Текст книги "Бомба профессора Штурмвельта (Фантастика Серебряного века. Том VII)"
Автор книги: Яков Перельман
Соавторы: Николай Морозов,Яков Окунев,Николай Федоров,Николай Рубакин,Валентин Франчич,Владимир Барятинский,Арлен Блюм,Анна Доганович,А. Числов,И. Рок-Казбеков
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Ефим Зозуля
ЖИВОЙ АРХИВ
Секретарь известного ученого Лебедева, студент Кимров, как всегда, явился на службу ровно в десять часов утра.
Во всех лабораториях царил странный и необычайный для этих лабораторий беспорядок. Положение и вид разбросанных по всем направлениям трубочек, колб, склянок и различнейших препаратов говорили о большой, нервной и творческой работе ученого.
Кимров, благоговевший перед острым и глубоким умом своего шефа, сразу почувствовал, что в нем родилась новая удивительная комбинация, которой безропотно подчинилась вся эта путаница из различных предметов, которые умеют быть такими враждебными и непокорными, когда применение их неудачно, и которые становятся необыкновенно послушными, лишь только человеческий гений сумеет найти тайну власти над ними.
На этот раз Кимров почувствовал, что здесь какая-то тайна была обнаружена и… тайна огромная, важная… Ибо слишком уж странно было соединение различнейших механизмов в одно общее и как будто бы единое целое.
Этот новый аппарат, содержащий и световые пластинки, и особые какие-то рупоры, и особые, невиданные даже им, Кимровым, электромагнитные сетки, – говорил о чем-то особенном и несомненном…
Разбросанные вокруг аппараты и всякий хлам, лежавший с самым побежденным видом, сразу выдавал муки ученого, и Кимров поспешил в кабинет, чтобы увидеть своего шефа и услышать его глуховатый голос, каким ученый обычно делился своими творческими радостями.
Кимров тихо приоткрыл дверь кабинета.
Ученый лежал на широком кожаном диване.
Он стал. Спал в халате и в очках… Очевидно, он заснул только под утро, изнуренный бессонной ночью и напряженным трудом.
Весь огромный письменный стол был покрыт разбросанными листами диаграмм, карт, чертежей, математических вычислений… На полу валялись десятки раскрытых толстых томов.
Кимров посмотрел на лицо ученого. Оно было совершенно покойно. Довольная, даже счастливая улыбка змеилась в углах его тонких бледных губ…
Взволнованный и крайне заинтересованный, Кимров вышел из кабинета, не спеша отправился в свою комнату и стал ждать, когда проснется ученый.
Ученый проснулся в одиннадцать. Рассеянный, возбужденный и радостный, он бросился в тот угол, где стоял диковинный аппарат. На несколько минут, пока руки его нервно ощупывали прилаженные друг к другу хрупкие части механизма, лицо его выражало беспокойство, но потом опять засветилось радостью и самодовольной гордостью победителя.
– Что это такое? – решился, наконец, полюбопытствовать Кимров.
Ученый, никогда не скрывавший от секретаря свои изобретения, принялся радостно объяснять:
– Вы знаете, милый друг, над чем я бессильно бьюсь уж пятый год…
Кимров даже рот раскрыл от изумления:
– Так неужели же это?..
– Да.
– О, нет, не может быть! – невольно вырвалось у него.
Около пяти лет тему назад ученый прочел в иностранных газетах заметку о том, что какой-то изобретатель пытался изобрести аппарат, при помощи которого можно было бы в любом помещении вновь воспроизводить все, что в этом помещении было сказано хотя бы много лет тому назад.
Основанием для этой попытки послужила теория того же изобретателя, которая доказывала, что каждый звук человеческой речи особым образом запечатлевается на окружающей обстановке, на стенах и потолке. Там звуки накапливаются и укладываются слоями, и их можно снова превратить в живую речь.
Опыт иностранного ученого не был доведен до конца: изобретатель сошел с ума от переутомления и вскоре умер.
Но идея этого изобретении не оставляла в покое Лебедева. Безуспешно проработав два года, он все же не разочаровался в правильности гениального замысла своего далекого коллеги и, отдохнув год, вновь принялся за осуществление его мечты.
