Текст книги "Встречи в зале ожидания. Воспоминания о Булате"
Автор книги: Яков Гройсман
Соавторы: Галина Корнилова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
Галина Корнилова
БУЛАТ
Лет десять назад вдруг выяснилось, что мы с ним учились в одной школе. Она и сейчас еще стоит там же, в Дурновском переулке близ Арбата. Однако теперь уже переулок успел превратиться в Композиторскую улицу. Должно быть, по этой причине наша бывшая школа теперь стала музыкальной.
Сейчас я думаю о том, что путь школьника Булата до школы был довольно длинным. Он выходил из своего дома на углу Плотникова (дом этот назывался папанинским, поскольку в нем долгие годы жил полярник Папанин), пересекал Арбат, по Спасо-Песковскому переулку доходил до «поленовского дворика», то есть до той маленькой площади со сквером, где теперь расположена резиденция американского посла. Отсюда он должен был свернуть налево, в Рещиков переулок, а потом уже направо – в мой Малококовинский и уже по нему доходил до школы.
Учась в младших классах, я, естественно, мало внимания обращала на старшеклассников. Но вот что не дает мне покоя: как же я могла не запомнить темноволосого мальчика, который два раза на дню проходил мимо моего парадного?
Известно, что сразу же после окончания школы Булат Окуджава попал на фронт. Я же с матерью и младшей сестренкой оказалась в эвакуации, в заволжской деревне. Встретились мы с ним и познакомились только в шестидесятом году в редакции «Литературной газеты», где Булат работал заведующим отделом поэзии, а я – редактором отдела литературы. Надо сказать о том, что в те времена в «Литературке» работала целая плеяда молодых талантливых литераторов, не написавших, правда, пока ни строчки. Будущие известные критики – Станислав Рассадин, Бенедикт Сарнов, Серго Ломинадзе, Валентин Непомнящий, ставший впоследствии крупным ученым-пушкинистом, Зоя Крахмальникова – сейчас религиозный публицист, Андрей Зоркий, уже в наши дни прославившийся своей эссеистикой. Постоянными авторами и чуть ли не ежедневными гостями газеты были Владимир Максимов, Лев Кривенко, Борис Балтер. Из Петербурга наезжали ставшие друзьями газеты прозаик Борис Вахтин и поэт Александр Кушнер. Заведовал всеми литературными отделами в ту пору уже ставший знаменитым писателем Юрий Бондарев.
Объединял же всех этих столь разных людей, конечно, Булат Окуджава. К тому времени он уже начал писать свои песни, и мы, его сотрудники, стали его первыми слушателями. Сразу после окончания рабочего дня мы битком набивались в кабинет заведующего отделом поэзии – узкую и длинную комнату с одним окном, диваном и письменным столом. Рядом с дверью возвышался шкаф, набитый рукописями поэтов, а наверху шкафа, невидимая для тех, кто входил в комнату, лежала гитара. В этом же шкафу Булат позже прятал рукописные страницы своей первой прозаической книги «Будь здоров, школяр». Однажды прямо в редакции Булат и его друг Серго Ломинадзе сочинили песенку «Девочка плачет: шарик улетел…». И с этого дня ее распевали редакторы всех отделов, ее можно было услышать и в нашей столовой, и в редакционной библиотеке.
На лето «Литгазета» выдавала своим сотрудникам путевки в ведомственные дачи на станции Шереметьево. На огромном, огороженном заборчиком участке располагались однотипные небольшие дачки с террасками. Каждая – на две семьи. Со всех сторон дачный поселок был окружен лесом, а над деревьями и крышами домов то и дело низко летели самолеты, ибо совсем недалеко от нас располагался Шереметьевский аэродром.
Дача, где я поселилась со своей семьей, находилась в двух шагах от дачи Булата. Я скоро подружилась с соседкой – светловолосой спокойной молодой женщиной Галей, женой Булата. В свою очередь его маленький сын Игорь сделался приятелем моей дочки Кати. И хотя наши дачи разделяли всего несколько метров, Игорь то и дело названивал нам по телефону, задавая один и тот же вопрос:
– А Катя выйдет гулять?
