Текст книги "Ее звали Марией (Документальная повесть)"
Автор книги: Яков Гуревич
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Эхо войны
Если бы не было того страшного июньского рассвета и людских толп под черными тарелками репродукторов… Если бы долгих четыре года не лилась кровь, не рушились судьбы– и не сходили до срока матери в могилы, мечтая, как о последней милости, увидеть перед смертью детей своих…
Если бы не война…
Но она была, она оставила на нашей земле глубокие незаживающие шрамы. И от этого ни убежать, ни укрыться, ни спрятаться. И вот теперь мы идем по следам одного из них, чтобы вырвать из безвестности еще одно имя, еще одну человеческую судьбу. Так нужно! Не им, мертвым, не им, павшим, – нам, живым, работающим, дышащим, смеющимся, целующим детей, обнимающим своих любимых.
Потому что пока младшие хранят верность делу отцов и дедов своих, пока благоговеют перед памятью тех, кто пал в пути, подхватывают недопетые ими песни и достраивают начатые ими этажи, – до тех пор ласково будет светить солнце, и земля будет плодоносить, и глаза детей наших не будут омрачаться болью и отчаянием.
Мы едем по широкой асфальтированной дороге от Дубоссар на Григориополь: Красовский, заведующий отделом ЦК комсомола Цезарь Иванов и я.
Жадно вдыхаем пьянящий воздух июльского утра. Ветра совсем нет, на небе ни облачка, оно голубое-голубое, чистое и высокое, только кувыркается в вышине жаворонок, и оглашаются окрестности далеким гулом тракторов.
Утро цветет всеми красками лета. А нас, всех троих, одолевают мысли о самолете, о летчице, которая много лет назад ушла в свой последний полет.
Поворачиваем налево, к стану второй тракторной бригады колхоза «Фруктовый Донбасс». Трактористы завтракают за длинными дощатыми столами, готовятся к работе. Увидев Красовского, оживляются, торопливо доедают завтрак: раз приехал – значит, начнутся раскопки.
Евгений Иванович заметно нервничает.
– Технику уже послали? Экскаватор мощный? Ладно, поехали. Какое сегодня число, 20 июля? Надо запомнить…
В лощине, на том самом месте, где отозвался чуткий магнитометр, гудит могучий экскаватор, и два крепких парня опробуют мотор, ковш, рычаги. Собрались несколько десятков комсомольцев с лопатами, тоже с нетерпением поглядывают на Красовского.
Сначала предстоит пошарить миноискателем. Если неглубоко, не надо и экскаватора.
Первым принимается за дело воин Кишиневского гарнизона младший сержант Юрий Панатов. Надевает наушники, берет в руку щуп и медленно, сантиметр за сантиметром, начинает прослушивать землю – каждый бугорок, каждую ложбинку. Почва вязкая, болотистая, неровно поросшая невысокой пахучей травой.
Говорят, если даже спустя десятилетия подняться на вертолете в небо и зависнуть над местом, где некогда упал самолет, – можно увидеть место его падения. Время затягивает самые глубокие воронки, сравнивает самые обширные рвы, но растительный покров земли даже долгие годы спустя сохраняет словно зафиксированными на фотопленке, очертания трагических рубцов.
Кто знает, может, и так. Но вертолета не было. И все мы с замиранием сердца следили за чуткими, осторожными движениями младшего сержанта. Мы уже знали – вчера он тоже работал этим щупом. В лесу за Иванчей играли мальчишки в ножички, и лезвие вдруг чиркнуло по металлу. На счастье, мальчишки оказались смышлеными, позвали взрослых. Оказалось, невзорвавшаяся бомба. Вытащить уже нельзя было, время взяло свое. Пришлось накладывать заряд и взрывать прямо в воронке.
Ему всего девятнадцать, этому парню, и он не то что войны – даже послевоенной разрухи не знает. Только в кино видел, как выбираются люди из землянок, глотают воздух жадными ртами, подставляя ветру поблекшие лица. Только в книжках читал, как впрягались в чудом уцелевший плуг, в давно забытую соху и прочерчивали мелкие кривые борозды. Но такова уж, видно, закономерность времени: война то и дело дает знать о себе и ему, врывается в сознание притаившейся, словно хищный зверь, опасностью, подстерегает, ждет одного только неверного движения.
