Текст книги "Темные ночи августа"
Автор книги: Вячеслав Веселов
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
4
– Капитан Дробот вернулся! – крикнул на ходу Ивин. Он остановился, как бы приглашая Лазарева за собой. – Идете, Сергей Николаевич?
Лазарев молча кивнул.
Семена Дробота трудно было узнать: щеки ввалились, в кожу въелись грязь и копоть, смоляные кудри слиплись от старого пота. Летчик сидел на патронном ящике, смущенно улыбаясь и потирая черную с проседью щетину.
Ему протягивали открытые коробки «Казбека».
– Нет, – сказал он, – дайте махорки.
Летчик ловко свернул цигарку и с наслаждением затянулся.
…Когда Дробот снова крикнул: «Прыгайте!», машину развернуло в сторону горящего мотора, и он увидел под крылом два белых купола. Третьего парашюта не было. Должно быть, стрелок выпрыгнул раньше. Но радиста и штурмана Дробот видел хорошо: их косо несло к опушке леса.
Дробот не помнит, как выбросился, как дернул вытяжное кольцо. Очнулся, когда его ударило стропами по лицу: навстречу летела темная зелень. Он быстро поднялся на ноги. Ныла рука и острой болью отдавала правая ключица. Летчик с трудом освободился от парашюта и заковылял к леску, где его должны были ждать штурман с радистом. Но когда Дробот пришел туда, то своих не нашел. Он стоял на опушке, прислушиваясь к отдаленному бою. На востоке, кого-то высматривая, кружил двухкилевой Ю-88. Надо было выходить на дорогу.
Дробот пристал к группе бойцов, выбиравшихся из окружения. Напуганные рассказами о диверсантах и шпионах, они недоверчиво приглядывались друг к другу. Однажды их нагнало звено «мессершмиттов». Ведущий перевернулся через крыло, за ним стали пикировать другие. Краем глаза, уже лежа в канаве, Дробот увидел, как от самолетов отделились черные капли. Вокруг висел грохот, все звенело, стонало… Это же звено (Дробот запомнил номера самолетов), возвращаясь с востока, снова напало на них. Боезапас у немцев кончился и теперь они просто резвились, с воем носясь над дорогой, словно старались вдавить людей в грязь.
– Сволочи! – сказал майор-интендант. – Прямо по головам ходят.
В полдень они увидели группу «юнкерсов». Интендант бросился в канаву, но Дробот его удержал:
– Эти нас не тронут.
Ю-88 шли на большой высоте, ровным строем, как на параде, и даже гул их двигателей казался мирным.
Через час низко над дорогой пронесся бронированный «хеншель-129», поливая из пулеметов и разбрасывая бомбы. Он шел с востока, но у него почему-то остался боезапас: видать, не выполнил задание.
В небе были только немцы. Дробот лишь однажды видел наш самолет. Заметив его, беженцы на шоссе бросились врассыпную: за последние дни они не видели других самолетов, кроме немецких.
Они шли дорогами отступления: обугленные остовы машин, исковерканная пушчонка в кювете, на боку лежала разбитая штабная «эмка», рядом с ней – повозка с домашним скарбом. Следы копыт, коровьи «блины», лошадь на спине с раздувшимся животом. Эту, похоже, хватило осколком дней пять назад.
И трупы, трупы… Такие одинокие, такие безнадежные. Как-то в сумерках Дробот увидел мальчонку, прикорнувшего на обочине. Летчик прошел мимо, потом в неожиданной тоске оглянулся, вернулся к пареньку и тронул его за плечо. Тот был мертв.
Сушь, пекло, едкая пыль, гарь пожарищ. Дробот летал над этими дорогами, знал деревни, такие уютные сверху: домишки в садах, купы деревьев вокруг озерка… Теперь он увидел все это вблизи: пыльные исковерканные дороги, сгоревшие поля, пустые деревни, пепелища.
Их безнаказанно колотили пикировщики, и майор-интендант все спрашивал летчика:
– А где же наши? Где твои соколы, капитан?
Однажды вечером их настигла группа мотоциклистов. Немцы спешились, застучали автоматы. Люди рассыпались. Впереди Дробота, хрипя и отплевываясь, бежал интендант. Было какое-то чернолесье, ветки, бьющие по лицу, бочаги, болотная вонь.
