Текст книги "Заколдованная страна"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Царь Михаил Федорович сидел на престоле тридцать два года, и восемь месяцев. За это время он проиграл войну шведам, которые отобрали у нас прибалтийские земли, и полякам, которые отторгли Смоленск и приднепровские территории, учредил министерство финансов, повесил двух казацких старшин, заточил в монастырь Марину Мнишек, приказал отравить сына Дмитрия, чтобы ему ненароком не достался престол, так как характером он слишком пошел в Иоанна Грозного, закрепил рабовладельческую систему, сослал князя Хворостинина в Кирилловский монастырь за чтение латинских книг, опыты в стихах и прозе, критическое направление ума и еще за то, что он без просыпу пил всю Страстную неделю, наконец, первый Романов распространил на Руси чайное зелье – больше в это царствование ничего заметного не случилось. И вот около того времени, что был изобретен микроскоп, умер Уильям Шекспир и родился Барух Спиноза, уже были совершены первые кругосветные путешествия, в Голландии сложилась буржуазная республика, а Францией заправлял утонченный поп Ришелье – Россия представляла собой огромную, едва управляемую страну, вывозившую за рубеж продукты деятельности природы и ввозившую продукты человеческого труда, употреблявшую на нужды царского двора чуть ли не пятую часть бюджета, а все прочее – на войну, монополизировавшую продажу спиртных напитков и под страхом торговой казни запрещавшую антиалкогольную пропаганду; это была единственная, так сказать, недоевропейская держава на всю Европу, которая платила дань крымскому хану и каждую весну с тревогой вглядывалась в треклятый Муравский шлях, избранный крымчаками для кровавых своих набегов, которая всякий десятый год страдала от страшных неурожаев, которую настолько обкорнали воинственные соседи, что западная граница шла уже за Можайском, а южная – за Ельцом, и все же она по-прежнему жила идеей Третьего Рима, последнего пристанища чистого христианства на всей земле. Причем народ, как водится, безмолвствовал, правительство, видимо, полагало, что прискорбное состояние России – это так уж от бога дадено, и пытаться ее устроить, подвести под общеевропейский знаменатель – только лукавого тешить, а русский монарх, как ни в чем не бывало, принародно выдавал себя за живого бога, но в узком кругу вельмож оставался смирным молодым человеком, не претендующим ни на что. Любимым его занятием называют разбор доносов; поди, каждый день сиживал молодой царь в жарко натопленной горенке и внимал…
– Из Архангельска пишут, де, пристав Курицын присвоил пятнадцать рублей и тридцать копеек с полушкой, отпущенные казной на корм посольству голштинского государя, отчего твоей царской милости вышло перед послами бесчестье, а тот пристав Курицын в воровстве своем не сознался даже и на дыбе, битый кнутом нещадно. Доподлинно известно, что означенный пристав передал те деньги на хранение пономарю Богоявленского прихода. Это ум расступается, до чего бесстрашный у нас народ! Далее… На Москве объявился слух, будто бы некая ворожея именем Ульяна, а родом невесть откуда, наводит по воздуху и прочими воровскими приемами порчу на всякого человека, и будто бы твоей царской милости конюх Иван Петров подговаривал ту ворожею вынуть из земли след твоей царской милости для учинения тебе порчи, как ты, государь, на прошлой неделе велел выпороть означенного конюха за то что он по будням таскает рубаху из кумача…
Из Зарайска сообщают: тамошний воевода боярский сын Пенков запер в погребе старшину гостинной сотни Емельяна Синькова, а сам каждый день ездит к жене того старшины Варваре и склоняет ее к блудному беззаконию…
– А сакмы[3]3
След татарской конницы
[Закрыть] нынче не видно на рубежах? – может быть, поинтересуется государь.
– Про сакму ничего не пишут…
В прихожей опять зазвенел звонок, причем на этот раз так настойчиво и тревожно, что стало предельно ясно: явился-таки бывший Ольгин супруг вершить кровавое свое дело; Ольга бесстрашно отправилась в прихожую открывать, но слышно было, что она не впустила грозного гостя, и только минуты две доносилось как бы восторженное бубнение. Затем Ольга вернулась к нам в кухню и сообщила.
