Текст книги "Петербургские трущобы. Том 1"
Автор книги: Всеволод Крестовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 53 страниц)
XXII
ДЕТИ
Слова князя Шадурского о том, что жена его никогда не увидит и не будет знать своего новорожденного сына, были не что иное, как одна только эффектная фраза.
Г.Морденко написал княгине письмо, где извещал о новом своем адресе. Татьяна Львовна ответила тотчас же и, рассказав подробно всю последующую историю, приказала ему разведать под рукой, у кучера, в какую улицу ездил он с господами ночью. Таким образом адрес акушерки из Свечного переулка сделался известен и княгине и г.Морденке.
Муж просил ее готовиться к отъезду вместе с ним за границу, что должно было последовать недели через полторы. Княгиня тайком от него переслала Морденко довольно значительную сумму денег, с приказанием взять ребенка от акушерки и поместить его в хорошие руки. Генеральша фон Шпильце, с своей стороны, сделала то же самое.
В Средней Мещанской улице, «близ пожарного депо», жил некоторый «бедный, но честный майор» в отставке, «будучи обременен многочисленным семейством и женой, болезненным состоянием одержимой». Это, однако, нисколько не мешало ему брать «на воспитание» посторонних детей. «Бедный, но честный» майор назывался – Петр Кузьмич Спица.
На Петербургской стороне, в Гулярной улице, можно сказать, среди древес и злаков сельских, обитал в собственном домишке один из вечных титулярных советников и присяжных столоначальников, по фамилии Поветин. Жил он скромно, тихо и богобоязненно, вместе с женою, но без чад и домочадцев, в коих отказала им попечительная судьба.
К бедному, но честному майору был помещен, стараниями г.Морденко, сын княгини Шадурской, во святом крещении нареченный именем Иоанна Ветхопещерника и того же месяца прописанный в местное мещанское сословие под фамилией Вересова.
К титулярному советнику Петру Поветину, стараниями генеральши фон Шпильце, была отдана на воспитание дочь князя Шадурского, во святом крещении именем святыя Марии Магдалины нареченная и записанная в мещанское сословие под фамилией Поветиной, по восприемному отцу и воспитателю ее.
Пятилетний князь Владимир Шадурский приготовлялся, со своим штатом нянек и гувернанток, к отъезду с родителями за границу, где предполагалось начать и кончить курс его воспитания и образования, которое должно было приготовить и дать русской земле русского гражданина.
XXIII
ВЕЛИКОСВЕТСКАЯ ДИАНА
Был холодный весенний вечер. Петербург изобилует ими. По небу ходили низкие и хмурые тучи; с моря дул порывистый, гнилой ветер и засевал лица прохожих мелко моросившею дождливою пылью. Над всем городом стояла и спала тоска неисходная. На улицах было темно и уныло от мглистого тумана. Фонарей, по весеннему положению, не полагалось.
Часов около восьми у подъезда дома князя Шадурского остановилась женщина, закутанная в большую шаль, с густым темным вуалем на лице, и робко дернула за ручку звонка.
– Мне необходимо надо видеть княгиню – отдайте ей эту записку, – сказала она отворившему ей швейцару и вслед за ним вошла на площадку парадной лестницы.
Княгиня прочла поданную ей записку и улыбнулась. В ней загорелось Евино любопытство и желание поглядеть, какова-то стала княжна Анна после всего случившегося с нею.
– Проси сюда эту женщину, – сказала она человеку и, подойдя к зеркалу, поправила на себе какую-то шемизетку, пригладила отделившуюся прядку волос и, повернувшись вполоборота, оглядела общий вид свой.
Сердце ее билось каким-то особенным самодовольным злорадством. Она даже почему-то была рада этому неожиданному посещению.
