сказал Павел, когда Аглая начала собираться, – можно?
– Конечно, можно. Я буду очень рада.
Они спустились и вышли на улицу. Самодвижки уже были остановлены, и одинокие шаги редких прохожих гулко отдавались на пустой улице.
– Должно быть, ясная лунная ночь, – сказала Аглая, поднимая лицо вверх.
– Да, вероятно. Крыша не только освещена снизу, но и просвечивает лунным светом.
– Пойдемте наверх, на станцию воздушника. Я люблю смотреть, как они улетают и тонут в небе. Особенно красиво это в лунную ночь, тогда они походят на серебристых птиц.
– Пойдемте.
Они пошли рядом по направлению к Литейному, то попадая в тень узорчатых листьев пальм, то обливаемые молочным сиянием. Красными огнями вспыхивали то там, то здесь бюллетени.
Молча поднялись Аглая и Павел по лестнице.
– Товарищ, дайте одеться, – сказал Павел, дотрагиваясь до дремавшего дежурного, заведующего теплой одеждой.
– Куда так поздно? – спросил тот от нечего делать и выдал по одному комплекту одежды.
– На какой склад отметить? – спросил он снова.
– Мы ненадолго, только погулять на платформе, – сказал Павел.
– А-а, – протянул заведующий и снова сел в свое теплое и удобное кресло.
Павел и Аглая вышли на платформу. Воздушник был готов к отправлению и висел, подрагивая корпусом.
Полный месяц стоял на самой середине безоблачного голубого неба. Нежные и тонкие лучи его лились на крышу, простиравшуюся до самого горизонта. От высоких труб и выступов падали голубоватые тени. Запорошенная мелким неубранным снегом крыша сверкала и искрилась. Как привидения, подымались в небо станции воздушников. Иногда воздушник с острым шипом проносился и падал у станции, и жалобные звонки электрических колоколов бежали над крышей.
Раздались два громких неожиданных удара за спиной Павла и Аглаи. Они оба вздрогнули.
– Готово? – спросил отправитель.
– Готово, – ответил проводник.
– Отдай! – крикнул отправитель.
И, зазвенев в стальных полосах, воздушник скользнул и плавно поднялся вверх.
– Ну, смотрите, смотрите. Разве не похоже на сказочную, волшебную птицу? – спросила Аглая. – Смотрите, как блестит он.
– Да, да, – шептал Павел, взяв теплую руку Аглаи и сжимая ее своей рукой.
И у Аглаи сердце замерло неожиданно от предчувствия какого-то еще небывалого счастья.
Отправитель ушел к себе, Аглая и Павел остались одни на платформе, залитые яркими лучами месяца.
– Тебе не холодно? – спросил Павел, наклоняя лицо свое к Аглае.
Она не удивилась этому неожиданному «ты» и, вся замирая, с забившимся вдруг сердцем, едва слышно ответила:
– Нет.
– Аглая, дорогая, я люблю, люблю тебя, Аглая, – зашептал вдруг, как в горячке, Павел. – Люблю давно, люблю, как безумный, и хочу, чтобы ты была моей женой: не отдавалась бы только мне на миг, на день, на неделю. Не мимолетной любви прошу у тебя, а на всю жизнь, до самой смерти. Если ты можешь дать такую любовь и если принимаешь мою, скажи мне «да».
У Аглаи кружилась голова. Мысли путались. И вдруг она отклонилась и вырвала свою руку из горячих рук Павла.
– Я недостойна тебя, – сказала она.
– Ты? Ты? Прекрасная, чистая душой и телом, ты недостойна меня? – зашептал Павел, бросая слова одно за другим.
– Да. Я была вчера у Карпова… по записи.
Павел отступил от нее, горестно смотря на ее побледневшее лицо и словно не веря.
– Да, да. Я сказала правду. Иди, уходи. Оставь, пожалуйста, меня одну, любимый мой.
Она закончила шепотом.
– Позволь…
– Умоляю тебя, иди и оставь меня одну.
