Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Вячеслав Морочко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
ЯВЛЕНИЕ НАРОДУ
Светлой памяти Бориса Иосифовича Короля посвящается
Вместо предисловия
По-английски «художественная литература» звучит как «фикшн», и означает если не «фикцию», то уж «вымысел» – точно. Наш читатель отдает предпочтение «реализму», то есть «художественно обработанной правде-матке». Он не станет тратить время на вымысел «Напридумывают черте что!» – а то и обидится: «Дурят нашего брата!». Но если объяснить уважительно: «Вы уж не обессудьте, – мы немножечко выдумали»… – может и снизойти: «А ну, поглядим, что тут нафантазировали!» В России вымысел почему-то всегда настораживает: «Уж больно мудр» но! Не знаешь, чему и верить.» А коль «злополучная девка-фантастика» все же нет-нет да покажется, надобно загодя предупредить, наперед повиниться-покаяться: не вводить же честной народ в заблуждение. Он у нас самый читающий и справедливый… не ров» н час, а ну как, «не разобрамшись», возьмет, да «наедет»!
ГЛАВА ПЕРВАЯУтром, когда люди спешат на автобусы, в электричку, метро, только кажется, что они быстры и легки. Они еще не освободились от пут. Душа человека, как мотылек, выбирающийся из кокона сна, то плавными полуживыми, то судорожными движениями расправляет многажды сложенные хрупкие крылья.
Живые ручьи сливаются в транспортные потоки, где, ввинчиваясь в пространство, люди продолжают рвать, стягивать свои липкие путы, запутываясь мимоходом в чужих: совершается «утреннее рождение». Ибо СПЯЩИЙ выпадает из жизни. И хотя смерть его не подтверждается официальными актами, но такого, как был, его уже нет и не будет: под утро очнется другой человек, похожий на прежнего так, как похожи меняющиеся поколения: преемственность моды и знаний бывает не только при смене веков… – при смене всякого дня, в судьбе каждого из живущих и живших. Говорить о бессмертии так же нелепо, как о живом существе, у которого кровь обратилась в стекло, а нервные токи стекли в глубь земли.
Но жизнь порождают не сны, а звенящее коловращение времени, точно скрипы, старинных часов или шорох смыкания нежных контактов в шкафу автоматики. Дело даже не в звуке, но – в изменении состояния времени. Как сталь от ничтожных добавок обретает легированность, так утро – «легированное» – привилегированное состояние времени – «время рождений».
БЫЛ утренний «пик». С каждой станцией в метровагоне становилось теснее и тише. Молчание недоспавших спрессованных тел неслось мимо редких огней в громыхающих недрах земли. Ну а после «Текстильщиков» вообще стало трудно дышать. Когда поезд вышел наружу, тишину разорвал детский плач – хлесткий крик новорожденного. Пассажиры искали глазами: казалось, кричит кто-то рядом. Но как только звук оборвался, люди прикрыли глаза и решили, что им померещилось. И еще многим чудилось, что у них по ногам кто-то ползает: то ли щенок, то ли кошка. Лишь в «Китай-Городе» легче стало дышать. А на «Беговой» почти все пассажиры сидели с прикрытыми веками.
Оказавшаяся в тот час под землею, загнанная «проклятущей толпенью» и не дремавшая из-за бессонницы старая бабка, приметила наискосок от себя краснощекого мальчика лет этак двух с «дипломатиком» в ручке, одетого прямо по взрослому в «кожанку». «В этаку рань дите поднимает!» – думала старая неодобрительно о сидевшей возле ребенка молодой модно стриженой даме с кружевами на вороте. Но когда «кружевная» на станции вышла, бабка совсем растерялась: «Да слыхано ли оставлять малолеток в метро?!» – оглянулась, ища у людей понимания, но пассажиры дремали, и никому до ребенка не было дела. Старая женщина покряхтела, привстала, сделала несколько неуклюжих шажков по «игравшему» полу и, плюхнувшись на сидение рядом с «малышкой», только-только хотела спросить «с кем ты едешь?»…, да прикусила язык, обнаружив, что парню – никак не два года: все десять, а то и тринадцать – в смущении перекрестилась, вернулась на прежнее место, прикрыла глаза «Одурела я, Господи, что ли?», открыв их, однако, была еще более удивлена: два похожих как близнецы молодых человека дремали напротив. На «Полежаевской» один из них вышел. А на следующей остановке вышла старушка. Когда поезд тронулся, ей показалось, что тот, кто остался, рухнул спиной на сидение: оглянувшись и не увидев его, старая женщина перекрестилась опять.