После полутора лет неустанного труда, когда уже последний надежды была потеряны, – это внезапно удалось ему! Путем случайного соединения двух совершенно разнородных механизмов получилось то, чего ученый так долго и тщетно добивался.
Аппарат был совершенно готов.
– Когда же вы будете его демонстрировать? – сгорая от нетерпения, спросил Кимров.
Ученый, блаженно улыбаясь, ответил:
– А хотя бы сейчас. Погодите, я только уложу аппарат в ящик, и мы отправимся. А впрочем, можно и здесь. Хотите послушать все, что говорилось в этом помещении?
У Кимрова учащенно забилось сердце:
– Конечно… хочу…
Ученый с живостью, которая удивляла и не могла не удивить Кимрова, стал выбрасывать из лаборатории лишние, по его мнению, предметы, все время блаженно улыбаясь. Затем установил в центре помещения аппарат, завел в нем какие-то колесики и улегся на диване, пригласив знаком Кимрова внимательно слушать.
В лаборатории было тихо. Лишь размеренное, немного жуткое жужжание механизма слегка рассеивало тишину и напрягало внимание до крайних пределов.
Когда прошло пять минут, ученый приподнялся и, продолжая блаженно улыбаться, насторожился, затем соскочил с дивана, подбежал к Кимрову, взял его под руку и, блестя глазами, зашептал:
– Слышите, слышите?.. Какие странные, грубые голоса… Это голоса плотников, работавших здесь… Вы слышите, о чем они говорили? Вот, вот, слушайте… слушайте… Они говорят о…
Кимров ничего не слышал, кроме жужжания аппарата и слов самого ученого.
Из небольшого рупора, прикрепленного к центру аппарата, действительно несся какой-то хрип, но это ни в коем случае не было человеческой речью.
– Послушайте, послушайте… Они говорят о чьей-то свадьбе…. Вы слышите? О свадьбе…
Кимрову стало жутко. Ему показалось, что его шеф сошел с ума. как и его иностранный предшественник.
Глаза ученого блестели уже явно нездоровым блеском, руки судорожно сжимали локоть Кимрова, и Кимров не знал, что сделать, на что решиться.
– Я ничего не слышу! Оставьте меня! – не выдержал он наконец. – Ваш чудесный аппарат – плод вашего больного воображения! Вы ничего не изобрели! Вы больны! У вас бред! Оставьте меня!
Тоненькие губы ученого еще более сжались. Блаженная улыбка исчезла. Лицо ученого выразило обиду, утомление, злость.
– Итак, вы, значит, разочаровались во мне? – огорченно спросил он. – Зачем же я тогда посвящал вас во все свои тайны, зачем относился к вам с таким неограниченным доверием?
И, не дожидаясь ответа, ученый опять блаженно улыбнулся, указал пальцем на рупор, продолжавший издавать неясный хрип, и восторженно зашептал:
– Слышите, слышите?.. А вот любовное объяснение– слова, правда, сейчас менее ясны, но это потому, что мешает штукатурка… Видите ли, когда этот дом только строился – в нем, как раз в этом месте, укрылась, вероятно, от дождя влюбленная парочка… Их слова запечатлелись на балках и срубах… А какие прекрасные слова… Как хорошо было, вероятно, этой парочке, укрывшейся в строящемся здании, где так хорошо пахло свежим деревом и тем особым запахом, которым пахнут новые дома.
Кимров хотел опять сказать, что он ничего не слышит, но ему стало жаль старика… К тому же сказать это мешал тот легкий страх, который вместе с уважением привык чувствовать в отношении своего шефа Кимров. Объяснить себе это чувство Кимров и не пытался, но оно было ему давно знакомо. В глазах ученого по временам появлялось что-то жуткое. Кроме того, Кимрову хорошо было известно отношение ученого к тем, кто пытался усомниться в гениальности его изобретений. Необычайное, неслыханно богатое воображение старика становилось чудовищно изобретательным в неутомимом придумывании способов мести.
И Кимров ужаснулся, придя в себя и вспомнив, что он сказал старику.