Надо сказать, что сам Булат в Шереметьевку ездил не каждый день. Тем не менее несколько раз мы с ним вместе уезжали туда прямо после работы. Однажды в электричке я рассказывала ему сюжет рассказа, который собиралась написать. Выслушав меня, Булат сказал:
– Придумано довольно интересно. Но мне кажется, что тут все-таки есть некоторая нарочитость…
Наверное, он был прав. Во всяком случае тот рассказ я так и не написала.
Каждый приезд Булата в дачный поселок для всех его обитателей превращался в праздник. Поздно вечером, уложив спать наших детей и родителей, мы большой компанией шли в лес, разжигали там костер и усаживались вокруг него. Вернее, вокруг Булата с гитарой, который садился возле огня и пел одну песню за другой. Потрескивал в костре собранный нами валежник, шумели обступившие нас елки, и красный огонь освещал лицо…
Там же, в Шереметьевке, у Булата появилось новое увлечение: из корней молодых елочек он делал необычайно выразительные скульптуры. Одна из таких скульптур, «Музыкант», превратилась потом в песню «Чудесный вальс». Целая полка в его комнате была заставлена этими скульптурами, часть которых он дарил друзьям. У меня долго хранились его деревянные «Влюбленные», пропавшие потом при переезде.
Уже к концу лета я заметила на террасе соседней дачи незнакомую темноволосую женщину с красивым печальным лицом. То была мать Булата, не так давно вернувшаяся из ссылки. На ее красивом замкнутом лице лежала тень пережитой ею трагедии.
К сожалению, трагически сложилась судьба первой семьи Булата. Его жена Галя чрезвычайно тяжело пережила разрыв с мужем и его женитьбу на ленинградке Оле Арцимович. Довольно скоро после этого события она скончалась от инфаркта. Игорь Окуджава, оставшийся после смерти матери на попечении престарелой бабушки, по сути дела оказался предоставленным самому себе. Сдружившись с компанией юных наркоманов, он стал принимать наркотики, успел побывать в тюрьме и умер, будучи еще молодым человеком.
Меж тем слава Булата росла, он давал концерты не только в Москве или Ленинграде, но уже выезжал со своими песнями за границу. Особенно тепло, насколько я знаю, его принимали в Польше. Мне довелось передать ему пачку польских газет, где о его концертах писали восторженно.
Как-то к нам в гости приехал член Польского ЦК и одновременно главный редактор варшавской газеты «Политика» Мечислав Раковский. На вопрос моего мужа (он по профессии полонист), что хотел бы Мечислав увидеть в Москве, Раковский ответил, что мечтает познакомиться с Булатом Окуджавой.
Я позвонила Булату, рассказала о своем польском госте, и он ответил мне:
– Пожалуйста, приходите. Но, понимаешь, есть одно осложнение: Оля уехала в Питер, и я не смогу сварить вам кофе…
– Ну, кофе-то я сама сварю, – успокоила я его, – и мы что-нибудь с собой к кофе принесем. Так что ты не беспокойся.
Мы повезли Раковского и двух присоединившихся к нему дам – полячку и переводчицу с польского – на Речной вокзал, где тогда в «хрущобе» жил Булат.
Первое, на что я, войдя в комнату, обратила внимание, была стена его кабинета, сплошь завешанная ключами разной величины и формы.
– Что это такое? – спросила я хозяина дома.
– Это ключи от гостиниц, в которых я останавливался. Из разных стран и городов.
– То есть, уезжая оттуда, ты просто забирал их с собой?! – изумилась я.
– Да. Именно так, – с невозмутимым видом отвечал Булат.
Гости расселись в большой комнате с низким столом посередине, а я, представив их хозяину, отправилась на кухню варить кофе.
– Кофе и джезва – на столе! – крикнул мне вдогонку Булат. – А сахар и чашки – в буфете!..
Я нашла в кухне всё, что нужно, сварила кофе и, разлив его по чашкам, на подносе понесла в комнату.