ГЛАВА ВТОРАЯСтремление «жить как все» с годами выродилось у Марины Васильевны в нечто противоположное, а затем привело к событиям, о которых хочу рассказать.
До четырнадцатого года ее отец, Ковалев, работал в Москве у обивщика мебели, потом нагрянул в родную деревню, что на Смоленщине, как-то спьяну женился… Но подоспела война. Пройдя Мировую, Гражданскую, пережив три ранения, тиф, Ковалев возвратился в Москву. Работал, как прежде, по мебельной части. Снова женился. Девушку взял аккуратную, строгую. А к себе на Смоленщину больше не ездил: близкие все почти померли. Слышал, живет где-то сын, но своим его не считал: «Потому как и сам теперь был другим человеком». Когда появилась Марина, души в ней не чаял, во всем ублажал, потакал, любил говорить: «Пусть растет городская. Пусть живется ей слаще и чище, чем нам». Пил с каждым годом все больше. Ушел из артели. Работал подсобником. Часто по нескольку дней пропадал у дружков. Марина Васильевна выросла в окружении рассудительных женщин – фабричных приятельниц матери. Мужчины жили отдельно от этого общества, как неоседлое племя. Их здесь так и звали «гостями». Все в один голос сходились на том, что в городе с мужиком только больше хлопот: «По нонешним временам мужик – не кормилец, а чистый пропивец. Баба, – та почему многожильная? У ей же все радости в доме. А мужику завсегда дом воняет дерьмом. Какое бы на дворе ни стояло суровое время, ему подавай развлечения. Мнит из себя господина, а на поверку выходит – ошибка природы».
Все же раннее детство озарено было и теплом, и любовью. Каждой клеточкой кожи голого тельца вбирала и запоминала Марина счастливое чувство, как будто затем, чтоб позднее прикосновение собственных рук, хотя бы на время могло возрождать в ней блаженство ребенка, вобравшего и земную, и неземную любовь. Это священное чувство она пронесла сквозь всю жизнь. Оно заменяло безбожнице ощущение Бога и внушало счастливую мысль: «Быть не может, чтоб жизнь не имела высокого смысла!» В школьные годы Марина Васильевна не была заводилой, но к выдумщикам тянулась душой, восхищалась людьми энергичными, шумными, им подражала, читала все, что читали подруги и от всего приходила в восторг. А по окончанию школы записалась в пионервожатые: влекла жизнь на виду у людей: блестящие горны, алые стяги и марши под барабан давали ощущение праздника, предчувствие нового близкого и невыразимого счастья… Однако предчувствие не оправдалось.
В сорок первом Марина Васильевна стала зенитчицей. Внутренне она была подготовленная к быту армейскому, если не брать в расчет ужаса смерти во время налетов, к которому невозможно привыкнуть.
Марину Васильевну сделали командиром орудия, а через годик определили на курсы. В бригаду вернулась она командиром приборного взвода и через короткое время стала мастером многомудрого дела – согласования комплекса батареи с «Чудо-прибором управления артиллерийским зенитным огнем». Послушное ее воле слежение мощных стволов, внушительный вид самой этой «умной машины» наполняли Марину Васильевну гордостью, верой в себя и науку.
Во время войны она лишилась родителей: старые раны убили отца, а мама умерла в одночасье прямо на фабрике. Похоронные хлопоты взял на себя человек, о котором Марина Васильевна раньше, почти что не слышала – это Иван Ковалев, сводный брат ее из смоленской деревни, служивший в то время в Москве. Он сам отыскал старика, схоронил его, а позднее – и мачеху. Марина Васильевна видела брата, когда заезжала домой после курсов. Он был лет на шесть ее старше, ходил в капитанах.
Вернувшись после победы, она подала документы в пединститут на физмат. Ковалева уже не ценила ни выдумщиков, ни заводил, уважала решительных, дисциплинированных, подающих надежды.