Павел покорно пошел прочь, волоча обессилевшие ноги, и скоро исчез в дверях спуска.
Аглая стояла, стиснув руки и наклонив голову, и крупные слезы одна за другой сбегали по ее щекам, обжигая их и застывая на ее груди крупинками льда.
Зазвонил колокол. Огромная тень воздушника мелькнула справа, и раньше, чем он успел опуститься, Аглая бросилась с платформы, закрыв глаза, под его тяжелое блестящее тело.
Павел долго бродил по пустынным улицам. В третьем часу, переходя Морскую, он машинально взглянул на бюллетень. Красные буквы запрыгали у него в глазах.
В бюллетене стояло: «На воздушной станции № 3 гражданка № 4372221 бросилась под воздушник и поднята без признаков жизни. Причины неизвестны».
Анна Доганович
ОЖИВШАЯ ПЛОТЬ
(Фантасмагория)
I
В одной из столичных клиник умирал молодой художник. Его прекрасное одухотворенное лицо с высоким лбом, обрамленным черными коротко остриженными волосами, горело от возбуждения. Выразительные серые глаза с тоской устремились в окно, в которое ярко светило весеннее солнце.
Только что выслушавшие больного профессора тихо совещались между собой. Один из них был высокий и седой, другой – небольшой, тучный и с лысиной. Оба они любили талантливого художника и стремились помочь ему не только по одной профессиональной обязанности.
Будучи друзьями в жизни, профессора и в клинике работали вместе, никогда не разлучаясь. Они были настоящими фанатиками науки, посвятивши ей всю свою жизнь. Зато они обогатили медицину ценными открытиями и имена их заслуженно пользовались широкой известностью.
Больной перевел на них взор, в котором вместе с отчаянием светилась и трепетная надежда.
– Спасите меня! – как стон, вырвалась у него мольба. – Ведь я еще так мало сделал!.. А у меня столько планов, столько неоконченных работ!
Он говорил правду: вся его мастерская была уставлена начатыми полотнами. Пламенная фантазия художника создавала дивные образы, которые затем он воплощал красками в своих шедеврах. Несмотря на молодость, он обладал сильным обобщающим умом, почему и его картины были всегда полны серьезного значения, выражая глубокие мысли. Каждое его новое произведение приветствовалось критикой и привлекало к себе общее внимание. Иногда с художником не соглашались, оспаривали его, но все признавали за ним исключительную оригинальность и самобытность. Успех молодого художника создал подражателей. Его манеру письма уже нарицательно называли его именем. Слава его казалась обеспеченной. И вдруг рухнули все надежды на будущее, казавшееся таким светлым и заманчивым. Художник тяжко заболел какой-то странной болезнью, не только не поддававшеюся излечению, но даже и диагнозу. Профессора тщетно ломали головы и неизменно ошибались в своих определениях. Долго пролечившись дома, художник, наконец, лег в клинику.
Время шло, а болезнь не поддавалась лечению. Художник тосковал от невозможности воплощать мучившие его образы, которые как бы требовали себе плоти и крови… Сознание своего бессилия мучило его более, нежели сам недуг.
Вопль его истерзанной души сильно тронул и взволновал профессоров. На их лицах выразилось живейшее сострадание.
– Не волнуйтесь, успокойтесь! – мягко и ласково произнес седой старик. – У вас организм молодой, справится…
Он утешал пациента чисто с материнской нежностью.
– Ах, я так хочу жить! – воскликнул художник. – Я не сказал еще самого главного!..
– Мужайтесь, мой молодой друг, – ободряюще произнес лысый профессор, – верьте в могущество медицины… А мы со своей стороны приложим все усилия, чтобы поднять вас!
Седой ученый вздохнул и прибавил в раздумье, отвечая на свою мысль: «Я вполне понимаю вас: очень обидно умереть, не дойдя до пристани!»
Collega сочувственно кивнул головой. В эту минуту оба они думали о своих недоконченных трудах. В тесной общности интересов товарищи так сжились между собой, что стали понимать друг друга даже с полуслова. Нередко они и думали об одном и том же.