– Оказывается, ты и кофе варить умеешь! – почему-то удивился Булат, отхлебнув из своей чашки.
Еще по дороге сюда наши гости признались, что им очень хотелось бы послушать хотя бы одну песню Окуджавы. Но Булат на этот раз петь решительно отказался.
– Мне сегодня петь трудно, – признался он. – Но вот если хотите… Мне только что прислали мою пластинку из Франции. Запись – замечательная. Я могу ее поставить…
Мы слушали французскую пластинку, и если бы при этом не видели молча сидевшего в кресле Булата, можно было бы подумать, что это его «живой» голос.
Но в конце этого вечера нас ждал сюрприз.
– Знаете что… – вдруг сказал Окуджава, – я только что написал одну песню. Пока ее еще никто не слышал. Хотите послушать?
Разумеется, гости встретили его предложение с восторгом. Булат вышел из комнаты и вернулся с гитарой. То была песенка о Моцарте, которую спустя какое-то время пела вся Москва.
Одна встреча произошла у меня с Булатом в Грузии. В восьмидесятые годы в Тбилиси работала Комиссия по переводам, которую возглавлял замечательный человек – Отар Нодия. Ежегодно он приглашал в Грузию русских писателей, поэтов и критиков для обсуждения всех жанров блестящей грузинской литературы. На один из таких семинаров, который на этот раз должен был пройти в Аджарии, согласился поехать Булат.
Поезд из Тбилиси отходил поздним вечером. Булат зашел к нам в купе, где вместе со мной ехали критики Наташа Иванова и Алла Марченко. Мы разговаривали в тускло освещенном купе, а за задернутыми шторками окна царила непроглядная ночь. Поезд замедлил ход возле какой-то станции, и в ту же минуту в наше окно ударил ослепительный сноп огня. Булат отдернул тонкую занавеску, и прямо перед нами за стеклом вагона засиял подсвеченный прожекторами гигантский портрет Сталина. То был город Гори, родина «великого вождя». Я хорошо помню окаменевшее лицо Булата, который всё еще сжимал в руке край ситцевой оконной занавески…
В Аджарии, в городе Гали, нас разместили в пансионате на самом берегу моря. В первый же вечер, когда мы пришли на ужин в столовую и расселись за столом целой компанией – известный грузинский писатель Чабуа Амирэджиби, Булат Окуджава, Наташа Иванова и я, – к нашему столу вдруг подошел официант с бутылкой вина на подносе. Он слегка поклонился Булату, сказав:
– Мы рады приветствовать вас здесь как нашего гостя!
С этими словами он протянул Окуджаве поднос с бутылкой. В ответ Булат поднялся, также поклонился и поблагодарил работников пансионата за внимание к нему. В тот вечер мы пили отличное, ни с чем не сравнимое грузинское вино.
Еще через несколько дней в пансионате появились молодые люди, одетые в темные костюмы. Они объявили, что городское начальство приглашает участников семинара на ужин.
Вечером мы подошли к невысокому типично административному зданию, и молодой человек, встретивший нас у входа, указал на невзрачную дверь возле лестницы. Распахнув ее, мы замерли в изумлении. Низкие ступени вели в огромный зал с горящим камином. Стены комнаты были завешены звериными шкурами, а пол устлан коврами. Посередине возвышался заставленный яствами стол.
В разгар пира в зале вдруг появилась группа мужчин, которые, выстроившись в ряд, запели. Тот, кто хоть однажды слышал грузинское многоголосое пение, знает, как это прекрасно и как ни на что не похоже. Я могла бы сравнить это с пением ангелов, хотя неизвестно, поют ли ангелы мужскими голосами.
Когда певцы окончили петь и под бурные аплодисменты начали занимать места за нашим столом, глава городской администрации вежливо обратился к Окуджаве:
– Булат Шалвович! Мы очень просим вас спеть. Гитара у нас найдется, не беспокойтесь!