Дробот услышал голоса и затаился. Это были немцы. Один сидел спиной к нему и чистил автомат, двое разговаривали в сенях избы, еще один умывался у колодца, фыркая от наслаждения и часто приглаживая светлые волосы. Автомат лежал на срубе колодца. «Шарахнуть!» – подумал Дробот и тут увидел, как рябой ефрейтор с голубым подойником выходит из-за угла избы. Немцы принялись пить молоко. Жажда раздирала летчику горло. Не отрываясь, он смотрел, как веснушчатый ефрейтор наливает себе вторую кружку. Пахло едой, тянуло едким дымком немецкой сигареты, смазанный автомат лежал на срубе колодца. «Добежать… всего три шага… автомат… шарахнуть…» Дробот продолжал думать об этом автомате, а сам торопливо уходил лесом на восток.
На десятый день Дробот добрался до своих и скоро оказался на полевом аэродроме, где встретил знакомого летчика.
– Вот и вся история, – сказал он. – Угостите табачком.
И летчики, еще недавно шутившие и хлопавшие капитана по плечу, теперь стояли с плотно сжатыми ртами, молчаливые и строгие.
5
Лазарев почувствовал, как его лицо стягивает мучительная гримаса, и быстро отошел от летчиков. Он вдруг понял, почему Дробот так долго разглядывал немцев, почему так всматривался в их лица. В самом деле, спрашивал он себя, что мы знали? Какую-то темную, обезличенную силу: танковые и моторизованные колонны на пыльных дорогах, небо в разрывах, чужие самолеты… И ни одного лица. А Дробот увидел врага: веселые парни пили парное молоко. Мы знали лишь слова сводок, думал Лазарев, безликий язык войны – точность, ясность… Ясность? Утренние сводки говорили о переходе в наступление, рождали надежду, а вечером следующего дня они узнавали, что после тяжелых оборонительных боев наши части оставили город. Мелькали знакомые названия: Полоцк, Невель, Орша, Ельня, Кричев, а после них – слова, которые диктор произносил глухо, почти растерянно, словно не верил им: «оставлен», «пал», «взят», «захвачен»… Когда Лазарев слышал по радио «гражданское население», «женщины и дети», ему требовалось усилие, чтобы понять, что речь идет о его жене и дочери. Он допускал, что жена и дочь могли затеряться среди беженцев, но они не могли пропасть, исчезнуть, погибнуть. Он не мог представить их мертвыми.
– Что с вами, Сергей Николаевич? – спросил Ивин.
Лазарев отошел, пряча лицо. Тревога за жену и дочь, не покидавшая его и уже ставшая привычной, как старая, тихо ноющая рана, эта старательно загоняемая внутрь тревога вдруг вырвалась и залила его жаркой волной. В ушах летчика продолжал звучать ровный голос Дробота: «мальчонка на обочине… прикорнул… колотили…»
Лазарев вспомнил слабую улыбку жены, мягкие, неторопливые ее движения. Потом увидел дочь, румянец на свежих щеках.
Однажды на семинаре по западной литературе преподаватель рассказывал им о последней ночи героя в темнице и его переживаниях перед казнью. Неожиданно поднялся Тимофей Егорычев, старше других студентов лет на пять, трудно учившийся и обремененный семьей.
«Что вы хотите сказать?» – спросил преподаватель.
Егорычев долго молчал – тяжелый, мрачный тугодум.
«Я хочу сказать, – начал он медленно, – хочу сказать, что понимаю автора: герой страдает за идею… Писатель хороший… А вот пусть он опишет мне страдания отца, его страх за своего ребенка. И не потому, скажем, что ребенок болен и должен умереть от простуды или чего другого. А пусть он так напишет: ребенок играет, отец смотрит на него и думает, что его сын когда-то умрет. Просто так умрет, в свой черед. Вот в чем штука!»
Лазарев увидел глаза дочери и его снова прошиб знакомый леденящий страх. Теперь он понимал Егорычева. Летчик вспомнил недолгое свое студенчество, однокурсников, их разговоры о жизни и смерти, отвлеченные, по-детски наивные, путаные. Они тогда впервые, наверное, задумались над «проклятыми вопросами». Но, может, именно тогда, в восемнадцать-двадцать лет, когда все так молодо, ярко, свежо, может, тогда-то и стоило рассуждать о жизни и смерти.