– Как тяжело!.. – простонал больной…
Ему подали подушку с кислородом. Больной оживился, но ненадолго. Деятельность сердца быстро падала и вскоре он опять заметался по постели.
– Душит!.. Давит!.. – вскричал он, разрывая ворот сорочки.
С ним началась агония.
Опечаленные профессора ушли к себе в лабораторию, поручив его фельдшеру.
Агония была продолжительна. Вдруг художник широко открыл глаза, как бы испугавшись чего-то, губы его беззвучно пошевелились… Затем он откинулся на подушку, веки его сомкнулись, а грудь всколыхнулась от вздоха, последнего вздоха в жизни…
Когда профессоров снова позвали к пациенту, то у того уже были кончены все расчеты с жизнью.
– Finis, – тихо произнес седой ученый, не ощутив более пульса в похолодевшей руке.
Лысый ученый послушал сердце, еще недавно столь чуткое к красоте и так беззаветно любившее чистое искусство.
– Да, умер, – согласился профессор с товарищем.
Сострадание на лицах ученых уступило место деловому выражению. Они жалели больного человека, а теперь ведь перед ними находился лишь труп – простой клинический материал.
– Можно и за работу, – озабоченно произнес седой старик, – я пойду, все приготовлю.
Лысый ученый распорядился, чтобы сторожа перенесли мертвеца в лабораторию и сам всю дорогу суетился возле носилок.
II
Обнаженный труп положили на длинный стол вблизи большой динамоэлектрической машины.
Отпустив сторожей, лысый ученый запер за ними дверь.
Затем на голову мертвеца надели проволочный колпак, а вместо простыни покрыли тело металлической сеткой, после чего то и другое соединили с электрическими проводами. Пустив сначала слабый ток, ученые принялись наблюдать за его действием. Записывая данные опыта в особые книжки, профессора то увеличивали, то уменьшали силу тока. В то же время они вдували в нос трупа какие-то пары, клали в рот особые кристаллы, обтирали лицо жидкостью резкого аромата и вообще производили множество самых разнообразных манипуляций. Оба работали молча, сосредоточенно и уверенно, с полным знанием своего дела. От времени до времени они подходили к другому столу и заглядывали в развернутые тетради, страницы которых были испещрены химическими формулами и какими-то сложными вычислениями. Ученые давно уже работали над вопросом оживления только что умерших людей и теоретически уже подошли к нему. Но им еще никак не удавалось его практическое разрешение.
Много лет подряд они тщетно бились над опытами, внося в теорию разные поправки, измышляя новые комбинации. Практика неумолимо создавала неожиданные затруднения… Друзья не унывали и неутомимо работали над перестройкой созданной теории, пока новое препятствие не опрокидывало и ее… Так шло время… Но упорство ученых не ослабевало. Давно уже в их руках бились и трепетали вырезанные и промытые сердца, положенные на дощечки… Давно уже поднимались и ходили трупы… Но это делалось последними автоматически, пока не иссякала сообщенная им электрическая энергия, наподобие завода у игрушек… Все это было только началом… Оно далеко не удовлетворяло ученых, которые заглядывали в сокровенное будущее. Залог успеха они видели в применении электричества в связи с другими элементами. Эти, известные лишь им сочетания, раздвигали горизонты возможностей до бесконечности.
Седые профессора мечтали иногда, как самые зеленые юноши. Они строили воздушные замки и в грезах полновластно уже царили в них. В этих случаях они испытывали неземное счастье. Лишенные домашнего очага, они вели жизнь аскетов. Ничего не добиваясь лично для себя, они неустанно трудились для пользы и счастья человечества. Оба товарища были редкие идеалисты в век торжества грубого материализма.