– Пришел, сукин сын, чтоб ему пусто было!
– Очень пьяный? – спросила Вера.
– Не то слово, подруга, – в дым!
Тараканий Бог поинтересовался у наших хозяек, кто пожаловал и зачем, а я, спустя некоторое время, спросил пересохшим горлом:
– Этот тип как-то вооружен?
– А вот мы сейчас узнаем, – ответила Ольга и сделала выжидательное лицо.
Не прошло и минуты, как выяснилось, что Ольгин разбойник вооружен, и, по всей видимости, именно топором, поскольку на входную дверь посыпались удары то глухие, наверное, обухом, то, если так можно выразиться, острые, гадательно, острием, и с потолка посыпалась штукатурка.
– Дверь-то выдержит? – нервно спросил Оценщик.
Вера сказала:
– Дверь-то выдержит, а вот за потолок я, граждане, не ручаюсь.
И все с опаской посмотрели на потолок.
Бывший Ольгин супруг еще довольно продолжительное время бодро рушил входную дверь, но постепенно удары топора становились все перебойчивее и реже, а вскоре мы настолько к ним притерпелись, что как-то невзначай возобновился давешний разговор.
– В общем, так оно, по всей видимости, и есть, – рассуждал Тараканий Бог, – именно что христианство с коммунизмом находятся в самой тесной связи и, безусловно, обеспечивают друг друга, вернее, обеспечивали бы, если бы имели место чистое христианство и истинный коммунизм. Конкретнее говоря: человеку, сознательно либо бессознательно стремящемуся исполнять заветы Иисуса Христа, и в голову не придет расправиться, скажем, с эсерами путем физического воздействия; с другой стороны, коммунист, вольно или невольно сознающий вторичность руководящей идеи, всегда будет действовать, опираясь на изначальные христианские ориентиры. Вот только хорошо бы лозунги поменять. «С Христом в башке, с наганом в руке» – разумеется, не годится. «С Христом в башке» – это бесспорно, однако что в руке-то, в руке-то что?!
– Да ничего, кроме нагана, и быть не может, – с недоброй улыбкой сказала Вера. – Как только у нас начинается борьба за правое дело, то сразу подай наган. А, вообще говоря, вы уже третий час пытаетесь соединить то, что, хоть тресни, несоединимо.
– Эх, голубка, – сказал Оценщик, – все-то соединимо, вплоть до гения с злодейством.
– Совершенно справедливо! – поддакнула ему Ольга. – Наполеон соединил «Свободу, равенство и братство» с завоевательными походами, шведы – частное предпринимательство и социализм, Фидель Кастро – бедность и первоклассную медицину.
– Во всяком случае, в России все абсолютно соединимо, – уточнил я; – например, непроходимая глупость и пылкая любовь к родине, высокие идеалы и терроризм. Наконец, в наше мрачное безвременье прекрасно соединились повальное, я бы сказал, всенародное воровство и та стилистика истинно русской жизни, которой только приходится изумляться. Ведь у нас, у русских и не совсем, что ли, русских, давно образовался внематериальный пласт жизни, совершенно особое бытие, практически недоступное прочим нациям, и оно прекрасно, оно до того прекрасно, что им следует гордиться, как гордятся курсом английского фунта стерлинга, канадскими урожаями зерновых, головокружительной карьерой и дворянским происхождением. У нас же женщины целыми днями поют под гитару, им нечего на ноги обуть, а они поют! У нас с полчаса поговоришь с каким-нибудь оборванцем, и можно со спокойной душой подниматься на эшафот! У нас тертые мужики способны плакать по пустякам, женщины стоять насмерть за своих «олухов царя небесного», нищие подавать милостыню, мотористы оспаривать Фейербаха! И все оттого, что мы люди, мы слишком люди, даже до неудобного, и душа-то у нас такова, что можно ее пощупать, и болит она кстати и некстати натурально, как голова.
– Ну, я прямо сейчас, как это говорят… прослезюсь, – ядовито сказала Вера и вдруг, действительно, прослезилась.