Через минуту робко, с замирающим сердцем вошла княжна Анна в будуар Шадурской и только тут, оставшись с ней наедине, подняла с лица свой черный вуаль. Это лицо было бледно, смертельно бледно; на черных ресницах глубоких прекрасных глаз искрились две крупных слезы; бледные и сухие губы чуть-чуть дрожали нервною дрожью. Стройная, высокая фигура ее, охваченная мягкими складками черной шали и платья, походила скорее на призрак, чем на живое существо. Она была грустно, тоскливо-прекрасна, как подсудимая, которая ожидала последнего своего приговора, долженствовавшего разрешить для нее роковое быть или не быть.
Княгиня Шадурская встретила ее вопросительной миной, не забыв предварительно устроить себе холодное и нравственно строгое лицо.
Княжна Анна молчала. Она была слишком смущена и взволнована для того, чтобы сказать что-либо.
– Что вам от меня угодно? – с ледяною вежливостью спросила наконец Шадурская, которая ни сама не садилась, ни посетительнице не указала на кресло.
– Вы это уже знаете, – прошептала бедная девушка.
– Я знаю только то, что поступаю, может быть, слишком опрометчиво, дозволив себе принять вас, – возразила княгиня своим прежним тоном. – Вы должны знать, что более не существуете уже для общества, – и верьте, только из одного христианского чувства я принимаю вас нынче… Только покорнейше прошу, чтобы это был последний раз, – поспешила добавить она.
– Мне света не нужно; мне нужен ребенок мой! – твердо сказала девушка.
– Как!.. и вы решаетесь так прямо говорить об этом? Где же девическая скромность? – благонравно удивилась княгиня, которой стало уже невмоготу притворяться строгой христианкой, а так и подмывало явиться в настоящем своем образе беспощадно строгой Дианы.
– Зачем говорить слова? – возразила Анна. – Я прошу у вас моего ребенка.
– К сожалению, я ничего не могу сказать вам о нем. Я его почти и не видала.
– О, сжальтесь! не мучьте же меня! – простонала мать, ломая с мутящей тоской свои руки, и, вдруг зарыдав, опустилась на колени перед гордой княгиней. – Отдайте, отдайте мне его! Скажите, где он! – умоляла она, захлебываясь от глухих и тяжелых рыданий.
– Я уже сказала вам, – промолвила Шадурская, не делая ни малейшего движения, чтобы поднять с полу несчастную.
– Вспомните, ведь вы тоже мать!.. Мать… Поймите же меня! – стонала княжна, в исступлении подползая к ней на коленях и судорожно ловя ее руки.
– Встаньте, – повелительно сказала княгиня. – Между нами нет и не может быть ничего общего… Вы сами захотели упасть в ту пропасть, которая навеки отделила вас от всех честных и порядочных женщин, – ну, так на себя и пеняйте же! – с жестокой, желчной холодностью говорила она, безжалостно измеряя глазами ползавшую перед ней жертву и более чем когда-либо сознавая в себе все величие своего достоинства.
– И у вас хватает духу читать мне мораль в эту минуту! – с горьким упреком прервала ее княжна Анна.
– Ошибаетесь, я не мораль читаю вам, – сухо возразила княгиня. – Я хочу только сказать, чтобы вы не писали ко мне более писем: они могут компрометировать меня.
Княжна тотчас же после этих слов поднялась с полу и гордо выпрямилась.
– Вы не скажете мне, где мой ребенок? – решительным тоном спросила она.
– В последний раз говорю вам – нет! и покорнейше прошу оставить меня! – поклонилась Татьяна Львовна.
– Так будьте же вы прокляты! все прокляты! – задыхающимся шепотом проговорила княжна, страшно дрожа всем своим телом, и повернулась к двери.
– Вы слышали, что княгиня Чечевинская скончалась? Третьего дня ее хоронили и… вы – ее убийца! – безжалостно-равнодушно сказала Шадурская, спокойно отходя к своему дивану.
Княжна вздрогнула, на минуту остановилась неподвижно на месте, потупя свою голову так, как будто ожидала сейчас удара секиры, и, вслед за этим, тотчас же молча вышла из будуара.
Морской ветер хлестал одежду прохожих и пробегал по крышам все с теми же пронзительными порывами. Туман и дождливая холодная изморозь густо наполняли воздух, в котором царствовали мгла и тяжесть.
