Текст книги "Очаг на башне"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
И вот сегодня, когда эти возможности могли бы наконец обрести смысл, когда им наконец-то нашлось бы достойное применение – Симагину пригрозили войной. Оказывается, он, сам того не ведая, со своим чисто человеческим характером и чисто человеческим кругозором, со своей психологией бесхитростного и насмерть влюбленного в воспоминание талантливого Андрюшки вломился в мрачный хоровод матерых древних сил – и сразу бросил им вызов.
На поддержку рассчитывать не приходилось. Ведь должен же где-то быть, ошеломленно говорил себе Симагин, некий столь же древний, как эти силы, и куда более могущественный, чем я, противник того, кто четверть часа назад сидел здесь, на маленькой кухне, на стуле напротив – но никаких признаков, никаких следов его существования Симагин, как ни странно, не ощущал. Расчет мог быть только на себя.
Голова шла кругом. Обязательно надо было отдохнуть хотя бы те три часа, что оставались до рассвета. Симагин пошел спать.
Второй деньФормально отмечали выход в свет нового Сашенькиного, что называется, бестселлера, разоблачающего злоупотребления и подлости продажной горбачевско-ельцинской клики. Опираясь на некие весьма секретные документы, доступ к которым ему открыла лишь его литературная известность – так, по крайней мере, сам Сашенька утверждал, – он доказывал, что Меченый снял Борова с Московского горкома лишь оттого, что какую-то там тонну золота очередную они в Швейцарии не поделили, а весь шум на пленуме был для блезиру. Сюжет был вполне захватывающий, как положено. Честный капитан КГБ вдруг, сам того не ожидая и просто-напросто с максимальной добросовестностью выполняя приказы начальства, оказывается в жерновах жуткого механизма, созданного и отлаженного перестройщиками с целью развалить партию и продать страну за бесценок. Смириться он с этим безобразием не может, конечно – ну и пошла писать губерния: подслушка, наружка, пальба, автомобили так и бьются друг об друга, и в кюветы тоже постоянно ныряют на скоростях под полтораста по мокрому покрытию; и разумеется, насквозь коррумпированные грушники периодически пытаются то одним, то другим извращенным способом выпустить кишки из подруги главного героя, но попадают не в нее, а то в кого-то слева, то в кого-то справа. Лишь главный герой в промежутках между подвигами попадает подруге туда, куда надо, и тем, чем надо. Подруге обалденно нравится, и поэтому она после каждого очередного попадания тоже обязательно совершает какой-нибудь вспомогательный подвиг. В конце концов собранные капитаном сведения оказываются на столе непосредственно товарища Крючкова; товарищ Крючков вызывает капитана к себе пред ясны очи и долго с ним беседует о судьбах многонационального и многострадального Отечества и о том, что сейчас сделать ничего нельзя. Потом, доверительно положив капитану руку на плечо, товарищ Крючков со значением говорит, не в силах всего открыть, но подбодрить желая: «Однако такое положение не может длиться вечно. Оно скоро кончится». И Горбачев уезжает на отдых в Форос. Занавес. И всем приятно, потому что все знают, что было дальше. Сашенька всерьез, и не без оснований, рассчитывал на литературную премию Ленинского комсомола за этот год.
Штампы, штампы… Конечно, думал Вербицкий, коммерческая литература, она же развлекательное чтиво, по определению состоит из штампов, и не может состоять ни из чего иного, потому что только штампы как по маслу входят в сознание усталого, озабоченного, как правило – трясущегося в трамвае или автобусе, или, пуще того, – застрявшего в сортире массового читателя; только штампы не напрягают, а приятно расслабляют: ага, вот опять все то же самое, такое полюбившееся, такое родное, но чуточку иначе, так что опять не знаешь, из-за какого именно угла на сей раз выскочит враг… И все-таки в нашей штамповке остается нечто неизбывно соцреалистическое. Вечная политизированность красно-белого мироздания – надо только поскорее дать понять, кто за белых, а кто за красных, и дальше симпатии читателя возникают автоматически там, где надлежит – политизированность, помноженная на инфантильность американских мягких обложек… Но вслух говорить все это было абсолютно ни к чему. Он лишь ограничился тем, что, поздравительно подняв рюмку, отчеканил:
– За твой роман! – И тут же процитировал Твардовского: – Глядишь, роман, и все в порядке: показан метод новой кладки, отсталый зам, растущий пред и в коммунизм идущий дед. Она и он передовые, мотор, запущенный впервые, парторг, буран, прорыв, аврал, министр в цехах и общий бал!