Несколько дней назад Юрий вернулся из дому – побывал в краткосрочном отпуске на Кубани. Сколько прожил дома до призыва в армию – знал, что отец воевал, что до Берлина до самого дошел и не раз смерть стояла у него за спиной, в лицо ему заглядывала, но воспринимал все как-то рассудочно, до сердца не допускал. А тут приехал – отец, улыбаясь какой-то натужной улыбкой, показывает небольшой, сантиметра в два-три, ребристый осколок. На днях только вырезали из правой руки. Без малого через тридцать лет после ранения…
Пот крупными каплями проступает на лбу и на висках, стекает по подбородку, но Юрий не замечает ничего, весь превратился в слух. А в наушниках монотонный, тонкий-тонкий, на одной ноте, писк. Металл не выказывает себя.
– Ну, что, начинать? – кричит из кабины экскаватора Ваня Баркарь.
– Давай, – тихо, очень тихо командует Евгений Иванович.
Гул мотора становится громче, натужней, и ковш с блестящим мощным ножом тяжело, с лязгом падает впереди, подтягивается ближе, срезая и захватывая целый кубометр грунта, и вот уже весь корпус экскаватора вместе с ковшом легко разворачивается, выбрасывает землю далеко в поле. Еще один ковш, еще…
Десятки глаз напряженно вглядываются в обнажающуюся почву: вдруг покажется обломок, вдруг блеснет на солнце.
Целый слой грунта снят. Черная влажная земля, пахнущая прелью, – и больше ничего.
Касаясь самой земли, приминая жесткую траву, то и дело словно спотыкаясь, ползет щуп миноискателя. Юрия сменяет Вячеслав Шевченко, невысокий двадцатилетний солдат с крепкими загорелыми руками. И у этого парня биография – несколько скупых строчек. Школа, комсомол, армия. Мать – учительница, отец – колхозный пчеловод. Какое у таких ребят представление о своей профессии? Знакомо ли им чувство повышенной опасности, страха? Наверное, эти вопросы на языке у всех, кто нетерпеливо, выжидающе и немного тревожно наблюдает за скупыми, размеренными движениями солдата. И едва только он снова передает миноискатель своему напарнику, его тут же окружают рослые ребята из Дубоссарского профессионально-технического училища.
– Ну, какое представление о профессии? – задумчиво говорит Слава. – Нужная профессия. А какая, собственно, – ненужная? Да, опасная. Так опять же– разве она одна такая? Просто побольше осторожности требует, ясной головы и твердой руки, вот и вся наука.
Уже не дожидаясь расспросов, вдруг принимается рассказывать о своем отце. О том, как участвовал отец в Ясско-Кишиневской операции, как дважды был ранен, в ногу и в плечо, – шрамы до сих пор заметны, как вернулся с войны и поначалу все никак не мог привыкнуть к раскатистой канонаде весенней грозы.
Наверное, так почти в каждой семье, где служат сыновья в армии, стерегут тишину: в самом заветном уголке души у каждого – не воспоминание, нет, и не память – чувство сопричастности со всем, что происходило когда-то, до них, без них, чувство высокой преемственности мыслей, взглядов, дел, поступков.
…Острый нож ковша все глубже и глубже вгрызается в мягкую, податливую землю. Растут отвалы за спиной машиниста…
Ребята разговаривают со Славой вполголоса, словно опасаясь вспугнуть эту напряженную тишь земли, монотонный гул экскаватора. А глаза невольно устремляются к котловану, который постепенно заполняется грунтовыми водами. Ковш подтягивается, поднимается над котлованом, описывая дугу, вытряхивает груду земли. Ритмично, безостановочно.
Вдруг ковш замер. И все увидели: свисает какой-то шнур. Бросились к ковшу, бережно извлекли небольшой, сантиметров в двадцать, обрывок провода, и он пошел по рукам.