А вот летчики не говорили про смерть и, кажется, не думали о ней. Или как-то обидно мало думали. Просто бросали готовые фразы, вроде «смерть не обманешь», «от судьбы не уйдешь». Да и когда им было размышлять? Смерть выскакивала из-за облаков в виде желто-зеленых «мессершмиттов» с черными могильными крестами на коротких плоскостях с обрубленными консолями. Они видели смерть – быструю, мгновенную, будничную, безликую. То есть погибал, конечно, совершенно определенный человек, но смерть была без лица: взрыв, огонь в небе. Они только и успевали подумать: горючее и боезапас. Какая-то случайная, невзрачная, безобразная смерть. Это была война.
Потери, поражения… Лазарев подумал о них как об испытании. Нет, это не поражение, сказал он себе, это беда, боль. В поражении – тоска, глухая тоска и злоба, отчаяние и безнадежность. А здесь боль. В этой боли есть правда. Правды не было ни в победах, ни в силе противника, ни в новых машинах, ни в опыте летчиков, которые вели их. Нам трудно, думал он, нам горько, но правда у нас. Где-нибудь на институтском семинаре он, наверное, не смог бы этого объяснить. А теперь не умом даже, а всем существом своим он понимал, что все это – боль и горечь потерь – не может пропасть, исчезнуть, забыться. Это должно прорасти, дать всходы…
Он воевал. Он был спокоен. Почти спокоен, потому что оставалась все та же неутихающая боль от бессилия и невозможности помочь своим.
РАССКАЗЫВАЕТ СТОГОВ
Днем нам объявили, что на утро назначается боевая готовность. Было приказано опробовать двигатели и находиться возле самолетов.
После ужина все долго не расходились, покуривали, перебрасывались шуточками. Но разговор не клеился. Мне показалось, что летчики нервничают.
Со стороны складов шли затянутые брезентом машины. Помню, как тяжело выруливала из ворот полуторка. Ее кузов почти лежал на колесах: нагрузили под самую завязку! Грехов увидел в кабине знакомого техника, сорвался с места, подбежал, поставил ногу на крыло, что-то говорил торопливо… Слов я не разобрал, видел только, как скалился этот техник и мотал головой.
«Ну что? – спросил я, когда Грехов вернулся. – Куда они?»
«Молчат», – Грехов отвернулся и засопел.
Мимо нас быстрым шагом прошли Ивин и его новый штурман, капитан Голубев из штаба второй эскадрильи. Такой, значит, получался у них расклад: командир экипажа – младший лейтенант, штурман – капитан. А может, так и надо. Начальству видней. Голубев при мне уговаривал флагштурмана замолвить словечко перед командиром полка, просил зачислить его в оперативную группу хотя бы штурманом экипажа. Видать, добился своего. Да только куда он рвался? Мы и сами не знали задание. Флагштурман уходил от разговора или твердил одно: ночные полеты, будем работать по дальним тылам противника… Я вспомнил, как Голубев прощался с женой и дочками-двойняшками. Он гладил девчонок по волосам, смеялся. Жена штурмана – рослая белокурая красавица в цветастом платье – стояла рядом и тоже смеялась. Славная, веселая такая семейка!
Проводив жену и детей, Голубев коротко поговорил с Ивиным, потрепал его по плечу и быстро исчез.
Ивин подошел к нам.
«Как твой новый штурман, Юра?» – спросил Навроцкий.
«Он божился, что не подведет меня, – Ивин улыбнулся. – Он обещал».
Сумерки сгустились. С летного поля рвало теплым ветром, в темноте вспыхивали огоньки папирос.
Из-за спины Навроцкого вынырнул Ваня Шинкаренко, наш стрелок. Оглядевшись, он тихо сказал Грехову, что знает, куда нас пошлют.
Грехов ухмыльнулся:
«Интересно послушать».
«Будем бомбить немецкий линкор!»
«Вот как!»
«Точно. Мы ведь морская авиация».
Грехов вяло махнул рукой:
«Ладно, Ваня. Иди-ка ты спать, парень».
РАССКАЗЫВАЕТ СТОГОВ
Значит, так: было приказано опробовать двигатели и находиться возле самолетов.
Около девяти показалась машина. Из нее вышли командир полка и флагштурман. Мы двинули им навстречу и, не доходя до начальства, заговорили все разом: куда летим? когда?
Командир полка остановил нас движением руки.
«По самолетам! Вылет через двадцать минут. За мной взлетают Преснецов, Рытов, Лазарев, Навроцкий, Грехов… – Он быстро перечислил фамилии летчиков. – В воздухе строй «клина». Посадка там, где сажусь я».