– А завидовать, – с кошачьим сытым удовлетворением проговорил Сашенька, тоже поднимая рюмочку, – грешно.
Ляпишев нетвердой рукой сгреб рюмку; заглянув в нее, удивленно сказал: "А у меня уже нет!" – и, щедро орошая скатерку, наплескал себе очередной дознячок.
– Ляпа, – досадливо сказал Вербицкий, – ты бы переждал. Мы ведь поговорить хотели.
– Мы поговорим! – пообещал Ляпишев почему-то несколько угрожающе и погрозил Сашеньке полусогнутым пальцем. – Мы еще так с ним поговор-рим!
– Ох, – сказал Вербицкий, и они с Сашенькой аккуратненько сделали по глоточку, а Ляпишев, естественно, одним размашистым движением, будто таблетку с ладони, кинул сразу все пятьдесят желанных грамм себе в широко, как у птенца при виде мамы с червячком, разверстую пасть.
Назывался бестселлер почему-то "Труба", и на подходе, как не чинясь сообщал сам Сашенька, уже был второй том, так называемая "Труба-2".
– Почему "Труба"? – недоумевал Вербицкий. – Что ты к трубам-то пристал? Может, надо было "Канализацией" назвать?
Вальяжно, как из их тройки умел только он, развалившись напротив Вербицкого, Сашенька с ухмылочкой помахивал сигареткой.
– Не-ет, Валера. Именно "Труба". Имеющий уши да услышит. Это я так намекаю, что в сей стране всякому порядочному человеку – труба.
– Так чего ж ты тут… в сей стране! по сю пору околачиваешься? – гневно вопросил Ляпишев, передразнив формулировку про страну с убийственным сарказмом, хотя и несколько невнятно. Он, как всегда, опьянел быстрее всех, с двух рюмок. На него и сердиться никто уже давно не сердился – невнятное состояние сделалось у него постоянным. Люди еще только разгоняются, только во вкус входят – а Ляпа уже вылетел за пределы атмосферы, уже дремлет на сгибе уложенной на стол, в какую-нибудь лужу, руки. Ну и пусть дремлет… Пока, однако, Ляпа пребывал в активности; практика показывала, правда, что этой активности он назавтра никогда не помнил, хоть зарежь.
Сашенька коротко обернулся к Ляпишеву и сказал, сверкая улыбкой:
– А я не порядочный.
Правила хорошего тона требовали хотя бы изредка отвечать на Ляпины реплики: правда, на кой ляд нужно это делать, если через пару часов Ляпа уже все равно не помнил ни своих реплик, ни ответов на них, ни один человек не смог бы объяснить. Абстрактный гуманизм какой-то. Пока человек в состоянии разговаривать, мы к нему относимся как к человеку.
– Ну как же тебе, Вроткин, не совестно Горбачева-то с дерьмом мешать?
Фамилия Сашеньки была Роткин, и до третьей рюмки Ляпишев еще мог произносить ее должным образом, но потом специфическое чувство юмора брало свое. Сашенька, казалось, давно и к этому привык – но один лишь какой-нибудь Элохим знал, что за скрытые страсти бушуют в его иудейски закомплексованной душе, когда ему приходится, как ни в чем не бывало, откликаться на Вроткина. Сто раз Вербицкий, когда Ляпа был в сознании, просил его не добавлять к Сашенькиной фамилии букву "В", и всегда Ляпа тупо моргал, а потом заявлял убежденно: "Да он не обижается!" Подставив кулаки под подбородок и растекшись по ним рыхлыми щеками, Ляпа сидел напротив Вербицкого и, напрягая остатки своей некогда железной воли, тщился изобразить на одутловатой роже умное ехидство.
