Текст книги "Достоин свободы"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Вячеслав Рыбаков
Достоин свободы
1
С высоты Европа напоминала черепаху. Фонтаны тумана и ветра взлетали от синтезаторов и раскручивались циклоническими спиралями, а в сумеречные просветы между витками просматривались многоугольные щитки городов. Изъеденные атмосферными окислами Баварские Альпы туманно громоздились на юге – жутко было смотреть на них. Но я смотрел. Потому что целых три года перед моими глазами маячили лишь коридоры станции Оберон да хаос скал, освещенных то искрой Солнца, то грязно-зеленой опухолью Урана.
Города утонули во мгле позади. Под нами простиралось бурое пространство без пятнышка зелени; изредка взблескивала вода, отражая прорвавшийся солнечный луч. Балтика пряталась в молочном месиве слева; там тоже ревели ураганы, ежеминутно выбрасывая в атмосферу десятки кубокилометров воздуха первозданной чистоты.
Кресло мягко, предохранительно охватило меня с боков, и тут же снижающийся лайнер буквально запрыгал – на малых высотах турбуленции были особенно сильны. Мы почти падали, облака уносились вверх; снизу, как взрывы, взлетали другие. И вдруг отовсюду сразу надвинулось нечто огромное. Свет в иллюминаторах пресекся, а потом возник вновь – уже искусственный, и лайнер невесомо опустился в гнездо. Я прилетел.
Получилось удачно – мой двухнедельный карантин закончился ровно в тот день, когда Соломину вручали Нобелевскую; церемонию вручения я смотрел по Евровидению, а к вечеру уже смог попробовать свалиться Соломину как снег на головуу. Как снег на голову. Он часто повторял эту фразу своим гортанным, занудным голосом – так невкусно, что угасал весь ее снежный блеск. Как сингулярные локусы на восьмимерной проекции пучностей континуума. Подобного рода фразы он произносил ровно с той же интонацией – свесив голову ниже покатых плеч и подперев костистый нос карандашом. Все, что нарушало ритм работы, было для него снегом на голову. Наверное, и Нобелевка.
И при всем том я не знал человека добрее и мягче. Когда быт вытряхивал его на часок-другой из-за письменного стола, Соломин так трогательно, так нелепо пытался сделать что-нибудь хорошее любому первому встречному. К счастью, обычно это сходило незамеченным. Если замечали – смотрели странно. Он катастрофически ничего не умел. Умел только, сидя за письменным столом, бродить где-то в безмерной глуби мира… и то, что он время от времени, непонятно как – скорее интуитивно, нежели логически, – находил там, падало как снег на голову всем. Всем, кто мог понять. До моего отлета на Оберон я года два работал с ним в паре и слишком хорошо узнал, как трудно бывает понять его, угнаться за ним в его безднах…
Но вот смысл его последней находки понял каждый. Все-таки это справедливо, думал я, медленно идя в толпе спешащих, смеющихся, встречающихся, глядя на их воскрешенные лица. Справедливо, что это нашел именно Соломин. Он наконец сделал хорошее для всех. Три года я не видел толпы, казалось, забыл, как она выглядит, – но сейчас понимал, что она изменилась. Прежде лица были темны. Нет, не все кусали губы или мрачно смотрели в пустоту – конечно, и щурились, и зевали, и подмигивали, и улыбались, но как-то темно. Как бы на миг забыв о вечной заботе.
А вот теперь загорелся свет. Я вспоминаю – полвека назад, в детстве, я видел такие лица, когда человечество, припертое к стенке экологической катастрофой, начало наконец разоружаться. Тогда казалось – стоит лишь уничтожить запасы смертей, утечка которых в среду возрастала вместе с возрастанием запасов, стоит лишь остановить военную промышленность, сжиравшую две трети ресурсов и мощностей, положить конец бесчисленным локальным конфликтам, а заодно учениям и маневрам – и сами собою вернутся голубое небо, бабочки, кувшинки в озерах… Наверное, в прошлом веке такие лица были у людей, когда кончались мировые войны. Но оказалось, что последняя мировая война – с наследием тех, кто ставил на войну, – еще впереди. Никто не заметил, когда лица мало-помалу вновь угасли. Война оказалась долгой.