Нева плескалась волнами своими в гранитную набережную, за рекой крепостные часы с безысходною тоскою медленно играли «Коль славен наш господь» и пробили девять. По пустынной набережной шибко шла против ветра высокая, стройная женщина, закутанная в черную шаль, и шла, казалось, без всякой определенной цели, без всякого пути.
– Кажется, недурна, – процедил себе сквозь зубы беспутный шатун-гуляка и, подумав с минуту, повернулся и пошел вдогонку за молодой женщиной, темный очерк которой с каждым шагом все более и более терялся в холодном и моросящем тумане петербургской ночи…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
НОВЫЕ ОТПРЫСКИ СТАРЫХ КОРНЕЙ
I
ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ
1858 года, месяца сентября, числа не упомню какого, в «Ведомостях С.-Петербургской Городской полиции», под рубрикой приехавшие, было пропечатано:
ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ
Его сиятельство князь Дмитрий Платонович Шадурский с супругой.
Князь Владимир Дмитриевич Шадурский, гвардии корнет.
Коллежский советник Давыд Георгиевич Шиншеев с дочерью Дарьей Давыдовной.
Баронесса фон Деринг, ганноверская подданная.
Ян-Владислав Корозич, австрийский подданный.
Далее за сим в полицейской газете следовала рубрика: выехавшие, которая для сущности нашего рассказа не представляет ровно никакой надобности, и потому мы оставляем в покое полицейскую газету.
По этой выписке и собственно по году, к которому она относится, читатель может видеть, что от начала нашего повествования до приезда из-за границы вышепоименованных личностей прошло двадцать лет. Воды утекло много. Старые годы и старые грехи заменились годами новыми и новыми грехами. В жизнь вышли новые отпрыски старых корней. Они-то главнейшим образом и составят предмет предлагаемого повествования.
* * *
За два дня до появления в полицейской газете известного уже вам объявления к Петербургу на всех парах подходил пассажирский поезд Варшавской железной дороги, на которую в то время пересаживались во Пскове из почтовых экипажей, принимавших путников на русской границе.
В одном из отделений первого класса сидели три дамы и четверо мужчин. Все они, очевидно, составляли одно общество и, казалось, были более или менее коротко знакомы друг с другом.
Впрочем, беседу их нельзя было назвать общею, она имела разрозненный и интимный характер, ибо все это маленькое societe делилось на три отдельные группы.
Первую группу составляли две личности: дама, весьма элегантно одетая в дорожный костюм, с белым тюлевым вуалем на пепельных волосах, который, обрамляя ее довольно полное лицо, придавал некоторую свежесть поблекшей коже. На вид ей было лет за сорок пять, и каждый мало-мальски прозорливый и опытный человек при взгляде на это лицо непременно бы заметил про себя: «Ах, матушка, а и пожила же ты, однако!» Лицо это, видимо, блекло и увядало, несмотря на все старания, на все хитрости и уловки удержать былую свежесть; но всякий бы сознался, что оно во время оно принадлежало красавице гордой, великосветской, ибо на нем и до сих пор еще во всей неприкосновенности сохранялся холодный отблеск характера строгой Дианы. Мужчина, сидевший подле нее, на вид имел тоже лет около сорока и глядел джентльменом того покроя, который приобретается посредством долгого шатания по белу свету, где человек не то что воспринимает, но всасывает в себя характер последней модной картинки, последних модных потребностей, привычек и взглядов. Довольно плотной и красивой наружностью своей он представлял тип того, что называется bel homme et brave homme[113][113]
Красивый мужчина и честный человек (фр.).
[Закрыть], второму качеству в особенности способствовали рыжие усы, густая рыжая борода довольно объемистого свойства и умные проницательные глаза. Поблекшая ex-красавица, сколько можно было догадаться из некоторых взглядов, улыбок и слов, была заинтересована рыжебородым bel homm'ом, а этот в свою очередь интересовался поблекшей красавицей, хотя (внутренно-то), быть может, и вовсе не с той стороны, с какой она предполагала.