– Ведь Горбачев евреев отпустил, с Тель-Авивом помирился…
Сашенька картинно пожал плечами:
– Я же не для себя книги пишу и не для потайного ящика в своем письменном столе. Ляпа, дорогуша, для себя я только гонорары получаю! Мы для читателей пишем, Ляпа, а значит, пишем то, чего они хочут! Личным чувствам тут воли давать никак нельзя!
Да, подумал Вербицкий с тоской, читатели, похоже, и впрямь только этого хочут – как выражается утонченный Сашенька, хоть неправильным глагольным оборотом, а ввинтивший-таки в свою реплику замаскированное, но неизбывное к этому читателю презрение. В последние годы заметным публицистом можно было стать, только копошась в грязном белье лидеров перестройки и прикормленной ими средней демокрухи. И детективный жанр переключился почти исключительно на это злосчастное пятилетие.
Сейчас вот принялись сызнова трепать антиалкогольную кампанию – под весьма нетривиальным углом зрения. Дескать, эти, как выражались газеты, "горе-реформаторы", решив большевистскими темпами, семимильными, так сказать, шагами повести сдуру поверившую им страну к капитализму, не нашли иного способа создать отечественного предпринимателя, как взрастив его исключительно из теневой экономики. Кампания была не маразмом, а тонким и вполне логичным ходом, стопроцентно учитывавшим опыт "сухого закона" в США. К чему привел "сухой закон"? К возникновению и невероятному усилению мафии навечно. К тому, что она начала ворочать миллиардами, и отнять у нее эти миллиарды не смог и не сможет уже никто. Посмотрим, дескать, на себя. Где у нас есть капиталисты? Только в преступном мире. Они себя уже проявили, утвердились, доказали, что у них есть хватка, навык, мужество действовать и рисковать. Уже имеют свои структуры. Но им катастрофически не хватает средств, чтобы начать играть в экономике сколько-нибудь значительную роль. Как напитать их деньгами и одновременно привязать к себе, к высшей партноменклатуре? Ведь не станешь выявлять по милицейским досье и собирать в Кремлевском Дворце съездов всех воров в законе, чтобы от лица партии обратиться к ним с проникновенной речью: берите, отцы крестные, льготные ссуды, и Бог вам в помощь. Некрасиво как-то. И потом, надо же было, чтобы они поработали сами и лишний раз показали себя: кто сорвет куш, тот и достоин его, а кто проворонит птицу-счастье, тому и делать нечего в кругу новоиспеченных капитанов экономики великой державы. Ясно было, как Божий день, что дебильная борьба с водкой приведет к ураганному росту нелегального ее производства и распространения. Прибыли, получаемые спасителями народа от трезвости, напавшей нежданно-негаданно, как Гитлер двадцать второго июня, наверняка окажутся колоссальны. И это правильно. Года не пройдет, как – гоп-ля! – откуда ни возьмись расцветет и наберет силы рыночная экономика, которую потом надо будет лишь легализовать, затем внедрить в нее тяжелую промышленность – продав оную промышленность уже не бандитам, а самим себе, внутри Кремля, и бескровная революция свершится. Сколько человеко-веков проведет страна в очередях у винных магазинов, сколько народу окочурится или сбрендит от самодельных напитков, сколько детей-уродов родится – неважно. Главное, революция будет продолжаться! Вечно живой Лигачев, которого одно время считали главным инициатором тогдашнего безумия, теперь разговорился наконец, благо уже некому было поймать его на возможном вранье: "Я прямо говорил Михаилу Сергеевичу, что будет очень много отравлений, и наверняка некоторые – со смертельными исходами. А он только улыбался. Много – это сколько? Тысяча? Десять тысяч? У нас в автомобильных катастрофах гибнет в десять раз больше. И потом, Егор Кузьмич, говорил он мне, будем откровенны: порядочные люди травиться не станут, потому что они не пьют. Травиться станет всевозможный сброд, являющийся обузой для страны. А это хорошо или плохо? Ну а потом Бакатину специально было поручено силами его ведомства наладить распространение слухов, в которых вина за все случившееся возлагалась бы персонально на меня…" Кровь стыла в жилах от подобных откровений. Вот же аспиды нами до девяносто первого правили, а?! Следовало, вероятно, ожидать в скором будущем появления увлекательнейших остросюжетных произведений на эту тему. Даже странно, что они заставляли себя ждать; будь Вербицкий в силах писать такое, мигом бы набуровил. Тем более что алкогольный уклон давал потрясающие возможности для легкого и надежного обеспечения читательского сопереживания; том за томом можно заполнять добродушным, а по временам даже уважительным подтруниванием над не унывающими, симпатичными, немудряще сметливыми, в глубине души добрыми и патриотичными, русскими в лучшем смысле этого слова алкашами, пассивно сопротивляющимися кремлевскому произволу. Их на мякине не проведешь! Они воробьи стреляные! Будет и на их улице праздник!