– Вот я вам сейчас расскажу один интересный случай, – вступила Ольга, – который свидетельствует о том, что у нас и вправду захватывающая жизнь, в том смысле, что она может захватить даже человека с дипломом Гарвардского университета. Подружка моя, Маринка Кухаревская, познакомилась на какой-то выставке с послом небольшой островной державы. Удивляться тут, в общем, нечему, потому что, во-первых, Маринка живет в Москве, во-вторых, этот посол ни одной выставки не пропускал, в-третьих, девка она – атас. Ну, значит, познакомились они, и завязался у них роман. Но что-то по дипломатическим приемам он ее особенно не водил, а все больше таскался к Маринке в гости. И как он к ней ни зайдет, вечно у нее на кухне торчат бородатые мужики, которые поют сугубую ектению, налегают на водку и толкуют о мировом значении русской мысли. Хотите верьте, хотите нет, а мало-помалу втянулся посол в это времяпрепровождение и водку пил безудержно, и сугубую ектению вместе со всеми пел – ему даже отдельную партию отвели, – и рассуждал о мировом значении русской мысли. И что особенно приятно, он необидчивый был мужик. Маринка ему говорит: «Всем ты, парень, хорош, одеваешься, упакован, как шах персидский, а души в тебе с гулькин нос. Сравнительно с русским бичем, тобой гвозди полагается забивать». «По-моему, – говорит посол, – это у вас белая горячка, а не душа». Маринка в ответ: «По-вашему, может быть, и белая горячка, а по-нашему – нормальное утонченное существо». В общем, дело дошло до того, что он у Маринки неделями пропадал, и даже через какое-то время его можно было встретить в пивном баре на улице Богдана Хмельницкого, и даже он один раз угодил в вытрезвитель – вот до чего дошло, то есть он фактически сбичевался. Мужики ему уже прямо предлагали попросить политическое убежище…
– Ну, и чем кончилось это дело, – спросил Оценщик, – поженились они потом?
– Какой там, поженились!… В конце концов этого посла объявили персоной нон грата и с позором выдворили из страны.
– Печальная история, – сказал я.
– Уж куда печальней, – согласился со мной Оценщик. – Только меня смущает этот, образно говоря, индифферентизм. Ведь нужно было как-то бороться за свое чувство!
– Ну что ты с ними будешь делать! – вскричала Вера. – И тут у них не обходится без борьбы! Да поймите вы, наконец, остолопы, что как только у нас начинается борьба – хоть за урожай, хоть за мир, хоть за всеобщую грамотность – то сразу пиши пропало! До семнадцатого года народ худо-бедно питался, судака за рыбу не считал, про очереди понятия не имел, но как только началась борьба за светлое будущее, то тут вам сразу и продовольственные карточки, и смертный голод на Украине, и спецраспределители, и торгсин!…
– Я уже не касаюсь того, – сказал Тараканий Бог, – что ради светлого будущего народа большевики вырезали его лучшую половину. Ну вот зачем они в январе восемнадцатого года расстреляли рабочую демонстрацию?!
– Тут-то большевиков как раз можно понять, – задумчиво сказал я, – ибо исходили они из мирового опыта революций. С прекраснодушной Парижской коммуной что сделали в 1871 году? А перестреляли на кладбище Пер-Лашез всех до последнего человека!
– Странно только, – вмешалась Ольга, – что большевиков ничему не научила диктатура Робеспьера, который – то есть Робеспьер – поплатился головой за свои варварские ухватки.
– Как раз диктатура Робеспьера их многому научила, – заметил я. – Робеспьер казнил по сто человек в день, и поскольку это число привело его к краху, большевики решили, что нужно казнить по тысяче. Интересно: а вообще, в принципе может обойтись революция без этой азиатчины и прочих кавалерийских выходок против элементарного чувства меры?!