У противоположного окна расположилась другая группа: дама на вид лет тридцати, не более, хотя на самом деле ей было тридцать восемь, одетая с такою же элегантно-роскошною простотою, как и первая, с тою только разницею, что первая уже увядала, а эта еще проходит период второй молодости, блистая созрелой красотой и женственной силой. Высокий, статный рост и роскошно развитые формы, при белом, как кровь с молоком, цвете лица, умные и проницательные серые глаза под сросшимися широкими бровями, каштановая густая коса и надменное, гордое выражение губ делали из нее почти красавицу и придавали характер силы, коварства и решимости. «Либо королева, либо преступница», – сказал бы физиономист при взгляде на это лицо.
Подле нее расположились в довольно интимных позах двое стариков, и нельзя сказать, чтобы красота и маленькое кокетство их собеседницы не производили на них достодолжного воздействия: старческие улыбки и масляные взгляды красноречиво убеждали в силе впечатления. Один из стариков являл из себя мужчину еще довольно бодрого; его небольшой рост, приземистость и некоторая коренастость говорили в пользу его здоровья; одет он был весь в черное; белье отменной тонкости и белизны; на шее красовался, даже и в дороге, орден Станислава, на брюшке массивная золотая цепочка, на пальцах многоценные перстни. Дорогая артистической работы палка и золотая табакерка составляли атрибуты этой особы. О лице его распространяться много нечего; разве сказать только то, что оно носило плебейский, армянско-восточный характер и старалось бакенбардами своими походить на лица солидно-влиятельных петербургских чиновников. В другом старце, напротив, с первого же взгляда невольно давал себя чувствовать прирожденный аристократизм, которым весь он был проникнут. Но, несмотря на этот аристократизм, pur-sang, несмотря на солидные годы (ему было под шестьдесят), в старце проглядывало нечто комическое, нечто не совсем-то солидное, что происходило от желания молодиться и выглядеть юношей, даже в некотором роде гаменом: пестрый, легонький галстук, коротенький пиджак, полосатые панталоны, легкие, изящные ботинки и, наконец, стеклышко в глазу ясно изобличали в нем если не былого ловеласа, то, во всяком случае, настоящего любителя балета и стереоскопных картинок. Во всей фигуре его было что-то истощенное, болезненное, в лице порою мелькало даже нечто идиотическое. Старец страдал размягчением мозга. Члены этой последней группы для препровождения времени играли в «чет или нечет». Оба старца, скомкав в кулаке по ассигнации, наперерыв старались, чтобы собеседница угадала четное или нечетное число. Она, смеясь, весьма небрежно и кокетливо произносила то или другое слово – и каждый раз ассигнация которого-либо из старцев переходила в ее дорожную сумку. Там уже лежало немалое количество этих выигранных ассигнаций.
Третью группу составляли: молодая девушка, смуглая и некрасивая собой, и молодой человек, наружности, напротив, весьма красивой, в которой, несмотря на европейский партикулярный костюм, сквозило нечто кавалерийско-военное. В восточном типе девушки ясно сказывалось фамильное сходство с кавалером Станислава, а в молодом человеке – с пепельно-кудрой, полной дамой в белом вуале и со старцем-гаменом. И девушка и молодой человек мало как-то интересовались друг другом – совершенный контраст двум остальным группам. Девушку больше занимал роман Поля Феваля, а молодого человека – красота собеседницы двух старцев. Его более тянуло все к этой последней, чем к своей соседке, но незаметный взгляд пепельной дамы каждый раз останавливал его подле некрасивой девицы. От зоркого взгляда рыжебородого джентльмена не ускользал этот немой разговор, и он каждый раз только чуть-чуть улыбался про себя какой-то двусмысленной улыбкой, незаметно перекидываясь взглядом с собеседницею старцев.
Наконец пепельная дама не выдержала и подозвала к себе молодого человека.