Часто снился сон о войне: из-за леса «выпрыгивает» фашистский стервятник, несется на бреющем – на батарею. Марина наваливается на штурвал поворота… Всем телом… Но что-то заклинило – ствол повернуть невозможно. Уже видно кресты на машине. И негде укрыться. Нагретая солнцем станина забрызгана кровью. В ушах звон недавней контузии…, песнь жаворонка. И хочется жить…, кем угодно – букашкой, былинкою – только бы плыть по волнам ощущений. Из вражеской «птицы» как будто просыпали мусор – «гроздь» черненьких «сомиков», рыская в воздухе, с воем несется к орудию. Сердце вот вот разорвется. Отчаянно жалко себя…
Просыпаясь от крика, Марина Васильевна проклинала свою «ледяную» постель и эту холодную, точно склеп, комнатушку, в которой жила когда-то с родителями. Молча думала, нет, невозможно, чтобы так кончилось, чтобы жизнь не имела высокого смысла, и чтобы предчувствие близкого невыразимого счастья, которое ощущала ребенком, обмануло ее.
ГЛАВА ТРЕТЬЯИз метро на поверхность поднялся высокий худой человек в черной куртке из «жеваной» кожи. До места работы ему можно было доехать автобусом, но Владимир Владимирович Пляноватый, главный специалист ГНИИПРОСВЯЗИ (Государственного научно-исследовательского и проектного института связи), предпочел добираться пешком. В фамилии «Пляноватый» была какая-то незаконченность, как если бы некто, заведовавший «специальным котлом», где «варились» фамильные прозвища, не очень себя затруднив, подцепил, что попало и швырнул, словно кость: «На живи и грызи».
Выйдя на воздухе Владимир Владимирович освободился от пут метросна, где приснилась большая картина, от которой его брала оторопь. Человек шел, поеживаясь, хотя было не жарко, не холодно. Он боялся погоды, когда свежесть с теплом, «сговарившись», давали сплошное блаженство, гнали буйные токи по жилам, и делалось сладко и, точно мальчишке, хотелось куда-то нестись…
Миновав виадук, Пляноватый увидел стеклянную рвущую вышние ветры «скалу» своего института и мысленно улыбнулся пришедшему в голову слову: «командированный».
– В самом деле, кто ж я еще! Ведь задачка поставлена круто: «Пойди и верни». А когда начинать, неизвестно, – объявят особо.
Жизнь могла бы казаться красивой, если б под руку не толкали лихие прозрения. Не собираясь выстаивать очередь к лифту, чувствуя свежую силу и легкость, на девятый этаж Владимир Владимирович поднимался прыжками в две-три ступеньки без отдыха, не сбивая дыхания. Он сам себе нравился и, вышагивая по коридору, слегка удивлялся, почему попадавшиеся навстречу девочки-техники не обращают на такого красавца внимания.
Возле двери ждал Марк Макарович – тоже Главный специалист, но уже в приличных годах. Он умел читать мысли: «Фто, не хотят замефтять молодфа? А вы фами не пяльтефь, дайте им ваф равглядеть. Венфины – народ офтень фтонкий, фтефнительный». У коллеги не ладилось что-то с «согласными». Поначалу это казалось игрой, нарочитым коверканьем слов. Но подобные вещи, привыкнув, перестаешь замечать. Он был шустр и мал ростом, как говорят: «метр с кепкой». Владимир Владимирович вообще уважал стариков: они вроде айсбергов: подспудного в них куда больше, чем очевидного. Как древние здания, погружаясь, врастают в культурные наслоения почвы, так душа человека в годах все заметней оказывается по ту сторону от «поверхности жизни». Марк Макарович и Пляноватый занимали вдвоем одну узкую комнату. Стол молодого стоял возле двери, старшего – ближе к окну.
– Какое утро фтюдефное! – риторически восклицал Марк Макарович, извлекая бумаги. Тем временем Пляноватый шарил в карманах, двигал ящики, потрошил «дипломат», не найдя, что искал, снова шарил и двигал.
– Фто вы фте фуетитефь? – наконец, замечал Марк Макарович. – Потеряли фтего? Да не фтутите так яфтиками! Фто хоть флуфтилофь?
– У вас, случайно, книжечки записной не найдется?
– О фтем рефть, Владимир Владимирович! – точно ждал этой просьбы коллега.
– Повалуйфта! Я ф удовольфтвием вам подарю!
Владимир Владимирович благодарил, испытывая почти сыновнюю нежность, к соседу. Хотя новая записная книжка в синей твердой обложке не могла до конца снять тревогу: потеряны записи, сделанные накануне, а нынче он «хоть убей» ничего не мог вспомнить, но было приятно, что доктор наук «старина Марк Макарович» называет его уважительно по имени-отчеству.
Позвонил Федькин – помощник ученого секретаря, однокашник приятель.
– Слушай, Володька, складывается впечатление, что твоя диссертация мне нужна больше, чем тебе самому. Когда автореферат подготовишь?