Формально отмечали "Трубу-1", но фактически просто совпало так, что всем троим захотелось натрескаться. Загрунтовали в кабаке писательского дома, в родных сумеречно-черных стенах, прямо под знаменитым, подсвеченным изнутри витражом с гербом бывшего владельца особняка графа Шереметева: большая буква "А", представленная в виде шагающих армейских сапог, узоры какие-то и надпись: "Деус консерват омниа". С первого своего полудетского посещения кабака Вербицкому не давал покоя вопрос, что точно значит этот девиз – "Бог хранит все" или "Бог сохранит все"? Но никто не смог ответить с уверенностью, да в сущности, и черт с ним.
– Благодарите Бога, коллеги, – говаривал прозорливый и циничный Сашенька, – что мы живем в тоталитарном государстве. Будь мы просто писатели, а не работники идеологического фронта, не видать бы нам сих апартаментов как своих ушей. С писательских гонораров при демократии нам даже на воду в сортире не хватит, не то что на трубу, по которой эта вода течет…
Но по случаю летнего сезона кабак закрывался в семнадцать ноль-ноль, то есть именно тогда, когда все нормальные люди как раз взяли разгон и только-только перестают застенчиво лепетать: "Ну пожалуй, по чуть-чуть можно, но вообще-то мне сегодня еще работать…", – и без четверти пять, после второй рюмки, резко встал вопрос о том, где продолжить. Вопрос осложнялся тем, что Ляпе оставалось быть в сознании еще рюмки три, от силы четыре, а потом он упадет с неизбежностью яблока, благодаря которому так прославился Ньютон. Ни Сашеньке, ни Вербицкому не улыбалось тащить потом Ляпино бесчувственное тело к телу домой. Но сам же Ляпа и спас ситуацию, пригласив друзей к себе. Вариант был оптимальный: и жил Ляпишев относительно недалеко, и упасть сможет прямо на родную мебель, и в квартире, с тех пор как жена ушла от бывшего одаренного литератора, ни души – то есть можно расслабиться по-настоящему.
