Текст книги "Темные ночи августа"
Автор книги: Вячеслав Веселов
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
11
После завтрака летчики долго не расходились.
– Кто это висел у нас на хвосте до самого Берлина? – спросил капитан Дробот.
– Это мы. – Ивин вспыхнул. – Попали в спутную струю ваших винтов, вот нас и таскало. После отпустило, я настроился… Но дальше так и шли за вами, боялись потеряться… Мы замыкали группу.
Рытов поднялся из-за стола, потер тяжелеющие веки. Щеки его пылали, тело заливало теплотой. Он вышел на крыльцо, постоял, чувствуя, как ветер студит лицо.
«А ведь я сейчас засну, – вяло подумал он и побрел в классную комнату. – Обязательно засну…»
Собираясь вместе, летчики часто заводили разговор о родных местах, вспоминали дом, какие-то заветные мелочи. Навроцкий (этот уж непременно!) или Преснецов всегда имели наготове веселую байку. А что он мог им рассказать? Хутор в степном распадке, крытые соломой избы, неказистые саманные подворья, огороженные шаткими плетнями. Бедные сенокосы, степь, сушь, пыль. Летом солнце ярилось, зимой из степи рвало ледяным ветром и заносило снегом избы и дороги. Все было дорого – и корм для скота, и дрова. Радовались, когда удавалось по случаю достать воз бросового леса или каких-нибудь обрезков. Да и те шли только на растопку. Топили больше кизяком – безлесые, голые места. Рытов и сейчас помнил горьковатый запах молочно-голубого кизячного дыма.
Все они сызмальства работали – и старший брат, и сестры-погодки. Гошка ухаживал за скотом, ездил в ночное, в шесть лет пас чужих овец. Скоро его стали брать на покос и надо было ломить наравне со всеми.
Рытов безошибочно узнавал среди летчиков сельских парней, но и с ними не находил общего языка. Спросит, бывало: «Ну а с косьбой-то у вас как?» Улыбаются: мол, чего спрашивать – отрадное дело! А он думал: черная работа! Земля дурная, трава тяжелая, овод бьет. Траву он не забудет – перепутанная, жесткая. Не косишь, не режешь, а рвешь ее. Через три ряда готов все бросить: и спину ломит, и руки, в груди горит, а коса не слушается, лезет носком в землю.
Школьником Гошка бегал к трактористу, работавшему на стареньком «фордзоне», и скоро начал ездить у него прицепщиком. А тут городской один приехал, стал звать на завод: тебе, мол, Гошка, надо к станку, поближе к машине, ты смышленый. Рытов поселился в заводском общежитии, стал токарить, вечерами учился, а однажды приехал домой с газетой «Комсомол – на самолеты!» Он тут же принялся рассказывать отцу про авиацию, но, увидев неподвижное его лицо, тяжелый и мрачноватый взгляд из-под опущенных век, спрятал газету. Отец молчал, считая, видать, все эти самолеты блажью, и еще не догадывался, что сын уже ходит в аэроклуб, изучает мотор и теорию полета.
Потом другая школа, лето, первые полеты. Они жили в палатках на краю аэродрома, вставали до солнца, когда степь была живой, алела маками и пахла травами. В полдень степь дышала сухим жаром, никли цветы и травы, ветер нес со старта едкую пыль, от которой трескались губы. Вот в такой полдень дошла, наконец, очередь до Рытова, он вылетел с инструктором на Р-5, потом самостоятельно, а осенью поднял в воздух тяжелую машину.
РАССКАЗЫВАЕТ СТОГОВ
Мы расходились по своим комнатам, когда была дана команда на построение.
Преснецов стоял в строю с горящим лицом, в криво застегнутом кителе и отчаянно зевал. А я смотрел на комиссара, который вертел в руках листок бумаги, и не мог взять в толк, отчего он так волнуется.
Листок оказался телеграммой Верховного Главнокомандующего. Верховный поздравлял оперативную группу с выполнением задания и желал летчикам-балтийцам новых боевых успехов.
Я вдруг широко и свободно вздохнул, словно меня отпустила застарелая боль. Боль и тоска, и предчувствие беды, в которой нельзя было признаться. Этот остров, маленький аэродром, старики-хуторяне, чужая жизнь… И мы одни. Вечерами остров тонул в тумане, голоса, как в деревне, далеко разносились в сыром воздухе. И тишина, и редкие голоса были тревожными, от тоски и одиночества ныло сердце. А может, от страха и неизвестности… И тут отпустило.