– Васенька, ради бога прости! – умолял Пляноватый. – Времени нету совсем! Но на этих днях сдам, кровь из носу!
– Это я слышал. Больше ждать не могу. Сегодня или уже никогда!
– Постараюсь сегодня.
– Ты наверно не понял?
– Все понял. Сказал: постараюсь!
– Лентяй ты, Володька!
– Лень, Васенька, – дань мудрому ощущению бренности бытия…
– Не болтай ерунды! Реферат к концу дня должен быть у меня! Тебе ясно?
– Придется подсуетиться.
– Подсуетись, дорогой. Всего доброго!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯЗащитив диплом, Яковлев остался на кафедре. Через год Евгений Григорьевич ушел воевать, в сорок четвертом, после ранения в легкое, возвратился в родной институт, а чуть позже в научных журналах начали появляться его статейки. Все, от жесткого бобрика на голове до орлиного носа на удлиненном лице, говорило Марине Васильевне, о его одаренности. Это решило судьбу математика. Сама Ковалева отличалась подтянутостью, стройной фигурой, гладкостью кожи на крупном красивом лице со слегка выдающимся подбородком. Яковлева она «взяла» не кокетством, а решительностью и простотою служаки, подсознательно избегая уловок, нервирующих интеллигентов, когда они вдруг сознают, что их «окрутили». Единственной ее вольностью стала кличка «Ушастик»: крупные уши ученого в самом деле казались ей продолжением скрытых извилин.
Свадьбу сыграли без шума. До первых схваток Марина Васильевна не пропускала занятий. Роды были короткие легкие. На свет, как и было задумано, появился мальчик – Сереженька. В первые годы после войны еще можно было найти приходящую няню, и Марина Васильевна не воспользовалась академическим отпуском… Скоро без лишнего шума, так же, как свадьбу, отметили выпуск. Чувство сурового времени приучило Марину Васильевну не теряться в любой обстановке, и через какой-нибудь месяц педагогам московской школы казалось, что «новый физик» трудится рядом с ними уже много лет.
«Ночные налеты» сменились новой напастью: выяснилось, что Евгений Григорьевич трусит ночами, вздрагивает от разговоров за дверью, шагов за стеной и гудков за окном. Очень скоро жена убедилась, что он неумен и спесив: отвергая соавторство руководителя, Яковлев все потерял – его перестали печатать и вообще замечать. Марина Васильевна, как могла, разъясняла Евгению, дескать, он сам виноват, потому что в «суровое время нужно долбить в одну точку». А он умолял: «Ради бога, оставь наше время в покое! Ну чем оно хуже других?» И в новой квартире, добытой великими хлопотами, Евгений Григорьевич не излечился от страхов: стоило сыну пошевелиться в постельке, Яковлев схватывался перепуганной птицей, показывал нервы, как будто он отпрыск лендлорда, а не одесского педиатра. Она удивлялась: «Ну почему ты со мной так не ласков? « «Потому что – суровое время!» – отвечал он с издевкой. И Марина Васильевна догадалась, виною всему его немощь. Казалось, что грозное время, как мудрый хирург, должно было выскоблить напрочь нежизнеспособную хиль. Не верилось, что исстрадавшимся женщинам может выпасть еще и такая беда.
Когда-то в зенитной бригаде судили о Них, как о чем-то несбыточном. В школе единственным представителем сильного пола был старый писклявый завхоз, и в учительской, тоже стонали: «Тут как ни крути, – в доме нужен мужик». Марина Васильевна понимала, что это идет от тоски – затаенной мечты по сверхсиле, способной решить одним махом все бабьи проблемы, что тут больше слов чем надежд… Но до замужества вообразить не могла, каким это будет ничтожным и жалким на деле.
Сродный брат Марины Васильевны Ковалев не признал ее мужа, а сестре объявил: «Да какой он мужчина? Ни футбол, ни рыбалочку с им не обсудишь, в обчем, – некультурный товарищ!» Глядя как мечется и хлопочет Анна Петровна – жена Ковалева – Марина Васильевна убеждалась, что помощи по хозяйству от брата не больше, чем ей от Ушастика. У самой же Марины Васильевны по законам сурового времени в доме не утихала война не на жизнь, а на смерть с беспорядком и грязью. Сражались семейным расчетом, включая Сереженьку. Здесь постоянно травили какую-то нечисть, сводили следы, подбирали соринки, мыли, скоблили, достигнув сияния, шли по второму заходу: драили, чистили порошками и пастами, тряпками, щетками, шкуркой, достигнув сияния, все начинали сначала.