Оценщик сказал:
– С точки зрения научного коммунизма, это уже получается, образно говоря, вредный идеализм, гнилая интеллигентщина получается, а не учение о победе пролетариата. Научный коммунист нам скажет: где же это видано, чтобы эксплуататоры без боя отдали власть? Дескать, ничем не улестишь буржуазию, никакими заповедями господа нашего Иисуса Христа, дескать, тут лишь на слово товарища маузера приходится полагаться…
– Да ведь в том-то вся и штука, – продолжал я, – что гражданскую войну начали не обобранные эксплуататоры, они-то по неизвестной причине почти смирились…
– Они, наверное, потому смирились, – перебила Ольга, – что сто лет ждали эту самую революцию, с восстания декабристов, да и сами, как это ни чудно, на нее работали, кто делом, кто словом, кто просто неприязнью к российскому бардаку.
– Очень может быть, – согласился я. – Так вот, гражданскую войну начали отнюдь не обобранные эксплуататоры, а сами революционеры, только иных мастей. Первый наш вандеец, атаман Каледин, как раз застрелился, а эсеры подняли восстание на Волге и совершили покушение на Владимира Ильича, из-за чего и разгорелся весь этот сыр-бор на целых четыре года! А ведь если бы не дикая политика военного коммунизма, не срамной казус с Учредительным собранием, где у эсеров было подавляющее большинство, не отмена свободы слова, с которой сжились уже даже крайние консерваторы, не поголовный отстрел петроградского офицерства, не беспардонные реквизиции, не матрос – министр иностранных дел, то, может быть, страна более или менее безболезненно вросла бы в социализм?… Да и что уж в нем, действительно, такого превратного, чтобы он не вязался с естественным порядком вещей? Ведь это когда Иванов с Петровым втыкают с утра до ночи, а Сидоров только подсчитывает барыши – не совсем нормально с точки зрения справедливости; когда же Иванов, Петров, Сидоров вкалывают как могут и получают то, что они заработали – вот это как раз нормально! Ну правда: чем нехорош социализм по идее, так сказать чистый социализм?!
– Да тем он и нехорош, – строго сказала Вера, – что никакой, ни чистый, ни дезинфицированный, ни самый что ни на есть стерильный социализм невозможен помимо предельной концентрации власти, а отсюда, граждане, и разбой.
– Какой-то прямо заколдованный круг получается, – с печалью в глазах сообщила Ольга. – Наверное, правы азиаты: благо достижимо только внутри себя…
Тараканий Бог сказал, обратившись к Вере:
– А почему вы считаете, что социализм невозможен помимо предельной концентрации власти, уважаемая Вера Викторовна?! Ведь социализм – это общинность, говоря по-русски, полная децентрализация, конфедеративность снизу доверху и коллективная собственность на средства производства, заметьте, не государственная – коллективная, как семейный автомобиль. А предельная концентрация власти нужна не тому, кому нужен социализм, а тому, кому нужна предельная концентрация власти.
– Вот именно! – сказал я. – До 1917 года у нас широкая общественность слыхом ни слыхивала ни про марксизм, ни про коммунизм, ни про его первую стадию – социализм, который невозможен помимо предельной концентрации власти, и, тем не менее, эта власть была предельно концентрирована, да еще в самом хамско-фашистском смысле. Деспотическая цензура – раз, беззаконие – два, огромный полицейский аппарат – три, подавление инакомыслия – четыре, гвардейский полковник на всесоюзном престоле – пять…
– На всероссийском, – поправил меня Оценщик.
– Ну да, конечно, на всероссийском, – уступил я.
– Это вы все выдумываете, – раздраженно сказала Вера. – Император Николай Александрович на трех языках говорил, а ваш преподобный Леонид Ильич и по-русски говорил через пень-колоду.
– Вот это мило! – воскликнул я. – Разве государственная церковь не отлучила Льва Толстого за своеобразное понимание христианства? Разве Александра Ульянова не повесили всего-навсего за намерение? – при том, что офицерика, стрелявшего в Брежнева, всего-навсего упекли в сумасшедший дом. Разве Марии Спиридоновой не выбили на допросе глаз? Стало быть, дело не в коммунизме, а в государственной традиции, может быть, даже в химическом составе крови российских рабов и рабовладельцев.