Капитан Дробот держал меня за пуговицу и говорил свистящим шепотом:
«Я видел немцев… Они, гады, неделю ходили по мне. Душа болела, Стогов… А теперь уверен, будем их бить. Меня теперь не сломаешь. Я узнал вкус… Понимаешь, Стогов? Вкус победы».
Я его понимал. Мы воевали, теряли экипажи, мы делали, что могли, но все равно жили с чувством какой-то вины. Этого и не объяснишь даже. Уходя на задание, мы иногда встречали группы «юнкерсов». С бомбами крупного калибра под плоскостями они шли в сторону Ленинграда. Ну, как на эдакое смотреть? А что делать?! В драку не ввяжешься: свое задание. Однажды в районе Луги мы видели, как «мессеры» с малых высот утюжили шоссе, по которому текли толпы беженцев. «Ах, Паша, Паша, – чуть не плача, говорил Грехов, когда мы сели. – Истребитель бы мне! – Он повел шеей и крепко выругался. – Я бы этих зверей всех в землю вогнал!» Всех нас терзала одна вина.
Нам сообщили данные радиоперехвата.
«Берлинское радио, – читал комиссар, – передало сообщение, что в ночь с седьмого на восьмое августа крупные силы английской авиации в количестве до ста пятидесяти самолетов пытались бомбить столицу Германии. Действиями истребительной авиации и огнем зенитной артиллерии основные силы англичан были рассеяны, а из прорвавшихся к городу пятнадцати самолетов девять сбиты».
«Пытались бомбить? Крупные силы?»
«Сто пятьдесят самолетов?»
«Мать честная! Ну и язык у этого Геббельса!»
«А что же англичане, товарищ комиссар?»
«Они дали короткое опровержение: «В ночь с седьмого на восьмое августа ни один самолет из метрополии не поднимался из-за крайне неблагоприятных погодных условий».
«Англичане, действительно, крупно им досадили?»
Комиссар пожал плечами: «На Берлин было совершено несколько налетов… Но как признаешь, что столицу рейха бомбили русские самолеты!»
В гуле голосов я слышал хриплый смех Преснецова, взволнованную скороговорку Ивина.
«Вокруг уже работали, – говорил молодой летчик, – а мы все шли и шли в темноте. Я не понимал, чего штурман медлит. Подумал даже, что потеряли цель. И тут Голубев: «Боевой!» – а потом: «Так держать!» – и я увидел завод. Корпуса один за другим уходили под крыло, в них рвались бомбы. Честное слово, как на учебном бомбометании. Вот это сноровка! А в конце полета я опять начал нервничать. По времени должны быть дома, а штурман молчит. Дымка, ни черта не разглядеть. Я хотел позвать Голубева, но он сам подал голос. «Дом!» – сказал он, и я увидел кирху. Замечательный штурман!»
Летчики не расходились, все были возбуждены, говорили с веселым подъемом. Молчал один Рытов.
«Скоро немцы нас потрясут, – вдруг сказал он. – Не могут они нас не найти. Задачка из простых».
12
Вечером Навроцкий, Лазарев и Стогов отправились на хутор к эстонцам. На крыльце школы в одиночестве курил Рытов.
– Не угодно ли с нами, капитан? – спросил Навроцкий мягко и даже любезно. – Старина Михкель будет рад. Славный старик Михкель…
Рытов был мрачен, в углу рта торчала изжеванная папироса. Стогов думал, что капитан откажется, но тот неожиданно поднялся.
– Угодно, – сказал Рытов, думая про себя: «Чешись конь с конем, а свинья – с углом». – Мне угодно.
Огороды кончились. По крутой тропинке летчики поднялись к крытому черепицей дому.
– Мы на месте, – сказал Навроцкий.
Невдалеке от дома Рытов разглядел высокий амбар с сеновалом, длинный хлев, рядом была конюшня с хомутом и упряжью на стене, за конюшней курятник. На жердях сушилось сено. «Крепкое хозяйство», – ответил Рытов.
На крыльце стояла Элла.