Булат поднялся из-за стола, поблагодарил префекта и твердо сказал:
– Вы должны простить меня, но петь после того, что мы только что услышали, я не могу…
И хотя мне, как и всем другим в тот вечер, хотелось послушать Окуджаву, я поняла, что, отказавшись, он был прав.
Спустя какое-то время я увидела Булата на вечере в музее Паустовского, который тогда помещался на Яснополянской улице. Он пришел вместе с молодой незнакомой мне женщиной, которую представил мне как Наташу. Я знала, что у него только что вышла новая книжка стихов. Моя сестра, уроженка Арбата и большая поклонница Окуджавы, давно мечтала иметь его книгу с автографом. И поскольку у нее через два дня должен был быть день рождения, я попросила книжку для нее.
Булат вытащил из сумки блестевшую глянцем книгу, спросил, как зовут мою сестру, и что-то надписал для нее.
– А тебе-то самой не нужна моя книжка? – удивленно спросил он.
Я засмеялась.
– Мне неудобно просить у тебя сразу две…
– Я так и думал! – усмехнулся он и подписал еще одну книжку.
…В начале восьмидесятых наши общие друзья Зоя Крахмальникова и Феликс Светов оказались в заключении. Им вменялся в вину выпуск самиздатовских сборников. Сразу же после ареста друзья начали писать письма с требованием их освобождения в различные инстанции. Булат Окуджава, например, написал убедительное письмо в их защиту и отправил его на имя генерального прокурора. Ответа он не дождался. Меж тем мне самой пришла в голову мысль обратиться с ходатайством о наших друзьях к Раисе Максимовне Горбачевой. Вдвоем с моей подругой, критиком Ириной Роднянской, мы написали письмо, в котором говорилось не только о несправедливости самого ареста, но еще и об оставленной ими молоденькой дочери с новорожденным ребенком на руках. А также о болезнях как Зои Крахмальниковой, так и ее мужа Светова. Вместе с другими это письмо подписал и Булат. Оно сразу же возымело действие. Наши друзья в короткий срок были освобождены, а я до сих пор жалею о том, что мне не довелось поблагодарить Раису Максимовну за ее милосердный поступок. Не сомневаюсь, что подпись Булата Окуджавы сыграла в этом случае большую роль.
Как известно, в последние годы Булат часто и подолгу болел. Однажды, когда он был в больнице, я отослала ему свой детектив, чтобы развлечь больного. Он позвонил мне по телефону и сказал:
– Ты знаешь, я вообще-то не любитель детективов. Это Ольга их любит. Но твой я обязательно прочту…
После того как его выписали из больницы, я сама позвонила Булату домой. Дело в том, что в это время наш музей работал над номером журнала, посвященным юбилею альманаха «Тарусские страницы». Константин Георгиевич Паустовский не только напечатал в этом альманахе повесть Окуджавы «Будь здоров, школяр», но и внимательно следил за его дальнейшим творчеством. Мне очень хотелось, чтобы в номере появилась и статья самого Булата о Паустовском и «Тарусских страницах».
Но Булат меня огорчил, сказав:
– Мне теперь уже нелегко писать обо всем этом. Столько времени прошло…
И вдруг дня через два он звонит мне и говорит:
– Ты меня раззадорила. Я стал думать обо всем этом, вспоминать и в результате написал что-то вроде эссе…
Его эссе о встречах с Паустовским было напечатано в № 11 журнала «Мир Паустовского» за 1998 год. И это было последним, что Булат успел написать… Оно заканчивалось словами:
«На моем столе стоит его[4]4
Паустовского
[Закрыть] фотография. Он улыбается.
Я уже давно не исполняю своих песен, а он продолжает по-отечески улыбаться, как будто всё еще впереди…»
Прощаясь со мной по телефону, он добавил такую фразу:
– Ты звони мне. Я теперь буду дома. Мне врачи запретили куда бы то ни было уезжать…
Вот почему так поразило меня известие о том, что всего через несколько дней после этого разговора Окуджава уехал за границу. Где, к великому горю его друзей и поклонников, вскоре умер.