Теперь принялись за работу дубоссарские комсомольцы. Медленно, осторожно стали лопатами углублять котлован. Показалось, слишком грубо. Стали рыхлить, перебирать землю руками. Извлекли обломок – сплющенный, разорванный дюраль. Потом другой, третий. На одном, величиной в ладонь, проступил прикрепленный наглухо, двумя заклепками, номер – 43.199.
Потом котлован заполнился водой, и пришлось вызывать на помощь мощные помпы. Работа замедлилась и, наконец, совсем остановилась.
На следующий день помпы снова заработали на полную мощность. Сначала откачивали воду, потом вступал в дело экскаватор. По колено в холодной воде ребята орудовали лопатами. И опять помпы.
Наконец, чуть ли не на десятиметровой глубине земля раскрыла свою тайну.
Осторожно, затаив дыхание, стали передавать из рук в руки – мотор самолета, лопасть винта, пушку со снарядом в казеннике, пулемет со вставленной лентой, шасси, радиатор, снаряды к пушке, патроны к крупнокалиберному пулемету, парашют, во многих местах обожженный, со следами крови, с заводским штампом и номером – 062250. Извлекли останки человека, которые не оставляли никаких сомнений – истребитель пилотировала женщина. Шлем, обрывки брюк, залитые кровью и обгоревшие; в кармане брюк, застегнутом английской булавкой, – носовой платок; погоны со следами одной звездочки (значит, все-таки младший лейтенант?).
Когда раскопки уже подходили к концу, в отвалах земли нашлись документы. Кандидатская карточка на имя Кулькиной Марии Ивановны, выданная в марте 1942 года политотделом Грузинского управления ГВФ. Удостоверение, подписанное начальником штаба воинской части (полевая почта 40404) Вольским о том, что «Кулькина Мария Ивановна состоит с 10 ноября 1942 года на военной службе в Советской Армии». Орден Красной Звезды…
Что же она была за человек, младший лейтенант Мария Кулькина? Где росла и училась? В какой семье воспитывалась? Остался ли кто-нибудь из семьи в живых? Как протекал тот последний бой?
Все это пока еще оставалось тайной…
ЕЕ ЗВАЛИ МАРИЕЙ
Всегда перед глазами
Что придает поискам такой размах, такую поистине всенародную заинтересованность? Память о тех, кого давно уже нет рядом? Сохранившиеся письма, фотографии, награды? Черные печные трубы и скорбный перезвон колоколов Мемориала на месте былого селения? Рассказы очевидцев? И то, и другое, и третье. И еще – наша собственная, огнем опаленная память.
…18 июня наш выпускной класс сфотографировался – сразу после вручения аттестатов. Двадцать восемь юношей и девушек, радостных, чуть опьяненных торжественностью момента, чуть смущенных, очень разных. А в воскресенье утром пошли в местечко получать снимки – и увидели сгрудившихся под репродуктором на площади притихших людей.
…Люда Маковка, Маковочка, как мы ее ласково называли, жила с матерью и сестрой не в самом местечке, где была школа, а километрах в пяти-шести, в селе Ляды. Там, спустя две недели, впервые в жизни увидела живого полицая, молодого парня, из местных. Ввалился в хату, когда зарево отполыхало в окне, пьяно опустился на лавку, уставившись на сестер, хохотнул:
– Повезло дурам, одна поедет нах фатерлянд, на уборку урожая. Европу повидает…
Мать привстала, хотела что-то спросить, но только беззвучно зашевелила губами. Люда, младшая, побойчее, громко сказала:
– А нам твой фатерлянд ни к чему!
– Ну, ты, язык не распускай! – вмиг протрезвел полицай. – Знаю, что грамотная. Вот и поедешь. А сбежишь – сестру возьмем и хату впридачу спалим. Вот так.
И наступила для Люды на четыре года ночь. В которой громыхали на стыках теплушки и, словно скот, отбирали и сортировали на биржах труда рабочую силу, и с рассвета до поздней ночи звучало неумолимо, как удар кнута: «Шнель! Шнель!»