«Зачем я сказал ему, что он сумасшедший? – с глубоким огорчением подумал Кимров. – Ведь теперь не будет пределов его тонкой, беспощадной, изобретательной мести. Что мне делать?»
Он посмотрел на сухую фигуру старика, который продолжал прислушиваться к жужжанию аппарата, и подумал, что нужно, пока не поздно, поправить как-нибудь дело.
– Вы слышите, – продолжал старик в упоении, – вы слышите?.. Потом здесь жил француз-ботаник… Вы слышите, как он беседовал с детьми? К нему часто прибегали дета… Они просили цветов… Я слышу их звонкие, чистые голоса… Ах, какие это были милые дети… А вот, в том углу… да… вероятно, в том углу… потому что оттуда идут звуки… в том углу умирала женщина…
– Да… да… теперь я слышу, – соврал Кимров, стараясь хоть как-нибудь выйти из затруднительного положения… – Да, да… Я слышу… Вообще, ваше изобретение гениально. Я только вначале не мог сразу уловить, среди жужжания, человеческой речи, но теперь я улавливаю совершенно отчетливо…
– Нет, милый друг, – прервал вдруг Кимрова ученый, – я вам не верю. Вы лжете!
Кимров замолчал.
– Вы лжете, – продолжал старик, – вы все время лжете и выведываете у меня мои тайны для того, чтобы предать меня.
– Как предать? Кому? Для чего? – в испуге спросил Кимров.
Он хорошо знал странности своего шефа, знал изумительную силу, яркость и неожиданность его ума, но знал также холодную звериную настойчивость его характера. И все это было достаточным поводом для беспокойства и даже испуга.
– Для чего мне вас предавать? – повторил он.
– Хорош вопрос! – криво усмехнулся ученый. – Я всегда к вам хорошо относился, но если уж вы пошли со мною на откровенность, то позвольте и мне быть откровенным. За изобретения, как вам известно, молодой человек, платят. И платят хорошо. И, к сожалению, платят не только изобретателям, но и лицам, сумевшим вовремя воспользоваться чужим трудом и чужим гением… Да, да, молодой человек, не притворяйтесь смущенным и не пытайтесь меня переубедить.
Кимров, крайне удрученный столь неожиданным поворотом в отношениях к шефу, неподвижно стоял, хмуро глядя перед собой в одну точку.
Аппарат, между тем, продолжал жужжать, и ученый, все более и более волнуясь, вслушивался в слышную ему одному речь давно живых далеких людей.
Его глаза то потухали, то вспыхивали, и Кимрову с каждой минутой становилось все более и более неприятно оставаться наедине со стариком. Но в то же время он чувствовал, как то, что обычно притягивало его к старику, теперь притягивает с новой силой. Это была его старая влюбленность в яркое беспокойство ума ученого, в его яркое и безудержное воображение. Глядя на крайнюю нервную напряженность, с какой вслушивался старик в хрип аппарата, он понял, что если этот человек и с ума сошел, то все же по– своему, рассыпая и тут прекрасные цветы богатейшего своего воображения…
И действительно, то, что говорил, волнуясь, ученый – было прекрасно.
Прислушиваясь к жужжанию аппарата, он повторял слова, давно умерших людей, живших далекой, теперь казавшейся такой трогательной жизнью…
И Кимров, который, помимо воли, все внимательнее и внимательнее прислушивался к бреду своего больного шефа, видел, точно живых, этих далеких мертвецов…
Перед ним проносились быстрые, звенящие и радостные слова их молодости, их далекие праздники, их далекие будни – каким все эго казалось теперь необыкновенным. Какой странный, особенный аромат окружал все эти воскресшие слова покойников, их воскресший смех, заботы, радости, огорчения…
Кимров, забыв о происшедшем, был весь поглощен вниманием и, глядя на движущиеся тонкие губы старика и его блестящие возбужденные глаза – сам незаметно для себя приобщался к тому, что силой своего гения или умопомешательства воскрешал старик. И Кимрову начинало казаться, что он не только безучастный свидетель давно прошедшей жизни, но непосредственный ее участник…
– …А вот послушайте, что потом тут произошло, – продолжал нашептывать старик, делая руками странные движения и подаваясь вперед растрепанной седой головой на тонкой старческой шее, – послушайте… Затем тут произошло нечто ужасное, ох, какое ужасное… Я нс могу сейчас точно сказать, когда это произошло, – двадцать или тридцать лет назад, – но тут была катастрофа… Какие-то ужасные крики, мольбы о спасении, рыдания… Что могло произойти? Умирал ли кто? Нападали ли разбойники? Был ли пожар?