– Тере! – весело сказал Навроцкий. – Здравствуйте!
«Вот дьявол! – с привычным изумлением подумал Рытов. – Уже и по-эстонски навострился».
– Добрый вечер! – Лазарев протянул девушке цветы. – Мы в гости.
– Да, да… – Девушка смущенно улыбалась. – Да, хорошо…
Летчики вошли и огляделись. Висячая керосиновая лампа над столом. Большой посудный шкаф, ларь, сундуки, стулья с высокими спинками. На полу домотканые дорожки. Все тяжелое, основательное, прочное.
Хозяин сидел в резном кресле у печи. Это был седой старик с кирпично-красным лицом, цветом которого он, видимо, был обязан морскому воздуху и ветру. Хозяин сдержанно кивнул летчикам и потухшей трубкой указал на стулья вокруг стола: садитесь.
Дочери стояли рядом. Старшая – Маргит – смотрела на летчиков строго-выжидающе, младшая – с любопытством.
– Хорошо у вас, – сказал Лазарев.
Он подошел к стене и начал разглядывать фотографии сыновей старого Михкеля. Один был суровый, с твердо сжатым ртом и шапкой жестких волос.
– Андреас, – сказал хозяин не оборачиваясь. – Воюет.
Младший сын походил на Эллу.
– Олев, – сказал старик. – Этот утонул.
Кивком головы хозяин снова показал летчикам на стол, потом, чуть наклонившись к старшей дочери, коротко бросил: «Маргит!» – и рукой, в которой была трубка, ткнул в угол высокого шкафа.
Маргит принесла квадратную бутыль темно-зеленого стекла и стаканы.
Навроцкий быстро достал фляжку со спиртом.
На столе появились соленые огурцы, грибы, вяленая рыба, испеченный на поду хлеб, моченые яблоки. Маргит поставила на стол большое керамическое блюдо с дымящейся картошкой, сверху она была посыпана укропом.
Он говорил по-русски чисто, но медленно, подбирая слова: ходил за рыбой в океан, плавал на шведской шхуне, бил с русскими зверя у Ян-Майена… Знавал русского шкипера Иванова из Питера. Не встречал ли его Навроцкий? Летчик ухмыльнулся: нет, шкипера Иванова он в Питере не встречал. Михкель понимал и шведский, и английский. Навроцкий задал ему несколько вопросов по-немецки. Старик медленно ответил. Не говорит ли он по-французски? Нет, французского он на море не слышал.
– А как здесь осели? – спросил Навроцкий.
– Овдовел, – сказал хозяин. – Дети…
Родина… – Старик помолчал. – Земля трудная, но есть лес, угодья, в море рыба – салака, угорь…
Раскрасневшись от еды и питья, хозяин попыхивал трубкой и говорил все тем же ровным, неторопливым голосом:
– Наш остров больше… На других живут две-три семьи… А на саарах и лайдах только птицы. Мертвые острова.
Погас в печи огонь, в лампе замирал слабый звон выгорающего керосина.
Летчики поднялись. Старик пожал им руки не вставая с кресла.
– Элла, проводи.
– Не стоит хлопот, – сказал Навроцкий.
– Нет, – сказал хозяин. – Здесь дорога крутая.
Летчики вышли. Пахло прелым навозом, в темноте под ветром шумели деревья.
РАССКАЗЫВАЕТ СТОГОВ
До запуска моторов оставалось четверть часа. Навроцкий с непокрытой головой (шлемофон он держал в руке), в хорошо пригнанной летной одежде, разгуливал по стоянке и с рассеянной улыбкой слушал Преснецова. Тот курил, что-то весело рассказывал. До меня долетали обрывки фраз:
– …нет, нет… а-а… вернусь, сделаю.
Вернусь! Он, видать, забыл, куда мы идем. К черту же на рога лезем! Я не думал об этом перед первым вылетом, но теперь-то знал, что нас ждет. Страшно было подумать! А они смеялись – такие молодые, такие живые… А я никак не мог настроиться на полет, в голову лезла всякая ерунда. Вдруг вспомнил, как Навроцкий стирал носовые платки, как Преснецов раскладывал на подоконнике папиросы для просушки… Эти мелочи должны были потерять для нас всякое значение. Но их-то я и вспоминал, словно табак и постирушки привязывали нас к жизни. «Вернусь, сделаю…»
Штурман на флагманской машине открыл астролюк, поднял над головой ракетницу и выстрелил.