Изредка приходили из дому открытки. Половина строк была вымарана тушью. Зимой сорок четвертого сестра сообщила о смерти матери: пошла за водой к обмерзшему срубу, дрожащими руками потянулась к бадье – и не удержали ноги.
Когда наши войска освободили лагерь, первый солдат, которого Маковочка увидела, смерил ее недоверчивым взглядом, истощенную, сгорбившуюся, удивленно произнес:
– Никак, из России, тетенька?
Ей не было еще и двадцати…
И судьба ее оказалась не самой исключительной. Потому что, когда эшелон уносил ее на фашистскую каторгу, в заброшенный ров за местечком падали убитые выстрелами в затылок Рафаил Миркин, Хана Гитлевич, Рая Кокина – семь наших товарищей и подруг, не успевших взяться за, оружие и не сумевших уйти.
Наш отличник Адам Попков, высокий, чуть сутуловатый, с громким голосом, неплохо знавший немецкий язык, стал у партизан связным. У него в то время все еще было впереди – донос предателя, арест, первый побег, Маутхаузен, Дахау, новый побег…
По-разному сложились судьбы оставшихся в живых. Но едва закрываю глаза, как снова вижу нашу Маковочку, какой я повстречал ее четверть века спустя, – маленькую, поседевшую, в морщинках и с каким-то навсегда застывшим выражением испуга на лице. И еще – слышу рассказ Адама Попкова, его глухой скорбный голос:
– Медик я сейчас, фельдшер. Хотя профессия эта мне раньше и во сне не снилась… То есть уважать я ее уважал, но не для себя, а вообще. А вот в Маутхаузене – ты знаешь, что это такое, слышал! – так вот там я смертей нагляделся, до сотого колена хватит. И зарок дал: жив останусь – буду лечить… Не из любви к людям, нет, этого еще не понимал, а вот – назло гадам. Вы их убиваете, сволочи, а я лечить буду, к жизни возвращать! И посмотрим, чья возьмет. А любовь к профессии и все прочее – это уже потом пришло…
И глаза у него отрешенные какие-то, у нашего Адама, и нет в них ни восторженности былой, ни радости.
Отчетливо, словно вчера только произошло, помню встречу в родной школе через четверть века после выпуска. Мы построились в двух шагах от длинной плотной шеренги наглаженных брючек и накрахмаленных передничков, и в напряженной тишине прозвучал срывающийся, но по-прежнему звонкий голос нашего бывшего комсорга Зины Грибко:
– Товарищ директор, выпускники сорок первого для встречи с выпускниками шестьдесят шестого года – построены!
А потом в настороженность зала упали тяжелые, как камни, слова переклички:
– Виктор Шостак!
– Пал в боях с немецко-фашистскими захватчиками.
– Роза Метрик!
– Убита фашистами.
– Федор Мороз!
– Погиб в боях с оккупантами.
Нас было только двенадцать – явившихся на эту встречу. Остальных унесла война.
На правом фланге под школьным знаменем стоял наш Адам Попков, закончивший школу отличником, – свой главный экзамен ему выпало сдавать почти тотчас же: не на математика, как мечталось, не на учителя и не на врача – на человека.
И матери, пришедшие на торжество вручения детям аттестатов зрелости, смотрели на нас почему-то с горькой жалостливостью, – хотя мы-то ведь остались живы, – и украдкой утирали глаза кончиками платков.
А мы стояли в своей малочисленной, бедой изреженной шеренге, изрядно смущенные всеобщим вниманием, и пристально вглядывались в тех, что стояли напротив. Такими же были и мы тогда, семнадцати– и восемнадцатилетние мальчишки и девчонки, когда удирали под самое утро со школьного бала, чтобы встретить рассвет вдвоем далеко от местечка, чтобы вместе полюбоваться оживающей каплей росы на резном листе осины и вдохнуть хмельных запахов земли.
А через три дня…
Мне повезло. Я успел уйти в армию добровольцем и вернулся домой живым. Но руин, пожарищ, смертей и на мою долю досталось. И страшных воспоминаний – тоже.