После этих моих слов наступило временное затишье. Даже слышно было, как шуршат тараканы в мойке, на которых, возможно, навели панику расклеенные таблички, и как Оценщик мелко сучит ногой. Молчание прервал Тараканий Бог; он спросил, обратившись к Ольге:
– А что это супруга вашего не слыхать?
– Видимо, притомился, – последовало в ответ. – Но вы не переживайте: он сейчас передохнет и снова станет ломиться в дверь.
Оценщик ни с того ни с сего сказал:
– Говорят, что самые жестокие рабовладельцы – это бывшие рабы.
– А самые верные жены, – добавила Ольга, – бывшие проститутки.
Вера спросила:
– Проститутки-то тут при чем?
Ольга пожала плечами и вдруг запела:
Сидишь, беременная, бледная,
Как ты переменилась, бедная.
Сидишь, одергиваешь платьице,
И плачется тебе, и плачется.
За что нас только бабы балуют
И губы, падая, дают…
На этом стихе Вера взялась подтягивать, но я как раз загорелся одной пресоблазнительной мыслью, и поэтому самым бесцеремонным образом перебил певуний:
– А вот давайте прикинем, что было бы, как бы сложилась жизнь, если бы большевики с самого начала взялись за дело христолюбиво?
– Как это, христолюбиво? – спросил Оценщик, медленно выкатывая глаза.
– Ну, не на половецкий лад, а цивилизованно, в меру возможного по-хорошему, как завещал Христос.
– Да не могли они взяться за дело христолюбиво, – сказала Вера, – на то они и большевики!
– Конечно, не могли, – согласился я. – Потому что люди подобрались в РКП(б) по преимуществу неинтеллигентные, однобоко образованные, грубо религиозные. И как следствие – узкие, нетерпимые, жестокие да к тому же отчаянные идеалисты. Но нам-то что мешает взяться за дело христолюбиво?…
– Не понял?… – сказал Оценщик.
– А ведь, в сущности, ничто не мешает, – ответил на мой вопрос Тараканий Бог и удивился, точно сделал значительное открытие.
– В том-то вся и штука! – воскликнул я. – Если мы действительно граждане своей родины, если мы веруем, что общинность, или коммунизм, есть действительно то самое светлое завтра…
– После-после-послезавтра, – поправила меня Ольга.
– После-после-послезавтра, к которому законосообразно устремлено человечество, то ничто не мешает нам основать партию христианских коммунистов – христиан-коммунистическую партию Советского Союза, если сформулировать ее по общепринятому образцу.
Наступила некоторым образом вопросительная тишина, чреватая разрядкой, может быть, даже комической, и как раз в эту самую, с моей точки зрения, достаточно торжественную минуту ненормальный Ольгин супруг принялся снова ломиться в дверь.
– А зачем? – как-то вяло спросила Вера.
– А ни зачем! – ответил ей Тараканий Бог. – Так просто, чтобы совесть была чиста. Лет через пятьдесят, уважаемая Вера Викторовна, спросит ваша внучка: а как ты, бабушка, боролась против тоталитарного режима и боролась ли вообще?
– А мы боролись, – с подъемом сказала Ольга. – Мы за квартиру принципиально не платили и таким образом противостояли всему этому чингисханству.
– Ну, это, положим, курам на смех. Другое дело, если бы вы в ответ: я была членом партии христиан-коммунистов, и поэтому совесть моя чиста!
– Я что-то не пойму, – несколько ехидно сказала Вера. – Вы же еще час тому назад утверждали, что партийность – полная чепуха…
– Так ведь это какая партийность? Которая предполагает практическую деятельность разной интенсивности во имя одной и той же конечной цели. А мы будем партия веры! Потому что и христианство есть дело веры, и коммунизм тоже есть дело веры. Социал-демократы пусть национализируют транспорт, борются с консерваторами, налаживают социальную защищенность, а мы будем исключительно верить в Царство божее на земле.