Сказано – сделано. Прямо на Литейном, отстояв каких-то минут сорок – все-таки в последнее время стало полегче, что правда то правда, – затарились двумя фуфырями "Пшеничной". Чистоплюй Сашенька, разумеется, принялся брюзжать, что это перебор, что хватит и одной, мы же, дескать, не надираться, а поговорить хотели; Вербицкий согласился бы и на одну, хотя сильно подозревал, что одной не хватит и, когда покажется донце и Ляпа, если будет еще в состоянии это заметить, обязательно перевернет пустую бутылку, потрясет и споет а-ля Германн: "Она пуста! А тайны не узнал я!" – после всех этих неизбежностей настанет очередная, а именно неизбежность бежать за добавкой. Но, поскольку надираться он действительно не хотел – только, в отличие от Сашеньки, не сообщал об этом через каждые пять минут, – то рассчитывал в душе, что естественное нежелание стоять в какой-нибудь новой очереди во второй раз послужит добавке преградой; и, посокрушавшись, что вечно не хватает, можно будет разойтись более или менее дееспособными. Но раздухарившийся Ляпишев решил и тут все проблемы, заявив: "Одну? Да вы что, мужики, охренели? Ну не допьем, и ладно, мне же наутро все равно понадобится!" Пришлось покориться, хотя Вербицкий был уверен, что до утра вторая не дотянет и на рассвете Ляпе придется разбираться со своими потребностями отдельно. Как-то раз, еще в относительной молодости, Вербицкому довелось в них разбираться с Ляпой вместе – это оказалось незабываемо. Утро красит нежным светом стены винного ларька, я пришел к тебе с приветом, ты, как Родина, крепка, как поля ее, душиста и чиста, как родники, ты сама убьешь фашиста – мне же не поднять руки! Это они громко пели хором на всю улицу и маршировали, браво чеканя шаг, а навстречу шли в школы школьники, шли в работы рабочие, и все с симпатией и пониманием улыбались и даже расступались; это было еще до перестройки, и потому далеко идти не понадобилось, а жаль, маршировать было приятно, люди кругом были так добры…
Не прошло и полутора часов, как они уже вступили на лестницу, по которой им предстояло карабкаться до четвертого этажа. За время пути Ляпишев, который все клянчил, чтобы ему дали отхлебнуть из горлышка, но желаемого так и не получил – Вербицкий подозревал, что не так уж он и страждет, просто отыгрывает давно уже прикипевшую роль, без которой Ляпа оказался бы в компании абсолютно безлик, просто-таки незаметен; и к тому же идти ему пришлось бы самому, а не опираясь то на брезгливо ежащегося Сашеньку, то на кореша Вербицкого, – несколько прочухался, и стало думаться, что до донца первой бутылки, по крайней мере, он сознание сохранит. Но на лестнице он сразу как-то нарочито упал; с ним снова принялись возиться, как с малым дитем, тормошить, предлагать держаться за руку, поднимать за плечи, но он громко отклонял всякую помощь, а только некоторое время потоптался на четвереньках и заявил рыкающим голосом Клавдия: "Я пал, чтоб встать!" И действительно встал минуты через три, опираясь на испещренную надписями и рисунками стену. И даже ключ от квартиры нашел в кармане.
Пока Ляпа совершал все эти сложные эволюции – хотя, уныло поиграл про себя словами Вербицкий, в процессе этих эволюции он отнюдь не эволюционировал, – Сашенька и он сам терпеливо ждали, предлагались помочь и утешали, что уже совсем немножко осталось. Добряк Роткин, вероятно, тоже самоутверждаясь через роль, давно выбранную им для себя – нарочито циничный и вызывающе удачливый, не боящийся говорить друзьям об их промахах и недостатках, но, в сущности, заботливый друг, не обращающий на эти промахи и недостатки ни малейшего внимания, – даже предложил Ляпе хлебнуть из горлышка, если ему всухую никак не подняться до квартиры. И Вербицкому, грешным делом, показалось, что – да, конечно, Сашенька заботливый и попрет мешок по фамилии Ляпишев столько, сколько надо, и туда, куда потребуется; а все-таки Сашеньке сладко, когда Ляпишев теряет человеческий облик. А Ляпе сладко, что тащит его именно чистоплюй Сашенька, и он висит на нем и то и дело говорит: "Вроткин!". Потому они нынче и квасят вместе, прихватив Вербицкого в качестве общего приятеля, то есть амортизатора – в который раз уже квасят. Хотя для стороннего человека эти двое рядом и с одной бутылкой на двоих представляют собою зрелище удивительное и даже, если смотреть под определенным углом зрения, зловещее. Просто-таки фотографируй и публикуй в любом антисемитском издании, и даже никаких коллажей-монтажей не надо – натуральный кадр поразительной силы: "Евреи споили русский народ". Но просто облюбованные каждым из них и уже сросшиеся с ними так, что не оторвать, способы самоутверждения подходили друг к другу, будто вилка и ножик, кромсающие один и тот же ломоть тоски.