О Володе Руженцеве, наводчике своем, до сих пор не могу забыть, словно вину какую перед ним чувствую. Хотя на самом деле – какая вина?
…Был я в то время командиром минометного расчета. Стояли в обороне неподалеку от Витебска. Изредка вступали в своеобразную дуэль с окопавшимся в километре противником, а больше следили за оружием, изредка, сменяя друг друга, ходили в самодельный санпропускник, оборудованный за снежным косогором. А в свободное время прятались от холода или непогоды в блиндаже, рассказывали друг другу о местах, где родились и жили до войны, делились мыслями о будущем – в начале сорок четвертого победа ни у кого уже не вызывала сомнений.
Один из зимних дней выдался на редкость ясным и солнечным. Небо было чистым, ни облачка, а к полудню и вовсе стало голубым, словно его выстирали и даже чуть подсинили. Ярко блестевший снег даже на глаз казался твердым и скрипучим.
Именно в такую погоду мы обычно и затевали артиллерийские дуэли. Но в тот день стрельбу не начинали. То ли с силами собирались, то ли просто решили дать себе небольшую передышку.
Мы перекинули через огневую позицию невесть откуда взявшуюся доску, уселись на ней рядком, всем расчетом, и завели долгий, нескончаемый разговор, который можно было позволить себе именно во время таких вот затягивающихся перекуров. У каждого еще живы были в памяти притягательные подробности неправдоподобно далекой предвоенной жизни, о которых тянуло рассказать друзьям, да и других послушать желание было ничуть не меньше.
Что такое огневая позиция для батальонного миномета – знают сейчас, наверное, только военные. Хотя нет на свете ничего более простого и незамысловатого. Правильный круг в земле диаметром около двух метров и глубиной сантиметров до семидесяти и отходящие от круга в обе стороны щели, немного поглубже, для расчета и ящиков с минами – вот и вся огневая.
Володя Руженцев сидел третьим, посередине, рядом со мной.
Мы проговорили больше часа. За время обороны мы так насиделись в блиндаже, тесном, темном и прокопченном, что этот яркий зимний день, и светло-голубое небо, и блестящий снег вдруг показались нам необычайно праздничными, невероятно далекими от войны, от горя, от крови. И сами мы, щурясь от слепящего солнца, выглядели, наверное, оттаявшими, светлыми, размягченными в своих прохудившихся, плохо подбитых валенках и повидавших виды полушубках.
Вдруг прямо над головами, на высоте пятисот-шестисот метров, возникло совсем небольшое черное облачко, а затем раздался треск – такой, как если бы на жестяную крышу сыпанули ведро гороха. Так обычно рвалась картечь, разбрызгивая далеко в стороны тысячи небольших, с палец величиной, смертельно жалящих металлических осколков.
Никто из нас не успел ни испугаться, ни укрыться. Никто даже не пошевельнулся. Только Руженцев как-то бочком, не произнеся ни звука, неловко повалился мне в ноги. Мне еще не было девятнадцати, в таком возрасте не принято прощать людских слабостей. Я пренебрежительно пнул наводчика ногой и, скрывая под нарочитой бравадой собственный испуг, насмешливо сказал:
– Чего развалился, как у тещи на печи? Поднимайся давай!
Я ткнул его совсем легонько. Володя опрокинулся на спину. И все мы увидели, что он мертв. Картечина ударила прямо в темя.
Мы похоронили его через несколько часов, выдолбив узенький окопчик в насквозь промерзлой земле.
Потом я все собирался написать родителям. И не написал. В девятнадцать трудно писать такие письма. Тем более, утешал я себя, что из штаба, наверное, уже сообщили, на то и штаб. Хотя отлично сознавал, что в штабе-то как раз и могли позабыть.
Потом началось наступление, и уже было не до писем (горькое оправдание!). Потом забылся адрес, осталось только в памяти, что был Володя родом из Новосибирска. А потом и место, где все это произошло, забылось.
Сколько и до этого и после прошло совсем рядом смертей – почему же та невольная вина не забывается, не тускнеет с годами? А может, прислали родным из штаба аккуратный жесткий конверт? И, значит, нет ее, вины?..