Взлетели. Справа остался купол Исаакия. Машина набирала высоту, моторы гудели ровно, на одной ноте. Скоро растаял в дымке Кронштадт. Я взглянул на высотомер: три тысячи метров. Мы шли над Финским заливом. Я не нашел под крылом ни одного корабля. Мать честная, сколько мин мы сюда нашвыряли! Остряки называли Финский залив «супом с клецками».
После Готланда мы повернули к Моонзундскому архипелагу. Пошли острова с кудрявыми, похожими на каракуль, темными зарослями можжевельника. Чайки косо скользили по ветру на неподвижных крыльях. Под нами было серое море с белыми гребнями волн. Это было то же море, над которым мы летали, только здесь оно казалось еще более холодным, еще более неприветливым.
Внизу проплыл небольшой узкий мысок, песчаная коса, низкий берег, маленькая пристань на сваях… И тут я увидел, как флагманская машина заходит на посадку.
6
Стогов открыл люк, спустил телескопическую лестницу и вылез из кабины.
День был синеватый, прозрачный, с неярким солнцем и свежим ветром с моря. Сухо потрескивали остывающие двигатели, в разных концах аэродрома замирали моторы машин, севших последними. Когда они смолкли, штурман услышал птиц. Они заливались в бледной синеве с высокими, быстро тающими перистыми облаками.
Стогов огляделся. На западе взлетно-посадочная полоса упиралась в хутор, там были избы с соломенными крышами, сараи, изгороди. На востоке полоса терялась в кустарнике, за которым начинался сосновый лес. С севера и юга к полосе примыкали сады и редкие хуторские постройки. На лугу под ветром пологими волнами ходила трава. Нетрудно было догадаться, что аэродром предназначался для базирования истребителей. Они-то здесь легко могли развернуться, а каково будет тяжелым машинам с полной бомбовой нагрузкой? Штурман снова пробежал по полосе взглядом, прикинул: никак не больше полутора тысяч метров, скорее всего – тысяча триста.
Аэродром прикрывали две батареи 76-миллиметровых зенитных пушек. В его юго-западном углу, на краю летного поля, располагался командный пункт истребителей. Рядом стояли два звена дежурных самолетов – расчалочные бипланы И-153. Их легко было узнать по характерно изогнутому крылу типа «чайка».
Через полчаса экипажи оперативной группы стояли в строю.
– Машины ставить вплотную к хуторским постройкам и лесу. – Командир полка показал на сосняк в восточном углу аэродрома. – Надежно закрыть самолеты от наблюдения с воздуха. Маскировочные сети все пустить в дело. Я поднимусь в воздух и посмотрю маскировку. Завтра будем строить рулежные дорожки к местам стоянок. Размещаемся в школе. После ужина – инструктаж.
Грехов поставил самолет возле заброшенной, полуразвалившейся мельницы. Невдалеке расположился Навроцкий. Он загнал свою машину между двух сараев. Нос ее прятался в тени старых деревьев, хвост вылез в огород.
Две бортовые машины забрали экипажи и после недолгой езды по разбитой дороге высадили их у школы.
– Ты смотри, – весело сказал Преснецов, – заняли круговую оборону.
В окнах школы были установлены ручные пулеметы, перед крыльцом расхаживал часовой с винтовкой, на ремне у него болтались гранаты.
– Да, – улыбнулся Навроцкий, – настоящий блокгауз.
Перед ужином к летчикам зашел мордастый рябой сержант. Он, словно коробейник, открыл деревянный ящик и с улыбкой пригласил взглянуть на свой товар.
– Чего тебе, любезный? – спросил Навроцкий.
– Приказано каждому вручить гранаты.
– На кой черт нам это добро? – мрачно сказал Грехов.
– На острове озоруют диверсанты.
Навроцкий двумя пальцами взял противопехотную гранату, повертел перед собой, вернул ее сержанту и вытер руки носовым платком.
– В другой раз, братец, – сказал Навроцкий. – Как-нибудь в другой раз.
7
Было двадцать часов – без двух или трех минут. Летчики входили в комнату для инструктажа, продолжая разговаривать, но, заметив начальство, переходили на шепот. Командир полка и комиссар склонились над картой, на которой флагманский штурман делал пометки.
Поднялся командир полка.