Что я еще могу сказать о нем? Булат Окуджава был человеком не только огромного таланта, но еще и редкого достоинства и настоящей скромности. Мне кажется, что восторги его слушателей на концертах в немалой степени смущали его. Так, однажды он рассказал, что в Варшаве после его концерта люди в зале встали.
– Для меня это было ужасно! – говорил он. – Я же не Евтушенко!
Тем не менее все, с кем он хоть раз общался, с кем дружил, все те, кто слушал его песни, не могли остаться к нему равнодушными. И я, как все, тоже любила Булата…
Алексей Смирнов
ПЕСЕНКА О НЕЧАЯННОЙ РАДОСТИ
Не сказать, что в детстве мороженое стоило дорого. Пломбир с вафельками – 15 коп. Но всё же покупали мне его редко. Боялись, как бы горло не прихватило. И вот в длинных паузах между пломбиром выкушанным и пломбиром предвкушаемым я придумал играть в мороженое. Роль его исполнял творожный сырок за те же 15 коп. По форме он напоминал уменьшенную пачку пломбира и был точно так же завернут в бумажку. Я раскрывал ее, спускал наполовину и, держа творожок, как мороженое, хвастался:
– А у меня пломбир!..
Это было даже интересней, чем настоящее мороженое, ведь речь шла теперь не только о лакомстве, но и о съедобной метафоре – двойное удовольствие: ешь творожок, что вкусно, а изображаешь, как будто ешь мороженое, что еще вкусней.
В старших классах, когда настал черед стихам и гитаре, мне казалось уже неловко предаваться таким ребяческим заменам, а хотелось. Поэтому я играл редко и втайне от других, полагая, что в этой нечаянной радости оригинален и одинок.
…Однажды (в самом начале 60-х) мамин школьный приятель завел ей пленку с песнями «какого-то Агуджавы», – так произнесла мама фамилию неизвестного ей автора. Волна ее впечатлений нахлынула на меня, и скоро в той же полутемной комнатушке у Белорусского вокзала обладатель заветной пленки с предосторожностями заговорщика (дело-то было как бы нелегальным) ставил катушку на тихо рокочущую «Яузу» персонально мне.
Лента томительно отматывалась, отматывалась, отмалчивалась, отмалчивалась, пока откуда-то издали не донеслось, наконец, сквозь сухое пыльное потрескивание:
«Вы слышите, грохочут сапоги…»
И я услышал.
Так началось мое знакомство с песнями Булата.
Я слушал их везде, где только мог. Запоминались они легко, без усилий. Именно так, как тогда запомнились, и стану цитировать их здесь, нарочно не сверяя по текстам, чтобы сохранить аромат первого впечатления. Уверен, что отклонения от «канона» если и будут, то минимальные.
Дополнительная награда состояла в том, что моих скромных гитарных навыков и музыкальности хватило, чтобы исполнять услышанное самому. О солдатах, ушедших в туман, я спел в тот же вечер, когда впервые узнал про них.
А потом были «Ленька Королев» и «Простите пехоте…», «Ах, Арбат…» и «Опустите, пожалуйста, синие шторы…», «До свидания, мальчики…» и «Московский муравей» – всё, словно прочитанное кем-то во мне и мне возвращенное. Такой и должна быть поэзия – милосердной и сострадательной, сдержанной и мелодически точной. А холодные выдумки, неуправляемые навороты, установочная заданность ей только мешают. Лишенные эстрадного нажима, никем не заказанные автору, кроме его собственной отзывчивости на жизнь, эти песни и оказались нужней многого другого в нашей жизни. Духовный мир поколения обогатила неожиданная фигура своеобразного романтического скептика: без сантиментов нежного, возвышенно-приземленного, взыскательно-великодушного. На фоне медных литавр и расхожего примитива, поддельных чувств и унылого ханжества тихая гитара Булата, его чистое дыхание, проникновенная лиричность, выстраданное свободолюбие говорили о том, что у нас на глазах свершается нечто, происходящее далеко нечасто даже в такой обильной талантами стране, как Россия. Явление поэта, выросшего среди нас, живущего вместе с нами, бродящего по нашим переулкам, перекресткам; поэта, чья судьба соприкасается с нашими судьбами, – это ведь не просто так… Его песенный дар в сочетании с деликатностью и внутренней твердостью, внешняя лояльность при ощутимой оппозиционности, отчетливость гражданской ноты и творческая гибкость, скромность и самоирония сделали Окуджаву любимцем интеллигенции, и не только русской.