Но я уже столько нагляделся, столько наслышался горьких вестей после войны. И стоят, стоят перед глазами старики, которые двадцать, тридцать лет все ждут и ждут. Не сына уже, нет, – хоть весточки какой о последнем его часе, слова теплого о том клочке земли, который приютил его навсегда.
Значит, надо искать…
Поиск продолжается
У нас были все основания считать результаты предпринятого поиска успешными. Мы извлекли из земли, казалось бы, навечно схороненные в ней обломки истребителя, прочертившего некогда последнюю молнию в небе Молдавии, – освященную временем реликвию минувшей войны. Мы вернули из безвестия, установили имя летчицы, которое сохранилось в памяти очень не многих людей. Мы сделали для десятков, сотен юношей и девушек Великую Отечественную войну глубоко осязаемым, личным переживанием – таково свойство обретенного чувства причастности к героическим страницам ратной летописи народа.
И все же этого было мало. Мало – извлеченных из земли обломков самолета. Мало – одного только имени летчицы. Ее нужно было увидеть, разглядеть воочию, до мельчайших черточек характера. Ее нужно было узнать в деле, уплотнив, спрессовав до единого мгновения подвига почти три прошедших по земле десятилетия, узнать и – полюбить той же невысказанной любовью, что и не вернувшегося с кровавой битвы отца, что и выплакавшую все глаза старую мать. Узнать – и показать людям.
Поиск надо было продолжать.
Вернувшись в Кишинев, я поспешил к Владимиру Прохоровичу Вольскому, на улицу Тихую, 51-а.
Кажется, совсем недавно прочитал я в блокноте Красовского запись, сделанную этим человеком, услышал удивительный по стечению обстоятельств рассказ Евгения Ивановича об их беседе – и вот теперь мне первому предстоит уведомить бывшего начальника штаба полка, что его предположения подтвердились, что первый этап поиска успешно завершен. Каков он, человек, который некогда знал Марию Кулькину в ратном деле, был связан с нею самыми прочными на земле узами фронтового братства?
Вольский встретил меня у калитки, тучноватый, немногословный и неулыбчивый. Проводил на веранду, вынес две табуретки, сдвинул на край стола груду яблок, видно, только что собранных в саду, пригласил сесть. Я сказал, что вместе с Красовским был в эти дни там, где упал самолет, что это действительно самолет Марии Кулькиной. Он не выразил своих чувств, по крайней мере, я этого не заметил. Ни удивления, ни радости. Только сказал:
– Я ведь говорил Красовскому – Кулькиной это самолет.
Я спросил:
– Владимир Прохорович, – а что, у вас память такая или по другой какой причине Мария Кулькина так отчетливо запомнилась?
Он впервые усмехнулся:
– Память как память, не жалуюсь. Как у всякого начальника штаба. Хотите, назову вам сейчас всех офицеров полка и демографические данные на них – год и место рождения, где летную школу кончал, время прибытия в полк.
И, словно выученное наизусть стихотворение, высыпал на меня целый ворох имен-отчеств, фамилий, воинских званий, дат, населенных пунктов. Исподлобья проследил произведенное впечатление, сказал помягче:
– Кулькина Батайскую летную школу кончала, точно знаю. А почему запомнилась – одна летчица в полку. Понимаешь, что это такое? Притом не просто летчица – женщина! У нас ведь еще женщины были, из обслуживающего персонала, а она… самая, ну, яркая, что ли, окрыленная какая-то. На войне, знаешь, к таким всегда люди жмутся, от них и в себе избыток сил ощущаешь…
Полуприкрыв глаза, посидел немного молча, размышляя или, может, вспоминая, и произнес мечтательно, совсем на себя не похоже:
– Красивая была. Хорошо сложена, смугловатая, крепенькая. В общем, запомнилась… Сначала она в дивизии была, на связи между полками, потом мы упросили командира дивизии полковника Кудряшова направить ее к нам в полк. Как это зачем? А затем, что ребят это подтягивает лучше самого строгого старшины. Комдив согласился. Стали мы ее переучивать на истребителя. Оказалось, схватывает все на лету. Если бы не тот трагический бой… Она ведь только-только начинала…
Мне уже страстно хочется узнать возможно больше не только о Марии, но и о местах, где она обретала крылья, о людях, которые летали рядом с ней или снаряжали ее в полет, или терпеливо ждали на земле ее возвращения. Мне хочется постичь атмосферу той предпоследней военной весны… Я интересуюсь, как сложилась судьба самого Вольского.