И только когда заработал первый соломинский синтезатор, как снег на голову она свалилась – Победа, не менее важная, чем та, которую русские до сих пор называют просто – Победа, и любой сразу понимает, о чем речь… Это справедливо, думал я, идя по полю аэродрома, залитому искусственным светом. Меня обгоняли сверкающие лица, улыбки и взгляды яркими цветами летели мимо, время от времени в мельтешне голосов, наскакивающих справа-слева, слышалась его фамилия. То с французским ударением на последний слог, то юлящая как-то по-скандинавски, то спетая в китайских тонированных слогах: «Со-луо-мин», но чаще – по-русски, вбиваемая, как свая, одним увесистым азартным взмахом: «Сал-ломин!..» Потом я остался один, толпа схлынула – кто вверх, кто вниз, кто к цоколю соседнего гнезда, уходящему в потолок; глухо рокотали моторы верхнего яруса, отправляя воздушные корабли в атмосферу, бьющуюся в судорогах долгожданного вдоха; порывы теплого, пахнущего механизмами воздуха то и дело окатывали меня – я шагал неприкаянный и счастливый. Когда жизнь всех меняется к лучшему, даже собственная бесприютность, давно заледеневшая в душе, вдруг кажется преходящей и уютно неважной, как база однодневного отдыха. Это справедливо, в сотый раз с наслаждением думал я. Это справедливо, что именно Соломин нашел Победу.
Я и не подозревал, что войны кончаются не для всех.
* * *
…В квартире было тихо и темно. Я застыл у стены, беззвучно замкнувшейся за моей спиной.
– Добрый вечер, коллега Гюнтер, – раздался из темноты знакомый голос. Я облегченно вздохнул. – От души рад вашему приходу.
Телеокно замерцало, и в комнату упал холодный свет полной луны из прозрачно-черного неба. Он был рассечен пополам узким силуэтом человека, сидящего ко мне лицом.
– Мне особенно лестно, что время для визита вы смогли выкроить именно сегодня, в день моего триумфа. Прошу пройти. Как поживают ваши изыскания?
– Вполне, вполне, вполне, – стараясь говорить ему в тон, ответствовал я и, пройдя, опустился в подлетевшее ко мне кресло. – Итак, я поздравляю вас, коллега. Прошу вас принять мои самые искренние…
– Соболезнования, – глухо уронил он и встал – вырос из кресла, словно телескопическая антенна. Сутулясь, приволакивая ноги, пошел к синтезатору. – Вы отужинаете со мной, коллега?
– Я буду рад разделить с вами трапезу, коллега.
Он нагнулся над пультиком, выпавшим из стены.
– Что бы вы хотели?
– Возьми, что себе.
Выпятив цыплячью грудь, он гордо распрямился.
– Сомневаюсь, что вы стали бы ужинать из одной тарелки со мною!
Коротко пропел синтезатор.
– Не сочтите за труд, коллега, свое возьмите сами, – сказал Соломин, идя к столу – в одной руке тарелка со столовой массой (у меня глаза полезли на лоб), точь-в-точь такой, какую все мы вынужденно ели еще так недавно, в другой – бокал с молоком.
– Вот те раз. – Я пошел к синтезатору, взял свою тарелку. Соломин заказал мне отличнейший ростбиф. – Ты так привык к… к этому?
Он не ответил, сосредоточенно набивая рот густыми кусками брикета. На его гладкой могучей лысине лежал отчетливый лунный блик. Я вернулся к столу, с наслаждением вдыхая аромат, испускаемый моей тарелкой. Изображая домашнюю непринужденность и раскованность, я с чуть нарочитым азартом вонзил вилку и нож в сочный кусок. Брызнула кровь.
Соломин подскочил, уронив наполненную ложку, лицо его страшно исказилось.
– Вы меня обрызгали, Гюнтер! – с гортанным надсадом крикнул он, остервенело отряхивая рукав свитера. – Кровью!!
– Прости, – ответил я так кротко, как только позволял мой баварский акцент. Мне уже становилось не по себе.
Неуловимо быстрым движением Соломин канул под стол и тут же возник с ложкой, крепко стиснутой в кулаке.