– Вольдемар, ты забываешь наш разговор, – сказала она ему тихо, весьма близко подвинувшись к его лицу.
– Какой это, maman? – спросил он небрежно.
– Наши планы…
– Но ведь это скучно!
– То от тебя никогда не уйдет, а тут – состояние… Ты забываешь…
– Brigadier, vous avez raison![114][114]
Унтер-офицер, вы правы! (фр.)
[Закрыть] – шутливо ответил он, целуя ее руку, и уселся на прежнее место, затем чтобы снова не обращать почти никакого внимания на смуглую девицу.
– Господа, мы у пристани – конец игре! – сказала красивая дама своим обязательным старцам, захлопывая пружину дорожной сумки.
– Игре, но не знакомству, баронесса? – заметил гамен и вставил стеклышко.
– Так не забудьте же имя… генеральша фон Шпильце, – весьма тихо сказала княгиня рыжему джентльмену, выходя с помощью его из вагона.
Тот ответил молчаливым, но многозначительным пожатием руки.
На платформе все это маленькое общество, перезнакомившееся между собой за границей и еще теснее сплоченное теперь путешествием, весьма дружески продолжало болтовню и прощанье, в ожидании своих людей и экипажей. Наконец кавалер Станислава вместе с некрасивой девицей сели в щегольскую двухместную карету, запряженную кровными рысаками; в столь же щегольской коляске поместились гамен с пепельной дамой и молодым человеком, а рыжебородый джентльмен и баронесса – в наемном экипаже, и со всеми чемоданами отправились вдвоем в отель Демута.
– Ну, как твои дела? – спросил он ее в карете.
– Успешны; девятьсот тридцать в выигрыше, да впереди тысяча шансов: трем дуракам головы вскружила. А ты как?
– Так же, как и ты… Вообще петербургский сезон, кажется, обещает… У тебя не бьется сердце? Нисколько?
– Да чего ж ему биться? – удивилась она.
– Как! а воспоминания?.. Тогда и теперь – боже мой, какая разница!
Баронесса опять улыбнулась своею презрительною мимикой и ничего более не ответила.
Кажется, не для чего прибавлять, что рыжебородый джентльмен, которого баронесса фон Деринг называла своим братом, был Ян-Владислав Карозич, как значилось в отметке полицейской газеты. В кавалере Станислава и его некрасивой спутнице тоже нетрудно узнать коллежского советника Давыда Георгиевича Шиншеева с дочерью Дарьей Давыдовной. Зато редко бы кто, после двадцатилетнего расстояния, решился признать в расслабленном гамене, в этом полушуте гороховом, страдающем размягчением мозга, прежнего гордого Чайльд Гарольда и великосветского льва – князя Дмитрия Платоновича Шадурского.
II
СТАРЫЙ ДРУГ – ЛУЧШЕ НОВЫХ ДВУХ
На другой день, утром часов около одиннадцати, Карозич спустился из своего номера в общую залу – пробежать свежие новости. Едва отыскал он в куче русских и иностранных газет «Independence Beige», как к нему очень учтиво подошел неизвестный, но весьма изящно одетый господин, с висками и черненькой бородкой a la Napoleon III, и с предупредительной галантной вежливостью спросил по-французски, с несколько еврейским акцентом:
– Вы приезжий иностранец?
– Так точно. Я поляк… А вам что угодно?
– Я комиссионер, к вашим услугам… Если вам нужно в сенат или другое присутственное место, на биржу, к банкирам, осмотреть ли город и достопримечательности, указать ли магазины, сделку промышленную устроить, свести с каким-нибудь человеком, – одним словом, все, что касается до петербургской жизни и потребностей, – я ваш покорнейший слуга, можете пользоваться моей специальной опытностью. Я в этот час утра постоянно пью здесь мой кофе.
Комиссионер проговорил все это быстро, но необыкновенно плавно, отчетливо, сознавая собственное достоинство, и с последним словом своего монолога выжидательно поклонился.
– Очень рад, – ответил Карозич, – мне нужно будет узнать один адрес.