– А что судьба?.. Обыкновенная, жив вот. Служить начал в двадцать седьмом. – Небольшая пауза, уточнение: —9 апреля. Уволился в сорок шестом по болезни в чине подполковника. Войну начинал в Кишиневе, здесь и посадку сделал, когда в отставку вышел…
– Владимир Прохорович, может, фотографии тех военных лет сохранились? Может, и Мария есть на них?
– Нет, вряд ли, искал уже для Красовского.
Тем не менее, идет в комнаты, долго ищет там, и в раскрытую дверь мне слышно, как он справляется у жены, куда подевался альбом. Потом выходит с узенькой карточкой в руке.
– Тетрадь у меня была толстая, каждый день нашего полка по ней проследить можно было. Унес кто-то. А фотографий нет. Вот эту только нашел.
И протягивает мне тронутый временем снимок, на обороте которого четким мелким почерком написано: «16.8.44 г. Летный состав 267 ИАП 236 ИАД. Аэродром (полевой) ст. Затишье. Командир полка – подполковник Аритов И. И., начальник штаба полка – подполковник Вольский В. П.»
– Где же вы тут? – спрашиваю я, до рези в глазах вглядываясь в изображенную на снимке группу военных.
– Да вот же, в первом ряду сидим. Второй слева я, третий Аритов, А рядом с ним капитан Антипов.
Марии Кулькиной на этом снимке нет. Я указываю на подпись, говорю Вольскому:
– Видите, Марии в середине августа уже не было. А вы утверждали, что в августе погибла она…
– Так и есть, 6 августе!
– Но мы уже из архива ответ получили. Там ясно сказано: 20 мая. И ссылка на ваш собственный приказ по штабу 267 ИАП…
Владимир Прохорович сердито пожимает плечами. Бывают, оказывается, такие провалы, смещения даже в самой совершенной, отшлифованной памяти.
Вечером, вернувшись домой, я достаю карту и долго сижу над ней, разглядывая маленький кружочек на правом берегу Волги и начинающийся почти рядом с кружочком голубоватый разлив Волгоградского моря. Вольск. Город, в котором родилась Мария. Мысленно пробую представить себе улицы города, набережную, небо над ней и – Волгу, широкую и величавую.
Вспоминается, что впервые услышал я название этого городка, когда стало известно о ночном таране Виктора Талалихина – он был родом из Вольска. Потом оказалось, что там же жил один из героев-панфиловцев, политрук Василий Клочков, и еще много отважных соколов, в годину бедствий народных прикрывших собой родное небо и родную землю. Кажется, будто могучая Волга, словно живой водой окропляя, одаряла родившихся на ней богатырской силой, непокорством, окрыленностью мужества.
Вот теперь – и Мария Кулькина.
Далеко от Кишинева этот город на Волге. Так далеко, что только на третий день междугородняя дает мне возможность поговорить по телефону с секретарем горкома партии. Подробно рассказываю о нашем поиске, о результатах, прошу узнать что-нибудь о родных и близких Марии.
А накануне пришло письмо из Тбилисского аэропорта. «С большим волнением, – писала библиотекарь В. В. Белоусова, – прочитали мы о поисках места гибели Марии Ивановны Кулькиной.
Ее бывшие подруги и товарищи Мария Степановна Курсова, Мария Николаевна Вашакидзе, Римма Иосифовна Джоджуа, Тамара Давидовна Малашвили, Николай Арсеньевич Томадзе и многие, многие другие, ныне работающие на разных должностях в Тбилисском аэропорту, хорошо помнят славную летчицу по совместной учебе в Батайском летном училище, по годам ее работы с мужем Сергеем Псаревым (погиб на штурмовике „Ил-2“) в Тбилиси, бережно хранят ее фотографии…»
Получено сообщение и из Управления кадров ВВС: Юрий Тихонович Антипов, подполковник запаса, проживает в г. Мытищи Московской области.