Оттолкнувшись от старинного городского романса, Окуджава придал органичной и безотчетной фольклорной основе продуманность и шарм профессиональной поэзии, сохранив естественность прототипа. В основе его работы лежали вкус, лаконизм и точность: эмоциональная, смысловая, интонационная. Удивительно то разнообразие мелодий и ритмических рисунков, которые он извлекал из нескольких минорных аккордов, взятых в двух-трех тональностях. Ему – человеку в узко-школьном значении слова музыкально необразованному – могли бы позавидовать многие сочинители крупных форм, ведь он умел то, что давалось вовсе не каждому из них: преображать звуковой хаос в простой и ясный космос одушевленной мелодии. Моцарт считал, что самое трудное в музыке – написать простую песенку, которую подхватили бы все. Именно это – самое трудное – и удавалось Булату. Свои сочинения он так и называл «песенками», пряча за непритязательностью и как будто легкомыслием формы серьезность содержания, щепетильное отношение к выразительности и уместности каждого слова. Его «песенки» были слишком интимны, философичны, вольнодумны, чтобы войти в реестр массовой культуры, получить одобрение людей внутренне нечутких, завоевать придворный статус или снискать признание в композиторских кругах. Между тем Окуджава олицетворял собой классического барда в «триединстве» певца, композитора и поэта. Его способности во всех трех формах не были бесконечными. Камерный голос не мог претендовать на оперную мощь. Композиторство ограничивалось сочинением песен. А лирический талант не покушался на эпические масштабы. Поэм Окуджава не создавал. Но на том творческом поле, которое он возделывал, ему не было равных.
Сразу узнаваемый голос: тревожный, приковывающий к себе внимание, полный индивидуальных модуляций, то отрывистый, то ласково льющийся – переливающийся, как ручей, в унисон чередующимся гитарным арпеджио. Безупречные интонации. Точные акценты. Та сила воздействия при максимальной экономии средств, какая доступна лишь очень большим артистам и поэтам, поскольку артистическое начало неотделимо от поэтического дара.
Легко запоминающиеся, словно пунктиром прошитые, мелодии – стилистически единые и вместе с тем всегда разнообразные, настолько органично связанные со словом, что Шостакович на полушутливое предложение сочинить «настоящую музыку» на стихи Окуджавы заметил, что это не нужно. Жанр, в котором работает бард, не требует музыкального вмешательства извне.
Наконец, стихи, существующие не только в звуке, но и в книге. Романсовость поэзии Булата очевидна, однако в традиционных рамках он настолько изобретателен и современен, что исключает всякие сомнения по поводу своей новизны и неповторимости. Его романс не жесток, а благороден. Стих прост, но никогда не банален. Воображение не улетает за облака и в то же время романтически приподнято.
Что же касается его «каталитического» влияния на самодеятельную песню, то оно оказалось просто феноменальным. Пример барда сподвигнул многих взяться за перо и гитару.
В 1970 году судьба занесла меня в литературную студию «Магистраль», где, по слухам, у Григория Михайловича Левина занимался когда-то Окуджава. Так Левин стал как бы нашим общим учителем. Точней, учителей тогда у меня было двое: «практике» я учился у Окуджавы, а «теории» и «работе над ошибками» – у Левина, который возился с моими стихами порой самоотверженнее, чем я сам. К тому времени в моем багаже числились несколько тетрадей стихов и десяток песен. Их определяли как подражательные. Я огорчался, но не спорил.
Неожиданно со свойственной ему горячностью и категоричностью Левин встал на мою защиту:
– Нет! Булат идет от городского романса конца XIX века, а Алеша – от русской элегии начала XIX века. У них разные истоки.