Мысль о загубленном времени мучила Яковлева, но, спеленутый страхом лишиться семьи, он впрягался в оглоблю «сурового времени», а Марина Васильевна подгоняла привычным упреком: «Сто раз говорила себе, легче сделать самой, чем рассчитывать на ленивую бестолочь!» Если кто-нибудь со стороны упрекал: «Да нельзя же, голубушка, из чистоты делать культ!», она закрывала дискуссию едким вопросом: «А вы предлагаете жить как в хлеву!»
Однажды Евгений Григорьевич заявился домой под хмельком: встретил будто бы фронтового товарища – плакал, спорил, шумел, а потом его крепко рвало. Подумав. Марина Васильевна сделала вывод: погрязнув в дерьме неудач, муженек уже катится вниз по наклонной. Его не удержишь – лучше не стой на пути. К безумцу, способному перечеркнуть одним махом будущность сына, жалости быть не могло: «Не только попойки, сама атмосфера борьбы с разлагающим пьянством калечит ребенка». И когда через месяц Евгений вторично явился хмельным, она подыскала такие слова, что Ушастик не выдержал – закричал истерически: «Будьте вы прокляты оба: и ты, и «суровое время»!
– Был на фронте, а даже ругаться не научился! – сказала с презрением женщина, выставив его вещи за дверь. В течение месяца Яковлев умолял о прощении, неумело бранил и ее, и «суровое время», наивно требовал сына… Напрасно: к разводу Марина Васильевна подошла с той же тщательностью, с какой относилась к дезинсекции в доме.
Мысленно она поделила мужчин на четыре больших категории. В первой были такие, как Яковлев – истеричные, кадыкастые, впалогрудые хлюпики, склонные к позе, к жеманству. Евгений Григорьевич мог, например, возмущаться тому, что у Бунина «море пахнет арбузами», утверждая, что море у берега – просто большая помойка и если пахнет арбузами – то уж, конечно, гнилыми. Тип этот напивается быстро, а захмелев, предается слезам. Их не жалко. На них противно смотреть. Ко второй разновидности относился грудастый пузан с жирным басом или не терпящим возражения тенором. Этот хрюкает, шумно сопит, когда угрожает и насыщается. Предплечья всегда оттопырены, словно там не желе а гигантские бицепсы. Характер, как говорится «масштабный». Причисленный к этому роду Иван Ковалев мог, например, предложить: «На спор? Выпиваю зараз ведро пива? Ставишь?» Напившись, такие куражатся, хвастают, а потом вдруг откинутся и «дают храпока», – ну прямо как на баяне играют.
К следующей разновидности относился трудяга-молчальник – добрый робкий бычок…, только зверь во хмелю, слепо жаждущий крови. Марина Васильевна не считала мужчин храбрецами, полагая, что есть обстоятельства, при которых отсутствие выбора делает смелым любого.
К четвертому виду она причисляла мужчин, у которых есть цель. Владея чуть ли ни женскою хваткой, они занимаются делом, а не болтают о деле. Таких она даже побаивалась, хотя и считала разумно, что чистого типа в природе скорее всего не встречается.
Внешне семейный разрыв на Марине Васильевне не отразился. Разве что больше стала курить…, и вернулись «ночные налеты», а в них вошел сын. Помноженный на материнское чувство, ужас бессилия превращал эти сны в западню. Еще не проснувшись, бросалась к детской кроватке и пугала ребенка, прикрывая его своим телом.
Школьный предмет свой считала лишь «легким прикосновением к физике». Не ставила себе цель «прививать вкус к наукам». Но давала знания прочные «на всю жизнь».
Брат Иван попивал, имел из-за этого неприятности, лечился, – не долечился, но вышел на пенсию в срок, подполковником. От скуки работал вахтером в строительном главке почти рядом с домом.
Жену свою, Анну Петровну, Иван перед самой войной «осчастливил», забрав из деревни. Детей у них не было. Виноватой считалась она. Но, ворча, для приличия, Ковалев был доволен и жизнью, и Анной – большой мастерицею печь пироги. Она начиняла их мясом, картошкой, горохом, капустой, грибами, малиной и прочим… Славной стряпухе достался и славный едок. Хвалил он по гетмански: «Ну, Анна, добре!» Глядя на это, Марине Васильевне было жалко себя. Она думала: «Как нелепо все оборачивается! Неужто же вышел обман!? Нет! Нет! Быть не может! Предчувствия детства – святы!»