– Вот именно! – сказал я. – На самом деле партии существуют вовсе не для того, чтобы кромсать и коверкать жизнь, а для того чтобы объединять людей – ну, вот как церковь объединяет людей, – которые одинаково понимают назначение человека и конечную цель исторического развития, которые в той или иной степени отвечают этому назначению и желают способствовать законосообразному ходу дел. Вот мы как христиан-коммунисты осознаем, что общинный строй, или коммунизм, есть цель исторического развития, но это отнюдь не означает, что нам нужно немедленно браться за топоры. Большевики потому-то и погорели, что они стремились за шиворот перетащить человечество через пятьсот лет естественного развития, через естественное отмирание эксплуатации наемного труда, национальных предрассудков, товарного рынка, собственничества и прочих болезней роста.
– Ну, это еще ничего, – объявила Ольга и сделала легкий вздох. – А то я думала, и вправду нужно будет браться за топоры.
– А ведь все равно посадят! – чуть ли не с восторгом сказала Вера.
– Могут и посадить, – подтвердил Тараканий Бог. – Но ведь тут что льет воду на нашу мельницу бывают такие времена, когда порядочному человеку место исключительно за решеткой.
– В таком случае, – продолжила Вера со спокойствием обреченного, – не грех и отсидеть какой-то разумный срок. Тем более, а что, если потомок и вправду спросит: «Ты зачем, старая, довела до ручки советское государство?». Ведь им как-то нужно будет смотреть в глаза…
Я повернулся к Оценщику, который нервно крутил в руках чайную ложку, и строго его спросил:
– А вы что молчите, как истукан?
– Я думаю, – был ответ.
– Чего тут думать-то, нечего тут и думать, все ясно как божий день! Для дураков христиан-коммунизм это гибрид кролика и удава, для ребят из Большого дома – опасная ересь, подрывающая государственные устои, а для порядочного человека – последняя и единственная зацепка. И даже дело обстоит еще проще: если бог есть – все будет хорошо, если бога нет – страна идет к погибели, – выбирайте!
– А-а, хрен с вами! – сказал Оценщик. – Образно говоря, за компанию и жид удавился!
– Опять вы за старое! – выговорила ему Ольга.
– Ну извините.
– Да нет, пожалуйста…
– Манифест-то будем писать? – деловито спросил Тараканий Бог и по-писарски потер руки.
– Без этого никак нельзя, – ответил ему Оценщик. – И манифест писать надо, и прочее, что полагается, чтобы все было как у людей. Ну, у кого почерк хороший?
Ольга сообщила:
– У нас есть пишущая машинка.
– Во дают! – воскликнул в сердцах Оценщик. – А чего же вы ее не предъявили, когда я оценивал ваше возмутительное имущество?
– Так, на всякий случай. Как сердце чувствовало, что жизнь еще не кончена, что кое-что еще ожидается впереди.
С этими словами Ольга вспорхнула, легкая, как птичка, со своего стула и через минуту водрузила на кухонный стол пишущую машинку. Потом она заправила в каретку лист папиросной бумаги и занесла над клавиатурой нежные кисти рук.
Вера сказала:
– А мое сердце чувствует, что из этой затеи не будет проку. Потому что у нас любые затеи, даже из благородных, дают в результате базар-вокзал.