Как-то в огромном, пустом зале ВИНИТИ – горстка «магистральцев» там просто растворилась – Окуджава исполнял «Батальное полотно» и некоторые новые песни. Тогда-то впервые процокала по воображаемым торцам царская лошадка, воздев «крылья за спиною, как перед войною…»
Холодок побежал по спине. Строка прозвучала пророчески.
Вскоре грянул Афганистан.
Не знаю, был ли у Булата Шалвовича дар провидца, только способностью к верным предчувствиям природа наделила его несомненно. Как струнка, подтянутый, тонкий, в легкой рубашке сбежал он со сцены, но, прежде чем успел «испариться», точно белое облачко, был окликнут мною. Я догнал его на лестнице; представился; сгорая от стыда, признался, что хочу показать стихи. Он дал телефон и попросил позвонить.
Через неделю я нажал кнопку искомой квартиры. Дверь отворилась, и посетитель почти одновременно увидел двух поэтов: хозяина дома, жестом приглашающего войти, и черно-белый портрет Пастернака на фоне горящей свечи.
В кабинете – старинный письменный стол с высоким «вольтеровским» креслом. Книжный шкаф. На полках – тисненные золотом фолианты биографий российских государей. На стене – самодельный ватман с их подробной генеалогией и цветными портретами – Окуджава работал в ту пору над исторической прозой. Разговор по моим стихам был кратким, подробного они и не требовали. Речь шла скорей о будущем. Булат Шалвович говорил о нем, как о чем-то совершенно решенном. Всё идет своим чередом. Не надо только торопить события. Я посетовал на то, что напечатать не удается ничего. «Погодите, придет время, и рукописи у вас еще просить будут».
Позже песня «Батальное полотно» («Сумерки. Природа. Флейты голос нервный. Позднее катанье…») и роман «Путешествие дилетантов» дали мне повод для шуточного посвящения их автору: как в форме песни и в духе романа он мог бы рассказать историю Красной Шапочки.
В 1975 году в Софрине, под Москвой, в доме творчества кинематографистов проходило совещание молодых писателей. Оно собрало лучших поэтов и писателей в качестве руководителей семинаров и привлекло массу пишущей молодежи. Претенденты заранее сдавали рукописи. Я в число участников не попал. Левин позвонил Окуджаве, и тот ходатайствовал за меня, после чего оргкомитет приоткрыл дверцу «черного хода» для не принятого с парадного крыльца: без права жительства, столования и прочего. Только участие в семинаре Слуцкого и Окуджавы. Только!
Примчавшись из Москвы с утренней электричкой, я за четверть часа до начала первого обсуждения сидел в назначенном для занятий холле. Слуцкий вошел с тяжелой папкой рукописей и направился прямо ко мне:
– Вы кто?
Я представился и пояснил, как здесь очутился.
– Да-да… Я договорился. Всё в порядке, – подтвердил появившийся в дверях Булат, дружески мне кивнув, и Борис Абрамович удовлетворенно занял председательское кресло. Семинар вел именно он, а Булат ему как бы ассистировал. Тем не менее для каждого обсуждавшегося поэта он находил убедительные и доброжелательные слова. Лишний раз я убедился в том, что одаренный человек, как правило, судит точно и по-доброму.
Не помню, что и как я читал на своем обсуждении, волнуясь не меньше других. Окуджава тоже, видимо, переживал за меня, вышел из-за стола, стоял напротив, прислонившись к колонне, курил, едко щурясь от сигаретного дымка, стряхивал пепел в бумажный «фунтик». Борис Абрамович вначале недовольно посопел, но потом глаза его повеселели и он оживленно задвигался.
– Булат Шалвович, надо нам Алексея поддержать, как вы думаете? – спросил он, итожа обсуждение.
– Да, – отозвался Булат. – Что ж?.. Поэт состоялся.
Однако на издательские планы такие авансы, увы, не влияли. По тогдашним погодам рекомендации Слуцкого и Окуджавы могли сослужить скорей отрицательную службу, что и произошло.