…Размеренно жужжал аппарат. В его жужжании было что-то таинственное, настойчивое и жуткое, и частые перебои казались перебоями большого, вечного железного сердца…
Когда Кимров, усталый, разбитый, хотел уйти – к нему бросился ученый, схватил за руку и остановил:
– Погодите.
Он провел ладонью по лбу, точно желая освободиться от вызванных аппаратом призраков, и сказал:
– Как же мне быть с вами? Вы единственный человек, посвященный, увы, в мою тайну, и теперь вы, несомненно, меня выдадите. Меня начнут осаждать сотни и тысячи практиков, у меня отберут мое изобретение и станут им пользоваться черт знает для чего… Сыскные отделения начнут при помощи моего аппарата выслеживать преступников, мужья будут восстанавливать уличающие картины измены их жен… фи, какая мерзость… Неужели для этого стоило так трудиться? Неужели для этого стоило тратить столько сил?
– Что же вам от меня надо? – грубо прервал его Кимров, взволнованный и крайне утомленный всем происшедшим.
– Дайте мне слово, что все виденное и слышанное вами останется между нами навеки.
– Хорошо. Обещаю вам.
Странная тревога мучила Кимрова. Его состояние было совершенно необъяснимо. Он никак не мог думать, что изобретение шефа так сильно заставит его волноваться. Да и изобретение ли это? Ведь, он, Кимров, ничего не слышал. Слышал только старик.
Но если даже допустить, что старик с ума сошел, то отчего все-таки столько волнующего есть в его сумасшествии? И отчего это сумасшествие вызывает сомнение?
Дома Кимров тоже не мог успокоиться. Мерещились то плотники, говорившие много лет тому назад о чьей-то свадьбе, то влюбленная парочка, то ботаник, даривший детям цветы, то крики и рыдания, имевшие место все в той же квартире…
Ночью Кимрову уже казалось, что обо всем этом он узнал не со слов старика, а что он сам слышал. Он ясно вспоминал голоса давно умерших людей, их смех, их рыдания.
Наутро его вновь неудержимо потянуло к ученому.
Когда Кимров пришел к нему – ученый сидел на корточках перед своим аппаратом и плакал. Крупные слезы катились по его морщинистым сухим щекам.
Кимров опять, как вчера, перестал владеть собой. С тех пор, как шеф посвятил его в это изобретение и, в особенности, продемонстрировал перед ним впервые аппарат – все спуталось в их отношениях. Неизвестно, отчего – откровенность перемежалась с ложью, благоговение с дерзостью и грубостью, а главное, все было пропитано странным раздражением и непонятной тревогой.
– Что с вами? – спросил Кимров.
– Ах, не спрашивайте! – отмахнулся старик.
– Нет, вы непременно расскажете мне, – почти крикнул Кимров, приближаясь к ученому. – Вы должны мне рассказать.
– Тут произошло нечто ужасное. Вчерашние рыдания и крики – ничто в сравнении с этим.
– Но что же произошло?
– Особенного – ничего. Умирал ребенок. Маленький ребенок. Это было всего восемнадцать лет назад. От него остались только его стоны… жалобные беспомощные стоны… Вот, послушайте…
Кимров нагнулся к аппарату и прислушался. Действительно, сквозь жужжанье аппарата можно было расслышать слабые, приглушенные и необыкновенно жалобные стоны… Они вызывали бесконечную жалость, и слезы старика были понятны.
– Однако, бросим эту квартиру, – воскликнул Кимров, чувствуя вчерашнюю жуть и такое же, как вчера, необъяснимое раздражение.
– Хорошо! – к его удивлению, живо согласился старик.