Некоторое время мы молча насыщались. Потом я сказал задорным голосом:
– Замечательный ростбиф. Что же ты – сам придумал из вакуума ростбифы, а теперь отравиться боишься? Так и брикет твой теперь ведь тоже из твоего вакуума…
Он поперхнулся. Он кашлял долго, с бульканьем и хрипом, корчась, а потом вытер пальцами слезы и, надтреснуто дыша, объяснил:
– Пенка в молоке…
– Какой ужас, – сказал я.
Он поставил локти на стол и вцепился длинными пальцами себе в щеки; с минуту сидел так, едва заметно раскачиваясь из стороны в сторону и глядя мимо меня. Потом сказал:
– Вот и все.
– Что – все?
Не глядя, он точным движением коснулся стены своей длинной рукой, тонкой и ломкой, как два шарниром скрепленных шеста. Беззвучно раскрылся телекамин, и лицо Соломина, налившись оранжевым светом, выдвинулось из лунной тьмы. Пылающие поленья трещали, выбрасывая клубящиеся облака искр, – корчилось, кричало пламя, заживо сгорая в самом себе. Иллюзорное. Соломин, не мигая, чуть раскачиваясь и скомкав щеки, смотрел в огонь. В меня вдруг вошла его страшная усталость.
– Все и есть все, коллега, – проговорил он. – Странно.
– Еще бы, – медленно ответил я. – Девятнадцать лет…
– Двадцать три, – поправил он.
Я только головой покачал. Он откинулся на спинку кресла – лицо ушло из оранжевого полыхания.
– Впрочем, тогда я и не подозревал, что из этого выскочит синтез. Просто хотелось разобраться с вакуумом наконец.
– Вот и разобрался наконец, – сказал я.
– Да, разобрался. Подарить только уже некому.
– Некому?! Да всем!
– Знаете, коллега, – помедлив, тихо сказал он, – порой мне хочется стать… музыкантом…
Я знал это давным-давно.
– Правда? – спросил я.
– Пассакалия ля минор. – Он словно творил заклинания. – Хоральная прелюдия номер семь… Знаете, даже снилось, будто выхожу на сцену. – Он запнулся. – Сколько раз. Клавиши, клавиши… и острия вверх. Трубы. Они ведь серые, да?
– Свинец.
– Свинец…
Мне хотелось его обнять.
– Мортон звал меня на Трансмеркурий, – проговорил я. Соломин передернулся от отвращения и закрыл камин. – Ты не знаешь? – спросил я в темноту, словно высосавшую глаза. – Назревает локальный пространственно-временной прогиб, сегодня ждут. Взаимодействие собственного поля Солнца с полем Галактики под каким-то редкостным углом – раз в тысячу лет, что ли… Совершенно непочатый край. Вот где для твоей головы…
Черный силуэт беззвучно вздыбился передо мной – узкий, длинный, как подводная лодка из глубины.
– Вот!! – выкрикнул Соломин. – Четыре полки!! – Он сделал шаг и прильнул к полчищам книг. Медленно, любовно провел плоскими ладонями по корешкам своих работ. – Поле… Континуум, локальные вихри… синтез… Синтез!!! – Он хрипло, с каким-то гортанным звоном, дышал. – Неужели вам мало?!
Он качнулся – свет луны упал ему на щеку и словно взорвался на ней, окутав все лицо мгновенным сверкающим туманом. Я увидел безумные белые глаза и провал заглатывающего воздух рта.
– Мало?!
Я молчал. Соломин пошел поперек комнаты, распарывая, словно катящееся лезвие, поток зябкого лунного света.
– Я мог бы стать музыкантом. Я мог бы стать баскетболистом. Но я всего лишь физик, – надменно и отрывисто вещал он и ходил, ходил по комнате, пытаясь горделиво расправить сутулую спину, узкие, зализанные плечи. – Простой физик. Я умею только это. Имеет смысл делать только то, что умеешь. – Дыхание сухо вхрустывалось в тишину.
Я ловил каждое слово и все пытался заглянуть ему в лицо, но было темно, только черный силуэт двигался.
Потом он остановился и поник.