А пока, осенью 75-го, полные надежд «семинаристы» толпятся в парке вокруг двух своих наставников. Откуда-то появляется фотоаппарат. Кто-то хочет сниматься, кто-то делает вид, что ему это безразлично. Последние предзимние листья хрустят под ногами.
Целый концерт, стоя на одной ноге, как цапля, поставив другую на стул, оперев о нее гитару, Булат Окуджава магнетически завораживал своим пением любые аудитории. В чем же таился секрет его дарования, вызывавшего такую обратную волну слушательской благодарности?
Разные люди, наверно, ответят на этот вопрос по-разному. Я сказал бы так. Однажды, адресуясь к молодым поэтам, Окуджава сравнил творческий рост личности с покорением «пирамиды». Ступени ее круты, их много, подъем тяжел. Наконец, вы достигли вершины.
Что дальше?
Остановка?.. Спуск?..
Нет, надо попробовать оторваться и воспарить. Если вы не сорветесь, если вы действительно воспарите, почувствуете себя в состоянии свободного полета, то это и будет то, что нужно.
В течение трех десятилетий наблюдали мы вольный полет Булата Окуджавы: рождение его стихов, песен, прозы. Хочется определить его магию как талант духовной свободы. Он всегда был неожидан. В стране самых разнообразных «пирамид», партийных, военных, хозяйственных, так напоминавших миру фараоновский Египет, как художник Окуджава не был иерархически привязан ни к одной, в том числе и к «пирамиде» собственного творческого восхождения. Он парил над землей. Однако его никогда не уносило в гибельную ионосферу в отличие от того ястреба из Коннектикута, которого воспел и оплакал Иосиф Бродский. Булат инстинктивно соблюдал меру высоты. Не падать и не зарываться в облака. Думаю, что поэзия была для него не самопожертвованием и, конечно, не работой, а скорей всего радостным и строгим служением. Пишется – пишу, не пишется – молчу. Но уж зато если пишется, то как дышится.
Известно, что уваровской – времен Николая I – формуле «самодержавие, православие, народность» русская интеллигенция постепенно нашла противопоставления по всем пунктам. Историк культуры Б. И. Успенский предложил следующую, по его мнению, исторически сложившуюся альтернативу официальной триаде: «оппозиционность, духовность, космополитизм».
Окуджава избегал открытых конфликтов с властью, но его скрытое сопротивление было очевидно всякому. Обиняками оно выражалось и в его песнях в форме умолчаний, отточий, обоюдоострой метафоры, как бы легкого сожаления. На концерте 1970 года он мог сказать: «А сейчас я спою вам одну такую дли-и-инную песню…» И пел вполне кратко. Это наводило на мысль, что автор вынужден что-то выпустить по цензурным соображениям.
А все-таки жаль, что порой над победами нашими
встают пьедесталы, которые выше побед…
Строчки опускались на концерте, но оставались в домашних магнитофонных записях, а значит, в нас.
Воспитанный атеистическим государством, Окуджава не был верующим, о чем честно сказал в стихах.
Искренность и глубина его светской духовности, граничившая порой с аскетической суровостью, стоила иного воцерковления. Тем более стоит она иных размашистых крестных знамений на каждую маковку в наше пристроечное время. И таким ли неверующим был житель Безбожного переулка, признавшийся в одной из своих самых проникновенных песен:
Ель, моя ель, словно Спас на крови,
твой силуэт отдаленный…
Я редко звонил Булату, не желая его беспокоить. Нечасто ходил на выступления. Но однажды в начале 90-х побывал на большом вечере в ЦДЛ. Концерт был, по-моему, очень удачным. Поэту аккомпанировал сын: чередования и дуэты гитары с капельно-деликатным роялем. Я написал об этом Окуджаве и вложил в конверт свою книжечку – поэму «Дашти Марго» (афганский реквием). Ответа и ждал и не ждал, хотя, по «агентурным» данным, книжка лежала у адресата на рабочем столе «под правой рукой». И вот 30 октября 1992 года почтамт проштамповал направленное мне письмо с «канделябром» розоватых заснеженных фонарей на белом поле…