Он как-то особенно торопливо встал и начал укладывать аппарат в приготовленный ящик.
Через двадцать минут они были на улице. Ящик на крепком ремне висел на плече ученого.
Клиров, идя рядом с шефом, чувствовал неопределенную жуть. В ушах его еще стояли стоны умирающего ребенка.
«Отчего это так волнует меня?» – мелькало по временам в голове Кимрова.
Но он вскоре перестал отдавать себе отчет в том, что происходит.
– Куда мы пойдем? – спросил старик.
– Не знаю. Куда хотите.
– Ну, вот, зайдем в эту гостиницу.
Через полчаса в одном из номеров уже раздавалось жужжанье аппарата и перед ним, нагнувшись, стояли ученый и Кимров.
– Вы слышите? – говорил ученый.
– Да… да… – шептал Кимров.
– Вы слышите?.. Тут жило бесконечное множество людей… Лет тридцать тому назад скандалил какой-то жилец. Послушайте, какими странными словами он ругался… Затем здесь пели… Мужской голос… Тут же беседовали о литературе… Затем происходили оргии… дети… плясали… вы слышите?..
В голове у Кимрова стоял туман. Тысячи голосов перебивали друг друга, слышались смех, свист, шаги, звон посуды, пение, поцелуи, ругань…
Он невольно оглядывался, и его охватило необъяснимое волнение при мысли, что все это происходило в одной комнатке, которая казалась теперь такой пустой и невинной…
– Пойдемте, – сразу утомившись, попросил Кимров.
Старик за последние два дня резко изменился. Он сделался необыкновенно ласковым и покорным.
– Пойдемте, – согласился он.
Они вышли. Молча прошли несколько улиц. Оба чувствовали возбуждение, к которому не успели еще привыкнуть со вчерашнего дня.
Кимров искоса поглядывал на ящик, в котором находился аппарат. Он чувствовал, что с каждой минутой этот ящик приобретает все большую и большую власть над ним, Кимровым, от которой он никогда не будет в силах отделаться.
Он все еще никак не мог разобраться, действительно ли он слышал то, что внушал ему старик, или ему только почудилось; с ума ли сошел старик или, действительно, сделал великое изобретение.
– А хотите пройти во дворец? – спросил старик. – Сегодня открыт вход.
– Пойдемте.
И во дворце то же самое. В одной из зал старик незаметно открыл крышку ящика, и Кимрову сквозь жужжание и возбужденный шепот старика почудились голоса умерших царей, их смех, их слова, речи, приказы… Целые сцены восстановлял старик. Отчетливо вставала давно ушедшая жизнь, и в этом были столько прекрасного, но в то же время и страшного, что Кимров не мог выдержать и вышел на улицу…
– Вы слышали?.. Вы слышали? – блестя круглыми безумными глазами и тяжело дыша, поспевал за ним старик.
Но Кимров уже совершенно не мог овладеть собой. Он чувствовал, что теперь никогда не сможет оставить старика с его чудесным ящиком.
Говорят, что люди, сторожащие архивы, постепенно становятся рабами былой жизни, запечатленной в бумагах. Такова власть прошлого.
Какой же чудовищной властью должен был обладать этот живой архив?
Старик сразу превратился в его раба, и Кимров чувствовал, что и ему не уйти от этого.
Прошедшая жизнь миллионами живых голосов втягивала его в свой вечный клубок и, желая освободиться, не зная, как победить туман в голове и неопределенную, но мучительную жуть, – Кимров неожиданно для себя набросился на старика, вырвал у него ящик, в сумасшедшем порыве разбил его камнем и, не помня себя, с безумными криками побежал по улице…
В доме для умалишенных старика отделили от студента. Сделали это потому, что старик при виде своего бывшего секретаря плакал и кричал, что он погубил какое-то великое изобретение, и требовал для него смертной казни, а студент, страдавший не меланхолией, как старик, а буйным умопомешательством, смеялся и, потирая руки, злорадно уверял, что он разбил какой-то живой архив, мешавший наступлению новой жизни…
Николай Федоров
ВЕЧЕР В 2217 ГОДУ
I
Был четвертый час. Матовые чечевицы засияли на улицах, борясь с разноцветными огнями бесчисленных окон, а вверху еще умирал яркий зимний день, и его лучи золотили и румянили покрытые морозными цветами стекла городской крыши. Казалось, там, над головами, в темной паутине алюминиевой сети, загорались миллионы драгоценных камней, то горячих, как рубин, то ярких и острых, как изумруды, то тусклых и ленивых, как аметисты…
Многие из стоящих на самодвижке подымали глаза вверх, и тогда листья пальм и магнолий, росших вдоль Невского, казались черными, как куски черного бархата в море умирающего блеска.