– Останьтесь до завтра, коллега, – раздался тихий, чуть сорванный голос. – Я постелю вам здесь. – Соломин протянул руку к контактной панели, чтобы достать постель, и опять застыл. – Скажите… прошу простить, если вопрос мой покажется вам несколько бестактным… ваша… подруга… она не любила вас или вашу работу?
– Она не любила нас с работой, – ответил я. – У тебя лирическое настроение? Позвони Пелетье, поговори с ним. Я слышал, он ушел от очередной жены. – Я изобразил грустно-всепрощающий голос шефа лаборатории слабых взаимодействий. – Она тоже не сумела стать настоящим другом…
– Я постелю вам здесь, – сухо сказал Соломин.
Когда стена спальни закрылась за ним, я обнял подушку и в течение часа честно пытался заснуть. Конечно, ничего не получилось. Соломин потряс меня. Ему было плохо. Я никогда не подозревал, что ему может быть так плохо.
Я сел на постели, спустив ноги на пушистый теплый пол. Потянулся к висящей на спинке кресла куртке, достал из кармана радиофон и несколько секунд держал его в кулаке, тщась понять, имею ли я право сделать то, что хотел. Вызвать Информаторий Академии Чести и Права кодом «нужно другу» было не сложнее, чем любое другое учреждение или любого человека. Но я не делал этого ни разу, да и никто практически не пользовался правом на информацию о близком человеке. Жутко и стыдно было знать, что через минуту экстракт сведений, которые с самого дня рождения Соломина собирала и хранила электроника, будет предоставлен в мое распоряжение.
Но Соломину было очень плохо.
2
Я проснулся довольно поздно, оттого что задремал лишь под утро. Вяло оделся, подошел к столу, допил холодный чай, оставшийся с ночи. Я был омерзителен себе. Я влез в чужую жизнь, не имея ни малейшего права на это, потому что ничем не мог помочь. Как теперь смотреть Соломину в глаза?
За спиной у меня приглушенный женский голос произнес: «Буди, буди, на тренировку опоздаешь». Я обернулся. Это напоминало бред. Стена была приоткрыта, в щель выглядывал растерянный, разлохмаченный Соломин. Секунду он смотрел на пустую мою постель, потом повел взглядом по комнате, увидел меня и расплылся в улыбке. У меня пересохло во рту.
– Доброе утро, – нежно проворковал Соломин добродушным, мягким басом.
Стена раскрылась настежь; выхлестнуло солнце, путаясь в белобрысой Женькиной гриве, окружая его голову неистово сверкающим нимбом. Я улыбнулся Соломину, отчетливо чувствуя дрожание своих губ.
– Как спалось? – Женька высился, блистая загорелой гладкой кожей, будто обшитая листовой медью дозорная башня, – ирреально широкоплечий, широкогрудый, бугристый от мышц.
– Да… – невпопад ответил я.
Он засмеялся. Из залитой солнцем спальни в тон Женьке зазвенел женский смех, и женщина показалась на пороге.
– Познакомьтесь, – проговорил искрящийся от удовольствия и гордости Женька. – Это Марина. А это достославный Энди Гюнтер.
– Очень рада. – Она улыбнулась дружелюбно, но чуть напряженно.
Я молчал.
– Позавтракаешь с нами? – спросил Женька. – У нас гостевой резерв не израсходован, так что пожалуйста…
Я молчал.
– Маринушка… – сказал он, чуть повернув к ней голову, и мускулы шеи и плеч его веско шевельнулись.
Она прошла на кухню, сразу замурлыкав там что-то весьма музыкальное.
– Слушай, Энди, я после завтрака ускачу, ты не обижайся. И не уходи. Тренировка, понимаешь, пропускать никак нельзя…
– Баскетбол? – спросил я. Молчать дальше было невозможно.
– Не-ет. – Он заулыбался. Он все время улыбался. – Верно, была такая мысль. Попробовал поначалу, да без толку.
– С твоим-то ростом? – изумился я.