Грехов запустил двигатель. Краем глаза я взглянул на часы: двадцать ноль-ноль. Рядом на малом газу стреляла машина Преснецова. Я натянул шлем, не глядя нашел гнездо внутреннего телефона.
– Проверить пулеметы!
Я поднял ствол к горизонту и нажал на спуск. Острые вспышки трассирующих пуль растаяли в сумерках.
А вокруг уже мигали бортовые огни самолетов, которые выруливали из леска и со стороны хуторских построек: группа подтягивалась к старту.
Легкий толчок. Машина оторвалась от взлетной полосы, на миг зависла над землей и медленно полезла в небо.
Грехов сделал энергичный разворот и быстро нагнал машину Рытова. В зеленоватом свете кабин лиц, конечно, было не разглядеть, но я узнал самолет по бортовому номеру. Мы пристроились в левый пеленг. Справа и чуть ниже нас летел Преснецов.
После сбора группа легла на заданный курс и пошла с набором высоты. Я хорошо видел языки пламени из выхлопных патрубков. Впереди нас шли две машины. Скоро они погасили навигационные огни и растаяли в дымке.
Стрелка компаса дрогнула и поползла вправо.
– Командир, курс! Мы отклоняемся.
Грехов не ответил, но стрелка тронулась влево. Ага, проснулся! Налегает на колонку управления, ворочает штурвалом, нажимает на педали.
Мы встали на курс. Я заглянул в пилотскую кабину. Грехов сидел неподвижно, на его лице играли отсветы приборных ламп.
– Командир, – позвал Грехова стрелок, – я отсырел.
– Потерпи, Ваня. Немец тебя выжмет.
Мы перевалили 4000 метров и надели кислородные маски. Мерзли ноги. Следовало бы немного размяться, но мне не хотелось шевелиться. Голова была тяжелой, тянуло в сон. Я склонился над картой: линии двоились… И тут на меня накатил приступ тошноты, глаза залило холодным потом. Хотел вытереть лицо, но руки не слушались: они были тяжелые, будто чужие. Я проверил кислородное оборудование. Кран баллона был открыт полностью, но дышал я как загнанная лошадь.
В кабине было тридцать шесть градусов ниже нуля, окоченевшие пальцы с трудом удерживали навигационную линейку. Ноги мерзли все сильнее. Недотепа, я опять надел новые носки. Они были мне тесноваты, хотел их выбросить, но вот надел. Карандаш выскользнул из руки, попрыгал по столу и упал. Я не стал его искать, сдвинул колени, снял перчатки и засунул руки в унты.
Вдруг машина из головной группы, которая летела левее и чуть выше нас, клюнула носом и посыпалась к земле. Кто это? Лазарев? Дробот? Неужели потерял сознание? На миг самолет пропал из виду, потом я увидел выхлопы, моторы заработали, машина полезла вверх.
«Командир, как дела?»
«Ни черта не вижу. Перед глазами красные круги».
«Это кислород. Надо снижаться».
Грехов убрал газ, отдал штурвал. Мы потеряли полторы тысячи метров, но дышать стало немного легче. Зато тут же наши кабины начала затягивать противная морось, стекла покрылись каплями воды. Небо было зашторено многослойными облаками. Впереди бушевала гроза. Меня охватила злость на синоптика, словно он все это устроил. Слева и справа от нас вспыхивали молнии. Болтанка таскала груженый бомбами самолет из стороны в сторону, то мягко толкала вверх, то с силой тащила к земле.
«Командир, возьми мористее. Мы лезем прямо на наковальню!»
Стрелки приборов бешено крутились.
«Высота! – крикнул радист. – Мы падаем!»
«Спокойно, маркони! Я на месте. – Голос у Грехова был почти веселый. – Вывожу».
Впереди по курсу я ничего не видел. А мне предстояло выводить машину на контрольный ориентир. Правда, скоро в облаках появились разрывы.
«Командир, надо набрать еще тысячу метров».
«Не валяй дурака, Паша! Я еле ворочаю штурвалом».
«Надо, командир».
Грехов все-таки набрал эту тысчонку. На высоте сильный ветер безобразно таскал машину. Она скрипела всеми узлами, то проваливалась, то уходила вверх.