Я подумал: что-что, а уж это точно. Вот в 1662 году царь Алексей Михайлович Тишайший пошел на прямо революционный шаг ради упорядочения финансов – выпустил медные ассигнации, ходившие по цене привычного серебра, однако князь Илья Милославский, ответственный за эту финансовую операцию, в видах наживы накупил по себестоимости несколько пудов меди и пустил ее в обращение: естественно, курс рубля резко пал, цены выросли, и грянул… Нет, не так…
Около того времени, когда к западу от Смоленска уже оформились все основные теперешние науки, во Франции правил Людовик XIV, король-солнце, дававший в Версале ослепительные балы, в английском парламенте боролись за власть либералы и консерваторы, писал свои комедии Жан-Батист Поклен, взявший себе псевдоним – Мольер, выдвинулась Амстердамская фондовая биржа, вошли в моду накладные букли, камзолы и широкополые шляпы со страусиными перьями – российская государственность переживала тяжелый кризис. Слишком затянулось русское средневековье, а двойная изоляция от цивилизованного мира, то есть православная самоизоляция и обусловленная заслоном неприятельских государств, привела к тому, что расстроилось денежное обращение, запуталась налоговая система, деградировала промышленность и торговля, наконец, Россия была уже необороноспособна и едва отбивалась от не знавших даже огнестрельного оружия крымчаков. Словом, положение державы было настолько прискорбным и беспросветным, что первые Романовы не зря поглядывали на Запад в смутной надежде перенять его свычаи и обычаи. Царь Алексей Михайлович был далеко не глупый человек и отличным образом понимал, что, не приобщившись к западноевропейской промышленности, науке, военному делу – особенно военному делу – Россия рискует утратить самостоятельность, но по скверной русской привычке ему хотелось и честь соблюсти, и капитал приобрести, иными словами, царь и с Западом стремился войти в свойские отношения, и боялся оппозиции бородатых блюстителей древнего благочестия. Посему он выписал из Европы целую команду специалистов, положив им жалование, во много раз превышающее таковое для подданных Российского государства, но жили приезжие немцы в Кукуйской слободе на реке Яузе, как зачумленные, за высоким глухим забором, выпускал придворную газету «Куранты» и устроил театр для августейшей семьи, но завел несколько дел против московских колдунов и на заседаниях думы бранился, как пьяный сапожник, организовал Тайный приказ, который заведовал политическим сыском, соколиной охотой и метеорологическими наблюдениями, основал Славяно-греко-латинскую академию на Никольской, но наверняка подписался бы под словами «Богомерзостен всякий, кто любит геометрию», построил первый на Руси военный парусник «Орел», сожженный Степаном Разиным, завел немецкие золоченые кареты со стеклами вместо слюды, наказывал послам присматриваться к новинкам западноевропейской мысли, и боярин Лихачев доносил из Флоренции о виденной им комедии, где воины в латах рубились, из пищалей стреляли «и человека с три как будто и убили», но запросто казнил на Москве-реке заезжих еретиков. Таким образом, несмотря на уклончивые усилия Тишайшего царя по возвращению Руси в европейское лоно, она оставалась самой захудалой державой на континенте. Однако еще и то печальная истина, что это непременно должно было случиться в данных историко-географических обстоятельствах, и, наверное, переселили австрийцев в пустыню Гоби, они через пятьдесят лет будут гордиться бородами, юродствовать, бояться колдунов и относиться к католикам, как к несчастнейшим из людей.
А вот еще одна печальная истина: именно в ходе постепенного падения русского государства протяженностью в половину тысячелетия и выпестовался наш национальный характер, вернее его норовистая, разрушительная основа. Русский человек вышел глубоко и истово верующим, причем не столько даже в Христа и его заветы, сколько, так сказать, в самое веру, недаром наши раскольники, ведомые протопопом Аввакумом Петровым, с чисто российским воодушевлением шли на несказанные страдания, на костер за такие малозначительные детали отправления культа, как двуперстное крещение, хождение посолонь, двукратную аллилуйю. И тут, конечно, само собой приходит на мысль: не в двукратной аллилуйе дело, а в том, что русская душа требует мятежа во что бы то ни стало и по любому поводу, прорыва сквозь тенеты дурацкой жизни – уж на что Феодосия Прокоповна Морозова, урожденная Соковнина, тихая была женщина, и та предпочла голодную смерть в яме предательству древнего православия и только смиренно просила стражника: «Милый, дай хоть огурчика укусить». То есть следующая в нашем случае выстраивается причинно-следственная