Ляпа гордо отказался от по-доброму предложенного Сашенькой глотка: когда просил, не дали, а теперь сам не стану унижаться, пускай, дескать, вам будет хуже. Вот ведь ужас, вконец расфилософствовался Вербицкий, стоя с увесистым от бутылок "дипломатом" в руке; страдал-страдал Ляпа, наверное, от собственной постоянной косноязыкой бестактности, но вместо того, чтобы научиться быть тактичным, научился быть настолько пьяным, чтобы с рук сходило все, что слетает с языка; страдал-страдал от того, что он не очень интересный собеседник и вынужден в основном помалкивать в уголку, – и научился безобразно ужираться, чтобы быть в центре пусть брезгливого, но внимания… Кто бы с ним так цацкался, оставайся он, как пятнадцать лет назад, застенчивым, почти не пьющим, ничем не выделяющимся и не очень быстро соображающим парнишкой, к которому льнут собаки и дети! Теперь собаки его терпеть не могут, запах; да и дети тоже – впрочем, дети у всех нас, у кого были, уж подросли, – но зато его носят на руках, а это ли не мечта литератора?
Простое, непритязательное и даже не очень обильное приятельское возлияние – а в каких глубинных трюмах психики ревут моторы, из каких адских пучин прут с грохотом тысячетонные поршни, надувая и накачивая людей стремлением, что бы они ни делали, делать это заметнее и ярче всех окружающих. Стремление к самодостаточности, которую мы не мыслим иначе, как победу над конкурентами – пусть даже в способности выпить много, пусть даже в способности бескорыстно подставить плечо ближнему своему, все равно – конкурентами… Самостоянье человека! Я! Я! Я! Нет, я!
А я?
Ох, нет, лучше не думать. Лучше выпить. Да что же Ляпа-то так копается?! Собственную дверь уже пять минут открыть не может!
В холостяцкой квартире царил бардак. Пахло тухлятиной и кислятиной, по полу от колыханий воздуха перекатывались, как привидения, лохматые полупрозрачно-серые сгустки пыли. Пыль покрывала и мебель таким плотным белесым слоем, что впору писать неприличные слова, как часто пишут на забрызганных грязью задних стеклах автомобилей и автобусов. Только на письменном столе пыли не было, там вперемешку валялись скомканные и еще не скомканные листы какой-то очередной незаконченной рукописи – ручкописи, как называл это Вербицкий, чтобы отличать от машинописи; и еще словари, справочники, непонятно зачем нужные писателю – синонимов, омонимов, антонимов… зачем-то карта Тихого океана… Господи, да что же это детский писатель Ляпа пытается сляпать такое? Каких детей нынче заинтересуешь Тихим океаном? Всякой этой романтикой? Героическая подлодка "Пионер" давно закончила свой героический ремонт у острова Пасхи, давно всех героически победила и давным-давно, пересекши Пасифик, героически пришла в порт назначения Владивосток – да вот только Владивосток теперь стал столицей другого государства, формально хоть и дружественного, но год от года все откровеннее и все плотнее ориентирующегося на Японию и Южную Корею…
Расположились, как положено угнетенным интеллигентам, на кухне. Вербицкий отворил бутылку, Ляпа тем временем разложил вилки, для вящей чистоты одну из них поскреб ногтем – а только что пятернями по лестнице ходил; потом нырнул в холодильник, чуть не потеряв равновесия и не занырнув в него и впрямь всем телом. Восстановив устойчивость и покопавшись в заледенелых и пустынных, как Антарктида, потрохах – полгода не размораживал, наверное, – он щедро достал единственную банку сардин, протер ее рукавом и водрузил на стол.