И вдруг облачность растащило. Я увидел звезды.
«Проходим остров Борнхольм. Разворот на юг».
Все в порядке. Мы шли заданным курсом и выдерживали расчетное время. Немецкие широковещательные станции наяривали марши. Я настроил радиополукомпас на одну из них: стрелка устойчиво показывала курс. Хорошо немец работал, и мой РПК вел себя отлично.
«На траверзе порт Кольберг».
Мы пересекли береговую черту. Облаков стало еще меньше, над нами ярко горели звезды.
И тут подал голос радист:
«Командир!»
«Ну, что там у тебя?»
«Это звезда, командир, – сказал радист виновато. – Думал, истребитель…»
После Кольберга я сделал промер ветра. Выключил освещение, лег на пол своей светелки и начал искать знакомые по карте ориентиры. Под нами, на самом дне ночи, проплывали одинокие огоньки. Я поймал на курсовой черте точку и снял угол сноса. Потом рассчитал направление и скорость ветра. Когда я записывал путевую скорость, у меня сломался карандаш.
«Штурман, – услышал я голос Грехова. – Мои компаса барахлят».
«Спокойно. Мой работает».
Я стащил с ног меховые чулки и обложил ими котелок компаса: пусть погреется.
«Сколько до Берлина?»
«Подходим к Штеттину. До цели тридцать минут».
Вокруг нас уже набухали черные шапки разрывов. Но я обрадовался: мы точно вышли на Штеттин.
«Дает прикурить фашист!» – кричал стрелок.
После Штеттина мы шли в сплошных разрывах, машина вздрагивала и качалась до самых пригородов Берлина. Небо подпирали столбы прожекторов. Слева и справа проносились желтые фары истребителей. Одна пара прошла совсем рядом пересекающимся курсом.
«Огня не открывать», – произнес Грехов вполголоса, точно немцы могли его услышать.
Я уточнил путевую скорость и установил на прицеле угол сноса. Голова у меня раскалывалась от боли, в ушах стоял звон. Проклятый кислород!
Флагман резко качнул с крыла на крыло: «Приготовиться к бомбометанию!» Группа рассредоточилась: одни пошли на Шпандау, другие на Лихтенберг. Сильный встречный ветер относил гул наших двигателей.
Берлин лежал во тьме, но его контуры просматривались довольно хорошо. Кое-где искрили дуги трамваев, слабый свет сочился из каких-то щелей, ну а уж нашу-то цель – металлургический завод – и вовсе трудно было спрятать.
Прямо по курсу ветер таскал колбасу аэростата. Я убрал карту и приник к окуляру прицела.
«На боевом!»
«Засек».
Теперь ни градуса в сторону! Сетка прицела медленно надвигалась на цель. Стрелки приборов застыли, и лишь одна, тонко подрагивая, бежала по циферблату секундомера.
Машина дрогнула, раздался сухой хлопок – открылись створки люка.
«Сброс!»
Я по привычке задержал дыхание, большим пальцем утопил боевую кнопку и тотчас почувствовал мягкие толчки – бомбы пошли на цель.
«Паша, поддай немцу огоньку!»
Едва мы увидели первые разрывы, как ночь раскололась, и ярко-желтый сноп света ударил по глазам. Застучали зенитки. Огонь был настолько плотным, что дым разрывов не успевал рассеиваться. Машину швыряло из стороны в сторону, в кабину било едким запахом взрывчатки. Рядом ходили качающиеся столбы прожекторов, вспыхивали и гасли «бусы» – огненные россыпи трассирующих снарядов.
«Японский городовой! – кричал Грехов. – Ну и фейерверк!»
Он резко бросил машину на крыло и принялся таскать ее из стороны в сторону. Это был противозенитный маневр: несколько секунд прямо, поворот влево, короткая прямая, поворот вправо. Вот такой змейкой, теряя высоту, мы уходили на северо-восток.
На траверзе Мемеля самолет начал «плавать». Я понял, что пальцы у Грехова немеют, он терял штурвал.
«Командир!»
Грехов ответил после долгого молчания:
«В чем дело?»
«Так… Все в порядке».