– Ну! И мячик точно вкладывал, а все прахом. Нету чувства команды. Торчал посреди поля дурак дураком. Прыгаю в длину теперь. – Он вдруг принялся вздергивать на уровень своей головы то одну, то другую необозримую ногу. По комнате пошел прохладный ветерок. – Через месяц мировые!.. – Он застенчиво улыбнулся и поплевал через левое плечо. – Очень замечательно, что ты заглянул, – сообщил он, произнося слова чуть отрывисто, в такт могучим махам. – Мы тут живем бобылями совсем. Серега в турпоходе с группой на Большом Невольничьем, там приличный оазис сохранился… Полный восторг! Больше года очереди ждали… – Он перестал пинать воздух, и речь стала плавной. Но все равно какой-то дерганой. – Впервые, знаешь, человек увидел зелень под открытым небом. А карапуз в дошкольном лагере. В городе, как ни крути, нельзя расти детям. Хоть куда-то надо на простор. Маришка-то, конечно, все бы их при себе держала, что восьмилетнего, что восемнадцатилетнего, но я настоял!
У меня обмякли ноги. Я нащупал кресло и сел.
– И конечно, сам тоже, знаешь, скучаю. Однако! – Он назидательно тряхнул вытянутым пальцем. – Мало ли чего мы хотим. Важно, что им надо. Я тут столько учебников по педагогике проработал… – застенчиво сказал он и улыбнулся. – Ой, давно тебя не видел, столько рассказать всего хочется! Мысли скачут… Вчера-то толком так и не поговорили…
– Господа! Кушать подано! – раздался звонкий голос.
На тарелках дымился завтрак.
Марина сунула полную ложку себе в рот и сказала:
– М-м, какая вкуснотель!
Эта реплика явно предназначалась Женьке, который, присев на краешек стула, удрученно принюхивался.
– Да… – пробормотал он. – Конечно, это еще ничего. С молочком… – Он осторожно прихлебнул молока из бокала.
– Опоздаешь, – заметила Марина.
Женька стрельнул глазами на часы и, ахнув, врубил ложку в брикет. Марина улыбалась, поглядывая на него исподлобья, потом глянула на меня, приглашая поулыбаться тоже. Я поулыбался тоже. Ее улыбка была почти материнской. Женька, отставив пустую тарелку и бокал, поднялся и растерянно замер.
– Что-то ведь я еще хотел…
– Побриться, – уронила Марина, не поднимая головы и продолжая аккуратно есть.
– Ой, точно! – простонал он и улетел в ванную. Там сразу что-то громко упало и раскатилось по полу.
Марина стала собирать посуду. Я смотрел. Стоило смотреть. Стоило только и делать, что смотреть на нее.
– И так вот каждый день, – произнесла она, а руки ее между тем что-то открывали, закрывали, включали: широкое солнце телеокна льнуло к ее гибкой спине, смуглым ногам. – Дитятко, ей-богу… – Она глянула на меня и тут же отвернулась. Я вдруг понял, что она меня боится.
– Побежал! – крикнул Женька, просовывая голову в кухню на какой-то нечеловеческой высоте. – Энди, не уходи! Все мне расскажешь про Оберон!
– Счастливо! – хором крикнули мы с Мариной, и он исчез.
– Вечно опаздывает, – недовольно сказала Марина.
– Почему? – спросил я. Соломин никогда никуда не опаздывал. По нему можно было проверять часы. – Это я его немного задержал…
– Немного, – усмехнулась она чуть пренебрежительно. – Это самый несобранный человек на свете. Я ничего не могу поделать, и так старалась, и этак… Сегодня из-за вас. Сидит на кровати и бурчит: нельзя будить, устал с дороги… а сам косит на часы, ерзает… Завтра из-за мальчишки на улице, который попросит его достать залетевший на карниз планер, или из-за соседки, одинокой старушки, которая любит с ним болтать, или с парнями будет возиться, сюсюкать, словно не сыновья у него, а дочки, или… да мало ли, мне и в голову не придет. – Она помрачнела. – Увидит, например, очередной номер «Вакуума» или «Физикл» в киоске и станет, кусая губы, крутиться возле, а потом с отчаяния возьмет «Моды». «Посмотри, родная, что я тебе принес!»
– Он был талантливый физик, Марина, – сказал я после паузы.
Она словно ждала, что я заговорю об этом. Ответила сразу:
– Гениальный. К сожалению. Все ему мешали, все было не так. Это ведь тоже от громадной внутренней несобранности. Почему я могу, почему все могут и работать с интересом, и оставаться нормальными людьми!