В этот раз ученые так увлеклись опытом, что совершенно забыли о времени, пище и отдыхе. Время летело для них, как на крыльях. Только по окутавшей их темноте они догадались о наступлении вечера. Отвернув электричество, они снова забыли о времени. Когда вставшее солнце начало мешать электрическому свету, они поняли, что наступил другой день. Несмотря на усиленную и лихорадочную деятельность, профессора не чувствовали усталости. Только лица их сделались мертвенно-бледны да на лбу проступил пот от сильного напряжения. Зато выражение их не поддавалось описанию: от высокого внутреннего подъема они расцвели какой-то особенной духовной красотой, причем глаза горели чисто юношеским огнем.
Надежда, столько раз мерцавшая им лишь болотным огнем, вдруг посулила им действительный успех.
III
– Открывает глаза! – захлебывающимся шепотом сообщил лысый ученый товарищу.
Тот бросил реторту с какой-то смесью и подбежал взглянуть на труп. Вдруг заглушенный крик вырвался из его груди:
– Вздохнул!.. Вздохнул!..
Удалившийся было другой ученый в один прыжок очутился снова возле стола.
Слегка поднявшаяся рука мертвеца пошевелила металлический покров. Сердца профессоров усиленно забились в груди. Старики предупредительно сняли сетку и поставили ее к стене. Когда они вернулись к столу, то лежавший уже шевелил ногами, словно бы они у него затекли.
Светлая и могущественная радость поднялась со дна души ученых и разлилась по всему их существу… Еще бы: ведь это оживал не вчерашний мертвец, а в мертвую форму воплощались их собственные мысли, мечты и желания, владевшие ими много лет. Над осуществлением их проведено столько бессонных ночей, потрачено невероятное количество жизненной энергии!.. Вернее – отдана вся жизнь… И вот это новое существо, призываемое к жизни – награда им за все!.. В одну минуту забыты все жертвы и жизнь показалась ученым восхитительной поэмой, полной глубокого смысла!.. Ключ к мировой тайне найден… Открыт философский камень, над которым тщетно бились алхимики!.. С этой минуты наука по произволу будет распоряжаться жизнью!.. И это их первое дитя сердца, рожденное ими в долголетних муках страдания, они – отцы его!
А новое существо, которому ученые еще не придумали имя, взмахнуло руками. Обступив стол, согнув слегка колени, профессора сложили руки как бы в молитвенном экстазе и впились жадными взорами в лицо «возрождавшейся материи».. Они видели и не верили еще своим глазам.
Вдруг из горла Нового Человека вырвался какой-то неопределенный и резкий звук… Существо разом поднялось и село на своем ложе. Потягиваясь, оно принялось страшно зевать.
Сон сбылся наяву! Воплотилась самая смелая мечта дерзкого ума… Отныне человек будет не только царем на земле, но и неограниченным владыкой жизни!
Профессора не могли вместить в себе охватившего их безумного восторга и вдруг запрыгали на месте, словно дети, испуская дикие крики радости. Затем они бросились в объятия друг другу, проливая слезы от счастья.
На минуту оба как бы лишились рассудка.
Новый же Человек не обращал на них ни малейшего внимания.
IV
Перестав зевать, оживший вдруг весь съежился и, задрожав от холода, обхватил себя руками.
Когда профессора пришли наконец в себя и поняли, что существо озябло, они принялись спешно одевать его. Существо не выказывало сопротивления. Очевидно, ему было приятно согреться в суконном костюме, приготовленном для него заранее. И лишь когда профессора несколько неумело застегивали ему подтяжки, то Новый Человек, сделав гримасу, издал неопределенный звук недовольства.
– Мы вас не будем беспокоить долго, – ласково сказал лысый ученый, суетясь возле своего детища и натягивая на него теплый пиджак.
Предупредительность профессоров была так велика, что они не забыли даже положить в карман пиджака чистый носовой платок.
Профессора снарядили ожившего как куклу и не могли налюбоваться на него, до того он казался им милым и симпатичным. Они с восторгом заключили бы его в свои объятия, сгорая жаждой расцеловать его, но боялись потревожить, не зная, как это отзовется на нем, и восхищение только лилось из их глаз, которые сияли у обоих друзей, как звезды.