Искры света в стеклах затрепетали и заискрились. Заунывный звон отбил три жалобных и нежных удара. Шумя, опустился над углом Литейного воздушник, и через две минуты вниз по лестницам и из подземных машин потекла пестрая толпа приезжих, наполняя вплотную самодвижки. Нижние части домов не были видны, и казалось, что под ними плыла густая и темная река, и, как шум реки, звучали тысячи голосов, наполняя все пространство улицы и подымаясь мягкими взмахами под самую крышу и замирая там в темных извивах алюминиевой сети и тускнеющем блеске последних лучей зари…
Еще молодая, но уже утратившая юную свежесть девушка, стоявшая на второй площадке самодвижки, закусила белыми ровными зубами нижнюю губку, сдвинула тонкие и густые брови и задумалась. Какая-то дымка легла на ее лицо и затуманила ее синие глаза. Она не заметила, как пересекла Литейный, Троицкую, парк на Фонтанке, не заметила, как кругом нее все повернули головы к свежему бюллетеню, загоревшемуся красными буквами над толпой, и заговорили об извержении в Гренландии, которое все разрасталось, несмотря на напряженную борьбу с ним.
– Ужасно, как человечество еще слабо, – проговорил высокий плечистый юноша около девушки.
– Но это извержение, положительно, выходит из ряда вон.
– Что-то вообще творится неладное кругом, – проворчал плотно сложенный тысяцкий, закуривая длинную папиросу. И красноватый свет огнива выделил его крупный нос с горбинкой, сжатые губы и выпуклые глаза.
– Вы думаете? – спросила его женщина с повязкой врача.
– Что ж тут думать? Надо прислушаться, и вы услышите гул приближающегося извержения, только не такого, как в Гренландии, а пострашнее.
И словно в ответ на эти слова, сказанные тяжелым и уверенным, как пророчество, голосом, все смолкли, и где-то там, в глубине земли, под их ногами, что-то загудело и, как могучий вздох огромной груди, медленно проплыло и затихло…
– Это грузовик, – сказала женщина, как бы спеша подыскать объяснение.
– Не все так просто объясняется, – бросил тысяцкий и перешел на площадку, чтобы подняться на поперечную самодвижку.
Девушка достигла уже Екатерининской улицы и тут только заметила, что давно миновала свой поворот; но ей не хотелось возвращаться. Какая-то сеть опутывала ее тело и душу, цепкая тяжелая сеть, сжимавшаяся, как кольца удава, все туже и туже.
II
Девушка сошла с самодвижки и повернула к собору.
Она любила этот «старый уголок». Ей казалось, что здесь живут тени прошлого, былого, ушедшего невозвратно. Она любила эти маленькие кустики, эти цветнички, восстановленные по старинным рисункам такими, какими они были сотни лет назад, усыпанные песком дорожки, газетный киоск на углу с объявлениями, напечатанными неуклюжими старинными буквами, маленький фонтан, наивно выбрасывавший свои тонкие струйки, с нежным плеском падавшие обратно в круглый бассейн. Только высоко над головой, нарушая иллюзию, висела освещенная снизу серовато-белая крыша.
Сегодня здесь было мало народу. Сидел какой-то высокий старик с длинной черной бородой и два мальчика – один особенно обратил на себя ее внимание: худощавый, хрупкий, с огромными голубыми глазами и длинными прядями белокурых волос. Он, наверное, воображал себя каким-нибудь старинным борцом за правду, студентом или революционером и с таинственным видом поглядывал на маленькую записную книжку в красном переплете. На вид ему можно было дать не больше пятнадцати лет. Девушка невольно улыбнулась, глядя на него.