– Что это – нормальные?
– Вы… – несколько секунд она молча смотрела мне в глаза. – Видеться раз в неделю – это нормально? Тысячи самых прекрасных слов, преданность удивительная, женская почти – а потом опять дни и ночи ни слова, ни звука от него… и сама-то боишься позвонить, как же, помешать гению не дай бог! Это нормально? Три месяца не решалась сказать, что жду ребенка… сам не замечал. А потом – то же сумасшествие навыворот. Либо совсем не заботиться о нас, твердо зная, что у него одни права и никаких обязанностей, либо только одной заботой и заниматься, так, что в голову, кроме этого, вообще ничего не идет! Наверное, по-вашему, это нормально, ведь вы один. И он был бы один. Если б я его не спасла – засох бы. До меня он всегда был один. Это – нормально?
– Он сам вам сказал?
– Конечно, нет. – Она усмехнулась. – Хорохорился. Но когда… я же не девчонка, это понятно сразу…
– Вы не уважаете его, Марина? – тихо спросил я.
У нее сверкнули глаза.
– Я его люблю. Вы знаете, что это?
– Думаю, что знаю, – проговорил я.
– Думаю, что не знаете, – проговорила она.
Я улыбнулся. Некоторое время мы молчали, потом она рассмеялась, смущенно махнув рукой:
– Что это я развоевалась? Простите, Энди!..
Я облегченно засмеялся с нею вместе.
– Просто я струсила, – призналась она.
– Я догадался. Но умыкать вашего мужа в пользу теоретической физики мне даже и в голову не приходило…
– Глупо, да? Вы не думайте, я им ужасно гордилась. Даже свысока на всех посматривала: вот какая я, что такой человек меня любит. И очень старалась… но это не могло длиться вечно.
– Марина, не надо. Я все понимаю. А вы будто прощения просите у меня.
– Не-ет, – ответила она. – Я права. Это вы просите у меня прощения, потому что когда-то были не правы с женщиной – вот и соглашаетесь со всем, что я говорю.
Я даже не помню, о чем мы, собственно, с нею дальше беседовали. Мне было удивительно хорошо. Странно – еще лучше, чем вчера на аэродроме. Я как-то даже забыл, что ничего не понимаю. Она рассказывала про детей, про Женьку – как он побеждает всех других прыгунов в своей возрастной категории; как трудно бывает вытащить его в филармонию, хотя ему нравится старинная музыка, особенно – органная, к которой она ухитрилась его приучить еще в ранние годы; как он часами возится с детьми, с таким удовольствием, словно сам ребенок, играющий со сверстниками; как о нем, будто и впрямь о маленьком, надо заботиться, все напоминать… Я тоже бол-тал – про космос, наверное. Помню, она ахала с замиранием: «Да неужто?» И мне было хорошо.
* * *
…Только мы с Женькой уселись в комнате, предвкушая беседу и обед, как запел вызов.
– Елки зеленые, – пробормотал Женька, идя к экрану. – С Маришкиной работы, что ли…
На экране появился мужчина с красным, блестящим от пота лицом. Ворот его рубашки был расстегнут.
– Товарищ Соломин, здравствуйте, – выдохнул он. – Директор детского лагеря «Рассвет» Патрик Мирзоев.
– Узнал. – Женька встревоженно подобрался. – Что… Вадька?
Мирзоев судорожно кивнул. Женька вцепился в спинку кресла.
– Нет-нет, ничего не случилось! Просто Вадик с другом покинули лагерь. С ними был третий, но он испугался и отстал. От него мы узнали, что они хотели уйти в горы.
Женька желтел на глазах. Мирзоев с мукой смотрел на него.
– Предгорья прочесывают двенадцать орнитоптеров. К сожалению, одоролокаторы почти неприменимы: идет дождь…
– Дождь, – бессмысленно повторил Женька. – Постойте, орнитоптеры… как же видимость?
Мирзоев пожевал толстыми коричневыми губами и смолчал.
– Все камни скользкие… – пробормотал Женька. – Вы… да это же… Я лечу к вам!
Из кухни, пробиваясь сквозь шум текущей воды, доносилось мирное пение.
– Марина! – неверным голосом позвал Женька.