цепочка: географическое местопребывание русского народа обусловило постоянную военную угрозу со стороны, постоянная военная угроза со стороны требовала предельной концентрации власти, суровых вождей и неевропейских способов управления, а таковые возбуждали в нашем соотечественнике глухую вражду к властям предержащим и безотчетный протест против национального образа бытия. Отсюда вредная наклонность к всякому разрушению, начиная от саморазрушения посредством спиртных напитков, которые четыреста лет назад до того пленили русского человека, что еще Стоглавый собор особым пунктом осудил священников за «пиянственное питие безмерное», и кончая разрушением того, что под руку подвернется: вот зачем Степан Тимофеевич Разин спалил «Орел»? зачем во время бунта 1648 года москвичи в куски разнесли коляску боярина Морозова, немецкой работы, с серебряными ободами, которая одна такая только и была на все Российское государство? зачем император Николай I разрушил Кремль? зачем при Столыпине крестьяне жгли усадьбы соседей, пожелавших выйти на хутора и хозяйствовать вне общины? зачем летом семнадцатого года растащили по бревнышку «дворянские гнезда»? зачем наши дети пишут в подъездах хулительные слова и прилежно изничтожают телефонные автоматы?… Может быть, затем, что хазаре, половцы, монголы, крымчаки, единокровные помещики и монархи напрочь отбили в нас чувство собственности, а может быть, ни зачем, затем что просто-напросто – заколдованная страна. Ведь не готтентоты, а русские выдумали срамную пословицу «От сумы да тюрьмы не зарекайся» – и это в какой же надо родиться державе, чтобы всегда быть готовым к нищенству и тюрьме?! Аввакум Петров тоже хорош – «Мы уроды Христа ради», объяснял он русского человека, и прав ли он, нет ли, это бог весть, может быть, что и прав.
В свою очередь, государство что бы ни затевало, обязательно попадало впросак, точно оно специально норовило опростоволоситься перед нацией. Уж на что Алексей Михайлович Тишайший был воистину человек умный, душевный, любвеобильный, недаром он нарожал семнадцать детей за сравнительно недолгую свою жизнь, и тот спровоцировал целых три всенародных бунта своими невразумительными реформами.
По смерти Тишайшего страной около шести лет правил его старший сын Федор II, который отменил местничество, дававшее иерархические преимущества родовитым болванам перед худородными умниками, отчего он и умер неясной смертью. Царю Федору Алексеевичу наследовали сразу два малолетних монарха, младшие его братья, при регенстве сестрицы Софьи – Иван Алексеевич от первой жены Тишайшего и Петр Алексеевич от другой. Этот-то Петр Алексеевич, как известно, и взнуздал державу по европейскому образцу, в частности, воздвиг собственный Амстердам в местности нездоровой, исстари нежилой, построил сухопутнейшему народу военный флот, воспитал в бородачах, пятьсот лет чванившихся своей православной избранностью, преклонение перед Западом, и в конечном итоге вполне по-большевистски, за шиворот, перетащил Россию через несколько столетий естественного развития, то есть совершил переворот, с точки зрения теории, невозможный. Видно, уж так повелось у нас на Руси, что чем фантастичней, неисполнимей задача, тем больше у нее шансов быть приведенной в точное исполнение, и величайшая в нашей истории революция была-таки совершена в течение одной-единственной человеческой жизни, по существу, одним-единственным человеком, который, кстати заметить, страдал легкими эпилептическими припадками, заспиртовал в банке голову своей любовницы Гамильтон, обожал посещать пыточные камеры, ни с того ни с сего заключил в монастырь венчаную царицу, обрекал на голод целые губернии, в страдное время сгоняя крестьян на осмысленное и бессмысленное строительство, казнил старшего сына за предосудительные знакомства и бессмысленные слова, причем по делу несчастного царевича был посажен на кол последний бедолага в истории русской кары да еще и прикрыт тулупчиком, дабы не скончался от спасительного переохлаждения организма. Правда, Петр Алексеевич желал России добра, был прост, как правда, отличался беззаветной работоспособностью и умел подобрать команду, но победу его революции сверху скорее всего обеспечило то, что речь-то шла не о перерождении организма, но о переводе сердцебиения и обмена веществ на новый, сообразный эпохе ритм, что исходным материалом преобразований послужила истинно европейская нация, доведенная до безобразного состояния ходом своей истории. Хан Шагин-Гирей, последний из крымских ханов, тоже пошел было по пути Петровских реформ и даже переодел своих нукеров в Измайловские мундиры, но из-за того-то он и стал последним ханом у крымчаков.