Потом она закрыла глаза и откинулась на неудобную, твердую спинку скамейки. Отдаленный говор людей на самодвижке смутно доносился до нее, сливаясь с плеском фонтана. Ей чудилось, что кругом нее стоит огромная толпа притихших людей. Они собрались здесь, робкие и измученные, с бьющимся сердцем и тревогой в душе, чтобы поднять в первый раз красное знамя свободы. Она слышит голоса, надорванные, звенящие слезами, видит наивные, полные веры, горящие одушевлением лица.
И никто, проходя мимо и взглянув на девушку, на ее полное здоровое лицо, на ее положенные вместе руки, на ее казавшиеся мускулистыми и крепкими даже под одеждой закинутые одна на другую красивые ноги, на ее упругий стройный стан, не подумал бы, что она вся ушла в прошлое, в туманную, таинственную даль.
Потом девушка представила себе, как густыми и тягучими волнами льются звуки большого колокола, опускаясь с высоты на темную и холодную землю, и ей казалось, что стоит ей обернуться, и она увидит красноватое пламя восковых свечей, густой дым кадил, женщин в темных длинных платьях с наклоненными головами, тяжелые фигуры мужчин в кожаных сапогах, в грубых толстых костюмах и белых крахмальных воротничках. Кончается служба, выливаясь потоком из дверей храма, они расходятся по темным, тускло освещенным электрическими и газовыми фонарями улицам; и каждый идет в свой дом, в свой дом, в свой дом…
Девушка мысленно повторила несколько раз эти два так странно звучавших слова, и ей стало еще грустнее, чем было весь день, и от глубокого вздоха грудь ее поднялась неровно и порывисто и мягкая материя недовольно зашуршала.
III
Только вчера она добилась очереди у Карпова.
Она была вообще странная девушка. То, что нравилось другим и увлекало их, то, что всем казалось просто, естественно и приятно, ее отталкивало, вызывало в ее красивой головке целый вихрь, целую бурю странных и неясных ей дум, вызывало щемящую боль в душе… Как расхохотались бы, весело, от всей души расхохотались бы те юноши и девушки, с которыми она встречалась ежедневно, если бы она вздумала передать им свои ощущения! Большинство совсем не поняло бы ее, и она, конечно, услышала бы со всех сторон один и тот же совет:
– Пойди к доктору…
Ей хотелось семьи, старинной семьи, замкнутой, как круг, тесно и неразрывно связанной, любящей семьи, семьи, о которой теперь читают только в исторических романах.
И она приглядывалась к тем сытым, крупным юношам с крепкими мускулами и смелыми глазами, которых она встречала на работе, на улицах, в театрах, на собраниях, на пикниках, на прогулках, и уныло твердила:
– Не то, не то, не то…
И ее словно оскорбляла, словно наносила ей глубокую рану та легкость, с которой эти юноши переходили от девушки к девушке, с какой они меняли свои привязанности.
Как старинному скупцу, ей хотелось взять и спрятать того, кого она полюбила бы, от всех взять его для себя одной, хотелось, чтобы он любил ее одну, всю жизнь любил бы только ее одну… И так шли годы.
Подруги смеялись над нею:
– У тебя каменное сердце…
Отвергнутые ею юноши считали ее глупой и не совсем нормальной и понемногу перестали ею вовсе заниматься.
Однажды – это было весной, когда в раскрытые части крыши врывался прохладный, душистый ветер и деревья ласково шелестели своими блестящими листьями, – она была в университете на защите диссертации молодым, но уже успевшим приобрести массу поклонников и поклонниц ученым Карповым.
Темой диссертации он выбрал: «Институт семьи в дореформенной Европе».
Диссертация была написана великолепным языком, и, помимо блестящей научной эрудиции, автор обнаружил в ней еще и большой художественный талант и ярко до осязаемости нарисовал эту старинную замкнутую ячейку – семью, из которой, как пчелиный сот, слагалось тогдашнее государство.