Не мог я предложить ему свою помощь – вот в чем штука! Он все равно бы отказался. Но, видать, этот гнилой кислород и Грехова измотал. После пролета Мемеля командир приказал мне взять управление на себя.
Я вставил в гнездо ручку дублирующего управления и повел машину домой. У меня и сейчас еще плечи начинают болеть от одного воспоминания об этом полете. Ил-4 – капризная машина: чуть расслабился, он начинает рыскать, задирает нос или заваливается в крен. Чтобы выдерживать заданный режим полета, приходится непрерывно шуровать штурвалом. Представляю, каково было Грехову на маршруте, да еще с этим треклятым кислородом.
Незаметно наступил рассвет. Я выключил подсветку приборов. Остров был затянут жидким туманом, но он быстро таял под ветром. На холодном рассветном небе черной иглой торчала кирха.
13
– Командир, – спросил механик, – как над Берлином?
– Неважно… Неважно над Берлином.
Механик присел под плоскостью.
– Хорошо вас отделали.
Нижняя обшивка крыла была разорвана в нескольких местах.
– А я все думал, чего это оно посвистывает, – весело сказал Грехов.
Он распустил «молнию» на комбинезоне и хотел снять шлем, но неожиданно сел на землю.
– Чертов кислород! Горло дерет и голова дурная… А как ты, Ваня?
– Я тоже малость не в себе. – Глаза у стрелка слезились.
Грехов стащил с головы шлем.
– Ребята, не спать. Сейчас начальство приедет. Вон кто-то уже пылит…
Ему не ответили. Штурман дремал, привалившись к колесу. Рябцев сидел рядом, уронив голову на грудь, и что-то мычал во сне. Стрелок отошел от самолета, упал лицом в траву и мгновенно заснул. Через минуту Шинкаренко перевернулся, поскреб щеку. Спал он по-детски, с широко раскрытым ртом.
Сорокапятилетний оружейник старшина Соломон Гуйтер молча разглядывал спящий экипаж. Возле него, повизгивая, вертелась собачонка, но он ее не замечал.
РАССКАЗЫВАЕТ СТОГОВ
После завтрака я побрел к своему земляку Паше Рассохину забрать часы, которые он мне отремонтировал, но забыл перед вылетом отдать («Прости, штурман, запамятовал!»). Шел я по школьному коридору и думал про умельца Пашу. Вот это-то и дико: помнил, что часы надо взять! И не то что о другом забыл, не понимал, но как-то еще не доходило, что не вернулись они, что нет их больше – ни Рытова, ни Паши…
Часы я сразу заметил: они лежали на подоконнике. Рядом стояла открытая тумбочка, набитая пачками «Казбека». Рытовская, скорее всего. Он был заядлым курильщиком.
Над кроватью штурмана Кахидзе висел портрет Багратиона. Я как-то спросил у него: «Земляк?» Кахидзе отложил книгу и улыбнулся. Хорошая была у него улыбка! «Нет, князь родом из Кизляра. Сержант Астемиров ему земляк». Помолчал и говорит: «Все мы теперь земляки».
На подушке у стрелка лежало открытое письмо – листок из ученической тетради в косую линейку. Должно быть, Колышкин читал его перед вылетом.
«Дорогой сыночек Гришенька! Кровиночка моя! Где ты сейчас и что с тобой? Я не сплю ночами и все думаю о тебе. И все плачу. А то сон увижу худой, и сердце ноет. Видать, и тебе плохо, сынок? Трудно? Тяжело? Я уже стала забывать твое лицо. Как мне хочется увидеть тебя! Кончайте войну и приезжай домой. Мы с Нюрой ждем тебя. Мне с ней не так одиноко, она мне как дочь. Мать у Нюры померла, а брата убило на фронте. Нюра сильно хворала, а теперь, слава Богу, поправилась. Тебя помнит и шлет тебе привет. А я, Гришенька, еще работаю и все успеваю. Только вот ногами стала маяться. Храни тебя Господь, сынок! Возвращайся живым до дому».
Об экипаже Рытова немногое было известно. Радист капитана Дробота рассказывал, что видел большой разрыв в воздухе. («Мы чуть не опрокинулись от взрывной волны!»). По времени и месту там должен был находиться самолет Рытова.
Я оглянулся на порог. Комната показалась мне незнакомой. Я забыл, зачем приходил сюда.