– Кто-нибудь откройте! – потребовал он. Наверное, подумал, не в силах остановиться, Вербицкий, у Ляпы с юности были какие-то нелады с консервными ножами. То ли руку повредил и страх остался, то ли забрызгал плеснувшим из разреза маслом новый, только что справленный родителями костюмчик… Но, будь он трезвым, кто бы позволил хозяину дома, гостеприимцу, поставить банку на стол и не открыть? Это же хамство! А так – все в ажуре, и чистоплюй Сашенька послушно, ни слова не говоря, берет консервный нож, изящно одергивает манжеты, в которых ручными – наручными и прирученными – радугами полыхают запонки, и принимается чикать банку; а Ляпа радостно сидит напротив, сцепив ручонки на брюхе, и жмурится от удовольствия…
– Человеческой еды у тебя вовсе нет, хлебосольный ты наш? – спросил Вербицкий. Сашенька пыхтел, стараясь произвести вскрытие как можно аккуратнее, не повредив своего изысканного туалета. От напряжения он даже губу закусил, и холеная бородка его с благородной проседью смешно встопорщилась. Ляпа зареготал, а потом вскочил и с воплем: "Есть, да только ее нельзя съесть!" – стащил с навесного кухонного шкафа – светящиеся на солнце плотные клубы пыли медленно посыпались оттуда на стол – затрепанную, разваливающуюся "Книгу о вкусной и здоровой пище" еще, наверное, сталинских времен. Показал употевшему от напряжения Сашеньке, а потом Вербицкому роскошный стол на иллюстрации, открыл где-то в начале и стал читать громко и с выражением, довольно мастеровито подпуская в голос нравоучительные интонации:
– "В выборе ассортимента, говорил товарищ Микоян, могут быть две линии: консервативная приспособляемость к тому, что есть, и революционная настойчивость в деле воспитания новых вкусов. Бурный рост социалистического колхозного сельского хозяйства, создание и развитие могучей общенародной пищевой индустрии дали возможность уже немало сделать для коренной революционной ломки отсталых привычек и навыков в питании"! Поняли? Консерваторы! "Важнейшее дело государственного значения – развивать у населения новые вкусы, создавая спрос на новые пищевые продукты!" Поняли? – Он с треском захлопнул книгу, из нее порхнули листочки с какими-то ручкописными записями – вероятно, кулинарными рецептами, в незапамятные времена задиктованными кем-либо еще бывшей Ляпишевой супруге. Ляпа нагнулся было их подбирать, но выронил уже всю книгу, а потом, оттопырив широкий зад, обтянутый измызганными еще на лестнице штанами, и сам упал на четвереньки. – А ну, развивайте новые вкусы у себя по-быстрому! – сдавленно скомандовал он, даже не пытаясь подняться самостоятельно. Вербицкий, естественно, ему помог. Сашенька тем временем завершил свой тяжкий труд и теперь стоял, аккуратно промакивая лоб носовым платочком; затем принялся тщательно и неторопливо протирать руки – каждый пальчик со всех сторон. Похоже, перстень на безымянном пальце левой руки ему страшно мешал; протирать этот палец пришлось особенно долго – отдельно выше перстня и отдельно ниже.
Наконец разлили, выпили. Ляпишев оживился еще пуще. Но радости от этого никому не было; съехались поговорить, то есть и впрямь поболтать неторопливо о том, о сем, не напрягаясь – а Ляпа буквально рта не давал раскрыть; все острил, все вызывал внимание на себя. Как умел, чем мог. Сашенька начал было говорить что-то про последнее свое хождение по врачам, рассказывал негромко, без занудства и вымученных хохм, но смешно, Вербицкий любил его слушать; Ляпа тут же сбегал в комнату, мотаясь в коридоре от стены к стене – кто-то из коллег, увлекающийся маринистикой, очень точно сказал о таком способе перемещения: идет противоводочным зигзагом, – и тут же вернулся с папкой старых газет. Урча себе под нос сосредоточенно и, главное, громко, нашел искомую вырезку, а потом всех перебил и окончательно заглушил:
– Ну а ты чего от них ждал? Какие здесь могут быть врачи? Вот посмотри, как их учат! Это газета пишет, газета, всерьез! – и сунул друзьям под нос несвежий номер "Красной звезды", на первой странице которого красовался действительно убойный заголовок: "Партийность в преподавании нормальной анатомии – испытанный принцип обучения военных врачей". Но смешно не стало. Некоторые люди умеют и не очень смешную историю подать так, что животики надорвешь, – а несчастный громогласный Ляпа даже этаким перлом ухитрился лишь раздражение вызвать; Сашенька только плечами пожал и досказывать ничего уже не стал.