Римма Иосифовна Джоджуа, которая училась вместе с Марией в Батайске, прислала интересные снимки. На одном из них – занятия в классе: Мария, совсем еще девочка, внимательно слушает преподавателя. На другом – большая группа девушек, коротко, по моде подстриженных, в летной форме; подпись под снимком – «Выпуск пилотов, 1939 г.» Первая в мире женская эскадрилья. Мария – в третьем ряду, с мягкими чертами лица, необыкновенно теплая, женственная.
Сегодня, оглядываясь на те первые дни поиска, когда одно за другим мы получили так много ценных сообщений о погибшей летчице от людей, живущих в самых отдаленных уголках страны, невольно задумываешься: нет, обжигающая память войны – не громкая фраза, не красивые слова и не состояние одного человека. Слишком глубоко распахала война судьбы целого народа, так глубоко, что и три десятилетия спустя все так же пахнут поля для нас гарью, а сохранившиеся в лесах воронки отзываются давней болью старых ран. И садятся люди за письма, чтобы поделиться, рассказать, как все было.
Для кого-то на Западе война уже отодвинулась так далеко, что от нее пытаются отмахнуться, забыть, как кошмарный сон. Кому-то сегодня просто невыгодно бередить воспоминания и вызывать нежелательные ассоциации. Помните фильм Григория Чухрая – лицо двадцатилетнего молодого человека при упоминании имени Гитлера остается непроницаемо-бесстрастным, это имя ему ни о чем не говорит! Помните, сколько их не знают, что такое «Сталинград», никогда о нем не слышали!
Но мы – мы не забыли ничего, не имеем на то права! Ведь это мы и наши родители назывались беженцами – на собственной земле! – и возвращались к пепелищам, на которых сиротливо торчали печные трубы. Ведь это нас призвало суровое время на защиту своего дома, своей земли. Многие сложили головы – время было беспощадным. Но те, что вернулись живыми, те, что рядом с уцелевшим костюмом повесили в шкафах свои обтрепанные, во многих местах обгоревшие и побитые осколками старые шинели, до последнего своего часа будут ощущать внутреннюю потребность поведать людям о друзьях-товарищах, на долю которых выпало испить смертную чашу.
Из Вольского горкома партии позвонили через несколько дней: в поиск вовлечены сотни людей, от старожилов и комсомольцев до работников милиции и городского ЗАГСа.
Узнали: в городе проживает некая тетя Паша, у которой перед войной жили Кулькины. Она указала на сестру Марии – Лидия Ивановна Кулькина живет в Энгельсе Саратовской области, работает учительницей в 20-й средней школе.
Отсылаю два письма – в Энгельс, Лидии Ивановне, и в Мытищи, Антипову, прошу поделиться воспоминаниями о Марии, как можно подробнее рассказать о семье, в которой она росла, о ее детстве и юности, о школе, о службе, о последнем бое.
И вот эти воспоминания, достаточно обстоятельные, пронизанные горечью утраты и трепетной любовью к сестре и фронтовой подруге, – на моем письменном столе. Потом мне довелось встретиться с ними – с учительницей немецкого языка Лидией Ивановной Кулькиной и инженером одного из мытищинских предприятий Юрием Тихоновичем Антиповым, познакомиться с письмами Марии, увидеть ее фотографии. И все ярче, все отчетливее стал вырисовываться облик этой молодой женщины, такой, какой она была и какой осталась в памяти знавших ее – яркой, неугомонной, порывистой, целеустремленной.
А встречи с людьми, знавшими Марию: с Риммой Иосифовной Джоджуа, подругой по учебе в летной школе, с Зоей Марковной Талыгиной-Говор, соседкой по квартире в Тбилиси, и другими – еще более укрепили это впечатление…