– С двадцать второго июля фашисты систематически бомбят Москву. Эти массированные налеты, по мнению немецкого командования, должны подавить дух нашего народа и показать всему миру могущество германской армии. Геббельс не устает трубить, что русская авиация разгромлена и никогда не поднимется в небо. – Командир сделал паузу. – В ответ на систематические бомбардировки Москвы и Ленинграда нам приказано нанести бомбовой удар по фашистской столице.
– Бомбами по рейхстагу! – Ивин повернулся к Лазареву. – Здорово, а? Это здорово, Сергей Николаевич!
Летчики зашевелились, загудели – нестройно, слабо, немногие. Сообщение о налете на Берлин уже не было неожиданностью: в последнее время в отряде все чаще заговаривали об этом.
Командир сменил комиссара полка – бритоголовый, смуглый, с глубокими темными глазами.
– Вы должны понимать важность и политическое значение операции. Мы единственные солдаты отступающей армии, которые могут бить врага на его земле. Перед нами сильный, упоенный победами противник. За ним половина Европы, за ним опыт войны. Мы должны выбить… Вышибить! – крикнул он. – Вышибить из противника победный дух, подавить его самонадеянность и веру в безнаказанность. – Комиссар вытер бритую голову платком. Он заметно волновался. – Положение на фронтах серьезное… Но сколько лиц просветлеет, когда люди узнают, что наши самолеты бомбили фашистскую столицу. Надо помнить об этом.
Флагштурман сделал слабое движение рукой, приглашая летчиков поближе к карте. Многие поднялись, задвигали табуретками. Преснецов даже не пошевелился. Он сидел на своем табурете, положив ногу на ногу, подперев голову крепким кулаком.
Карта летчикам была знакома, на ней еще сохранились прокладки недавних маршрутов: выцветшие, полустертые карандашные линии шли от Ленинграда и обрывались в районах Луги (совсем короткая), Пскова, Двинска, Мемеля… А свежая ярко-красная черта протянулась вдоль балтийского побережья и, свернув у Штеттина на материк, упиралась в Берлин.
– Немцы считают свою столицу неуязвимой, – начал штурман. – Конечно, оперативное преимущество сейчас на их стороне. Мы лишены возможности действовать с тыловых аэродромов, и этот остров – единственное место, откуда наши самолеты могут достать Берлин. – Кто-то из летчиков, сидевших впереди, зашелся в кашле. Штурман переждал кашель и спокойно продолжал: – Расчеты показывают, что вылетать мы должны в сумерках, примерно в двадцать один час, а возвращаться в четыре утра, с восходом солнца. – Штурман повернулся к карге. – После взлета идем над морем до южной береговой черты, затем – на юго-запад до Штеттина… Как видите, большая часть маршрута пролегает над морем. Относительно спокойная часть… С выходом на береговую черту надо ожидать истребителей противника и зенитный обстрел. От Штеттина – на Берлин… Профиль полета сложный: от малых высот при вылете до практического потолка наших машин над Берлином. Последняя часть маршрута самая трудная. Берлин окружен тремя поясами зенитной обороны, над городом висят аэростаты заграждения и барражируют ночные истребители. Удары будем наносить только по крупным военным объектам. Военные заводы в основном расположены в районе внешнего городского кольца, металлургические и машиностроительные – в северо-западной части города. – Школьная указка небрежно гуляла по карте. – После удара по цели выходим к морю в районе Кольберга и дальше идем над морем до аэродрома базирования… В случае повреждения моторов или бензобаков мы не сможем дотянуть до базы. Садиться на вынужденную придется на оккупированных территориях Литвы и Латвии. Самолеты сжечь и пробиваться через линию фронта к своим. – Штурман оглядел слушателей. – Итак, возвращение… Вы знаете Балтику. Туманы здесь – вещь обычная. Самое скверное, что они часто неожиданны. Тут и хорошие синоптики бессильны. Ближе Ленинграда запасного аэродрома у нас нет, но и до него не хватит горючего. Вы легко можете рассчитать, что после семичасового полета топлива у нас останется лишь для захода на второй круг или на минут пятнадцать полета… – Штурман долго молчал. – Кое-какие преимущества у нас все-таки есть. Самое главное – внезапность. Нас не ждут. Немцам известны возможности наших машин и, судя по последним налетам, места их базирования. Данные, которыми они располагают, исключают всякую вероятность появления русских самолетов над Берлином…
РАССКАЗЫВАЕТ СТОГОВ
Ну, утешил: не ждут! Достал рябой от разноцветных значков план Берлина: железнодорожные станции, аэродромы, электростанции, заводы – металлургические, газовые, авиационные, моторостроительные… Все понятно: будущие цели.