– Аушки? – ответила она. – Изголодались? Уже скоро.
Женька двинулся на кухню.
Там перестала бежать вода.
* * *
…Женька сел за пульт и уставился на свои руки. Руки ходили ходуном.
– Дай-ка мне, – попросил я.
– Да, – бесцветно согласился он и неуклюже, боком, выкарабкался с переднего сиденья.
Летели молча. Впереди были медленно ворочающиеся облака и острые взблески голубизны.
– Все это пустяки, – вдруг заявил Женька бодрым жидким голосом. – Далеко ли уйдут два клопа? На кручу не полезут, а в долине разве что промокнут. Ты не волнуйся, Маринушка.
– Энди, – спросила Марина, – там такие тучи. Они нам не помешают?
– «Рассвет» в дожде, – ответил я. – Нам это никоим образом не помешает. – Я заметил, что выламываю акселератор, дошедший до упора. – Главное – спокойствие! – сказал я громко и положил руки на колени, сцепив пальцы. Пальцы хрустнули.
– Ты, главное, не волнуйся, – Женька погладил Марину по неподвижному плечу. – Главное – спокойствие. К нашему прилету их, конечно, уже найдут.
– Энди, – спросила Марина, – нельзя ли побыстрее? Мне все кажется, мы стоим.
– Мы делаем тысячу триста сорок.
– Благодарю вас, я вижу спидометр.
Я скособочился так, чтобы она не видела спидометр.
– Вот сейчас еще прибавлю, – пообещал я и бесцельно потрогал рычажок акселератора.
– Спасибо, – сказала она.
– Сейчас Энди еще прибавит… – беспомощно сказал Женька.
Я бросил оптер глубоко вниз и врезался в гребни туч. Мы пронизывали их, на миг выныривали в небо, с неистовой быстротой на нас рушился очередной блистающий, будто бы плазменный, горб, накрывал, мелькал за светозащитным стеклом дымными серыми струями. Стало лучше.
– Как мы летим… – произнесла Марина.
А потом вдруг сразу все кончилось. Я пошел на посадку, тут позвонил Мирзоев: дети нашлись живы-здоровы, даже не промокли, преспокойно пережидая дождь в семи километрах от лагеря, в маленьком гроте. Засекший их орнитоптер кружил в облаках, не обнаруживая своего присутствия. Пилоту был дан приказ скрытно сопровождать ребят до завершения побега. С минуты на минуту синоптики приоткроют небо над лагерем, и ребята смогут успеть вернуться посуху.
– А если они дальше пойдут? – хрипел умирающий от счастья Женька. – Хватайте их за шкирки!
Мирзоев отрицательно покачал головой. Глаза его буквально светились от облегчения, что дети нашлись.
– Придут сами, – проговорил он твердо. – Мы обеспечили их безопасность, но унижать их не имеем права. Вмешаемся только в крайнем случае. Пусть работают.
А Марина молчала, улыбаясь и прикрыв глаза. На прокушенной губе поблескивала капелька крови.
Приземлились на плоском поле, поросшем реденькой настоящей травой. В сизой дымке угадывались смутные тени гор. Клубящиеся тучи нависали над полем, над стеклянными глыбами зданий: из туч хлестал прямой светлый ливень, и рахитичные метелочки травы часто вздрагивали. Чувствовалось, что скоро проглянет солнце. Накрываясь блестящими плащами, к нам бежали люди, из дождя выныривали орнитоптеры, трепеща туманными крылышками.
– Какой ливень, – проговорил у меня за спиной Женька. – Ну вот, Энди, скоро увидишь нашего карапуза..
Я приоткрыл колпак. В оптер прорвался шум дождя, гул моторов, широкий сырой воздух, напоенный ароматом земли. Я мгновенно промок, волосы седым клоком свесились на глаза, и по спине потекло.
– Вы меня извините, ребята, – сказал я и выпрыгнул из оптера.
– Энди! – крикнула Марина. Только один раз.
Оскальзываясь, я пошел прочь, раздвигая сверкающий звонкий дождь окаменелым лицом. А потом, когда машина пропала за переливчатой завесой, опустился на колени, а потом припал к земле, как к жене. Земля была теплой, и дождь тоже. Я не был необходим – значит, был не нужен.