И когда, удостоенный звания доктора истории, он, подняв голову, увенчанную темной шапкой каштановых волос, сходил с эстрады, раздался дружный, долго не смолкающий взрыв рукоплесканий, от которого зазвенел металлический переплет стен и потолка. Женщины и девушки забросали Карпова букетами свежих душистых ландышей.
Аглае – девушку звали Аглаей – шел тогда уже двадцать шестой год, и раза два суровая и сухая тысяцкая Краг говорила, оглядывая стройную фигуру Аглаи:
– Вы уклоняетесь от службы обществу…
Эту Краг многие не любили за ее прямолинейность и строгость, за ее фанатическую преданность ее божеству – обществу.
Молодые девушки, легкомысленные и ленивые, говорили, что она метит в председательницы округа.
Еще накануне защиты диссертации Карповым Краг остановила Аглаю после смены и сказала, глядя на нее прямо и открыто, словно стеклянным взглядом:
– Если у вас нет пока увлечений, вы должны по крайней мере записаться… Если вы берете у общества все, что вам нужно, то вы и должны дать ему все, что можете. Уклоняться нечестно и непорядочно.
– Я подумаю, – сказала Аглая.
– Не о чем думать. Это и так ясно. Это какая-то новая болезнь теперь. Раньше, когда я была молода, девушки так много не думали. Кажется, правы те, кто предполагает издать специальный принудительный закон.
И вот, сходя со ступенек университета, охваченная волною прохладного весеннего ветра, от которого у нее расширялись тонкие нервные ноздри и грудь дышала широко и свободно, Аглая решилась…
На другой же день она отправилась в дом, где жил Карпов.
Ей трудно было приступить к делу, и она вся так и запылала, спросив у заведующего домом:
– Что, Карпов записи принимает?
Заведующий невольно улыбнулся и ответил:
– Да, принимает, по средам от двух до трех.
До следующей среды оставалось четыре дня, и Аглая провела их как в лихорадке, и сотни раз решала не идти вовсе, и снова перерешала. За пять минут до того, как ей выйти из своей комнаты, она не знала еще наверное, пойдет ли.
Но она пошла.
В комнате, светлой, но заставленной цветами, сидело уже больше двадцати женщин и девушек, и каждую минуту прибывали все новые. Некоторые, видимо, были смущены и сидели, опустив глаза и сложив руки; другие разговаривали вполголоса. Комната наполнялась, и казалось, что в ней не хватит места, чтобы принять всех желающих записаться у восходящего светила. А они все шли и шли, и каждую минуту подъемная машина выпускала их на площадку по одной, по две и по три.
Около половины третьего вышел в мягком домашнем костюме и в мягких туфлях Карпов. Женщины уже избаловали его, но сегодняшним наплывом он был, по-видимому, все-таки смущен и остановился в замешательстве.
Было больше пятидесяти кандидаток. Остановившись посреди комнаты, Карпов сделал общий поклон и обвел глазами лица и фигуры. Совсем некрасивых не было. Как всегда, у каждой на плече был пришит ее рабочий номер. И, вынув маленькую с золотым обрезом книжечку и крошечный карандаш, Карпов отметил несколько номеров, еще раз обводя взглядом всех кандидаток, и, сделав снова общий поклон, скрылся в ту же дверь, через которую вошел.
Аглае не хотелось ни с кем говорить, и, сгорая со стыда, она вскочила на первую площадку самодвижки и, не довольствуясь ее быстротой, пошла, лавируя в толпе и возбуждая удивленные взгляды, в свою квартиру.
И когда через несколько дней Краг снова спросила ее: – Все еще не записались? – она со злостью и нервной дрожью в голосе ответила:
– Записалась, записалась, оставьте меня в покое, умоляю вас.
IV
Вчера утром ее известили, что вечером ее очередь у Карпова. Она ждала этого, но ей казалось, что это будет еще очень и очень не скоро, и понемногу она совершенно успокоилась. Известие подействовало на нее, как толчок электрического тока. Ей казалось, что у нее внезапно отнялись руки и ноги, и в голове все закружилось с бешеной быстротой. И когда она вечером мылась и одевалась, руки ее ходили и вся она дрожала мелкой дрожью.