Потом зашла было речь о перспективах дальнейшего членения страны. Вербицкий был уверен, что все, что могло развалиться, уже развалилось, что могло разделиться – разделилось; Сашенька же со своим апокалипсическим видением мира ждал дальнейшего дробления, вплоть до того, что, скажем, у железных дорог одна колея окажется в одной стране, а другая – в другой, и границы лягут по шпалам, вдоль. Но он даже не успел доразвить этот блистательный образ. Ляпа тут же залистал, роняя вырезки, свою заветную, заменявшую ему собственное остроумие папку и закричал:
– А вот вам зато пример сквозной интеграции! Я в восемьдесят третьем не поленился, этикетку с пачки отодрал и сберег как раз вот для такого случая! Вот угадайте, что это было и где? – И с выражением, медленно прочел: – Эр Эс Эф Эс Эр. Росдиетчайпром. Аютинская фабрика кофейных продуктов Ростовского макаронно-концентратного комбината города Шахты. Чай черный байховый номер триста, сорт первый грузинский.
И захохотал, утирая заслезившиеся уголки глаз суставом указательного пальца. Опять-таки, бумажка была роскошная, цены б ей не было, покажи ее кто-нибудь нормальный и вовремя; но сейчас Вербицкий лишь кивнул, и даже очень воспитанный Сашенька ограничился тем, что вежливо растянул губки и тут же потянулся к бутылке. Разговор не клеился, и Сашенька разлил.
– Ну вот! – размахивая руками, закричал Ляпишев, хотел отложить папку и уронил ее; летите голуби, летите – уже не отдельные вырезки и выписки, а все ее тысячелистное нутро вывалилось на свободу и, распадаясь в падении, как Советский Союз, с мягким шумом засыпало кухню. – Я же и говорю, давно еще принять пора!
Невозможно было разговаривать. Помолчали, несколько пригорюнившись. Потом Ляпишев укоризненно произнес:
– Чего-то не клеится разговор. Старые мы стали, что ли? Сейчас приемник принесу, может, враги чего веселое скажут… Не пошутишь – так и не весело!
И опять, мужественно преодолевая бортовую качку баллов уже в восемь, противоводочным своим зигзагом утек в комнату.
Вербицкий и Сашенька молча, не сговариваясь, заглянули друг в другу в глаза непроизвольно; казалось, оба разом захотели спросить: "Что мы тут делаем?" И оба застеснялись своей единовременности и одинаковости, взгляды брызнули друг от друга. А тут и Ляпа возвернулся со своей древней, битой-перебитой, перебинтованной изолентами вдоль и поперек "Спидолой". Наверное, он по ней еще про Чехословакию слушал. "Спидола" урчала и выла, и ревела на ходу, потому что Ляпа ухитрялся на ходу ее крутить.
И ведь нашел врагов, окаянный! Вот уж воистину, Господь пьяненьких любит. Буквально через минуту из монотонного, тусклого рева глушилок высунулся жиденький голосочек:
– …Преступный Кремлевский режим… в очередной раз несущий порабощение едва-едва… успевшим свободно вздохнуть народам…
Опять Ковалев, наверное. А может, Новодворская. Ну почему у самой крутой демокрухи у всей такие одинаково тошнотворные гермафродитские голоса? Совершенно невозможно понять, кто именно на сей раз обличает, предостерегает и клеймит. Ква-ква пару слов; потом подумает. И опять – ква-ква… И штампы, с тоской подумал Вербицкий, опять штампы…
Ляпишев быстро багровел. Он и приемник-то принес только затем, чтобы на него ополчиться безо всякой необходимости напрягать интеллект в реальном споре и к тому же без малейшего опасения обидеть живого собеседника. Враг ведь наверняка скажет то, что можно громогласно опровергнуть. Вещать приемнику он позволил не более минуты, потом его, разумеется, прорвало.