Начальство ушло. Думал, малость расслабимся, поболтаем. Но Грехов продолжал на меня наседать: «А здесь как? А что тут?» Я постарался толково и внятно все ему разъяснить: заход на цель в этом секторе… высота бомбометания… уход с отворотом влево…
Грехов что-то нервничал. Это было даже странно.
«А он все прет, гад! – вдруг сказал Преснецов с непонятной веселостью. – Может статься, мы скоро окажемся у него в тылу».
«Да, – кивнул Лазарев, – все прибрежные аэродромы заняты немцами. Придется жить и действовать под боком у противника».
«Жить и действовать! – Рытов криво усмехнулся. – Разок бы сходить до Берлина».
«Но почему? – быстро спросил Ивин, – Почему, собственно? Ночные полеты, внезапность… У нас есть шанс».
«Не рвись, – хмуро сказал Рытов. – На войне не надо торопиться».
Навроцкий сидел, наклонив голову и не проявляя никакого интереса к разговору. Он, кажется, даже зевал втихомолку. Мне это знакомо. Я всегда зеваю, когда волнуюсь. Может, и Навроцкий нервничал, как мой командир?
«Но почему? – снова спросил Ивин. – Ночные полеты…»
Навроцкий поднял голову. На его лице было выражение скуки и раздражения. Редко я его таким видел.
«Ночные полеты… – Он неожиданно улыбнулся, и я узнал прежнего Навроцкого. – Темного времени нам, Юра, не хватает. Чтобы оказаться над Берлином ночью, мы должны взлетать в сумерках. То есть минут двадцать – двадцать пять мы будем идти при свете дня вблизи прибрежных аэродромов, на которых сидят немецкие истребители. Чего же им не перехватить тяжело нагруженные машины, да еще идущие с набором высоты?»
Ивин растерянно повернулся к Преснецову.
И мне нравился этот веселый, никогда не унывающий летчик. Как-то один молодой штурманец заявил при всех, что с Преснецовым он готов лететь куда угодно. Он сказал, что когда видит рядом самолет Преснецова, то уверен, что с ними ничего не случится. Может, и не стоило мальчишке-штурману говорить этакое при своем командире, но Преснецова он понял: прочный человек. Точно, его ничем не проймешь. Обвались у Преснецова стена за спиной, он и ухом не поведет.
Нельзя сказать, чтобы ему везло больше других. Скорее наоборот. В первом же боевом вылете Преснецова выбили из строя. На горящей машине он все-таки перетянул через линию фронта и сумел посадить самолет на картофельном поле. Через два дня экипаж вернулся в полк, а на следующее утро вылетел на задание. Или взять случай под Двинском. Прямым попаданием зенитного снаряда у Преснецова вырубило левый мотор. Он шел впереди нас, а тут заковылял и начал заметно отставать. Тогда немцы на него и насели. Один «мессер» аккуратненько подбирался к Преснецову и все огня не открывал. Решил, видать, действовать наверняка. А другие «мессеры» молчали. Ждали, что из всего этого получится. В общем, с Родькой Преснецовым можно было прощаться. И тут он вдруг развернулся и пошел на истребитель. Атаковал, понимаете! Штурман бил из пулемета, стрелял радист, чадящий бомбардировщик пер на немца и плевался огнем. Немец не выдержал атаки в лоб, нырнул под Преснецова, звено «мессеров» рассеялось и для новой атаки уже не успело перестроиться.
Как и мой командир, Преснецов любил летать на «свободную охоту». Он летел, еще не зная района поиска и цели. Помню его возвращения. «Транспорт!» – кричал он с порога. Или: «Танкер! Развалился к черту!» Или, злясь, бросал мимоходом: «Баржа! Торпеду жаль было тратить». Ему говорили: «Найти транспорт… лететь в одиночку… у берега замечены немецкие истребители…» Преснецов безмятежно улыбался. В его лице ничего нельзя было прочесть. Он, похоже, не знал страха. Точно! Страха не было в его душе. Негде ему там было поселиться.
Словом, лучше бы этому мальчишке Ивину держаться Преснецова.