– Адрес? и это могу! – подхватил комиссионер, – мне почти все дома в Петербурге и все адресы сколько-нибудь замечательных лиц вполне известны.
– Генеральшу фон Шпильце знаете?
– Амалию Потаповну? Боже мой, да кто ж ее не знает! Так этот-то адрес нужен?
– Этот самый; вы меня очень много обяжете, если сообщите…
– Отчего же не сообщить? Всегда могу! Конечно, вы могли и сами узнать в адресном столе, но это не совсем-то удобно и мешкотно для иностранца, и притом вы не знаете даже, где адресный стол помещается, тогда как я могу сообщить сию же минуту, – значит, вам двойной выигрыш: время и спокойствие.
– Ну, так сделайте одолжение: мне очень нужно знать.
– Хорошо, хорошо, с удовольствием. А не угодно ли вам осмотреть Эрмитаж, например, Исакиевский собор, к Излеру вечером отправиться? Последнее в особенности я вам рекомендую.
– Мне нужен адрес, только адрес, и пока больше ничего! – с легкой настойчивостью возразил Карозич, ясно заметив, что господин отлынивает от дела и старается заговаривать о вещах посторонних.
– Ах, однако, мой кофе совсем простыл, да и газету еще не дочел я! – скороговоркой пробормотал комиссионер, быстро направляясь в противоположный конец комнаты, к своему месту, откуда весьма любезно кивнул из-за газеты Карозичу:
– Извините, я одну только минуту.
Но прошло и целых десять, а он все еще не двигался с кресла, уткнув нос в свою газету, и словно совсем позабыл не только об адресе, но и о существовании самого-то Карозича.
Этот последний, наконец, понял, что предварительно надо дать денег, а потом уже спрашивать, что нужно, и потому, вынув из кармана бумажник, направился к столику комиссионера.
– Ваша специальность – ваш труд, – начал он, сжав в кулаке трехрублевую ассигнацию. – Всякий труд должен вознаграждаться. Поэтому, так как я неоднократно буду еще пользоваться им – позвольте мне…
За недоговоренной фразой последовала обычно секретная передача, вроде известных передач за визит малознакомым докторам.
– Ах, помилуйте, что вы! как будто уж и нельзя без этого? Мне очень совестно, право, – смущенно заговорил комиссионер, пряча в карман (тоже маскированно и незаметно) полученную бумажку. – Извините меня, я так заинтересовался политикой: из Италии весьма интересные новости, – прибавил он, радушно пожимая его руку. – Так вам нужен адрес m-me фон Шпильце? Позвольте, я вам запишу: «Большая Морская, дом № 00, имя – Амалия Потаповна». Вам ее самое нужно видеть? – спросил он, отдавая клочок.
– Ее лично.
– Ну, так ступайте в правый подъезд, где швейцар стоит, а в левый не ходите…
Карозич хотя и не понял, почему это не должно ходить в левый подъезд, если есть надобность лично до самой генеральши, однако, не продолжая далее расспросов, решился последовать совету комиссионера.
* * *
Лишние двадцать лет на плечи хоть кого изменят. Генеральша фон Шпильце тоже отдала свою дань времени. Хотя на калмыцко-скуластом лице ее все так же лежал слой очень тонких косметик, но это уже была набеленная и нарумяненная старуха пятидесяти пяти лет от роду. Дородная полнота ее разбухлась в тучность. Одни только широкие шелковые платья шумели на ней по-старому. Впрочем, и рыжие немецкие волосы, и карие жирные глаза в толстых веках так же пребывали в благополучной неизменности; зато вздернутый французский нос – увы! – преобразился в сущую картошку и напоминал плохо пристегнутую пуговку. Но апломб, важность и манера держать себя с клиентами и посетителями, как и во время оно, остались все те же, если еще не усилились, ибо, как известно, ничто столько не способствует к умножению в человеке гордости, важности и самолюбивого апломба, как сознание своих преклонных лет, своей почтенной и безукоризненной старости. А m-me фон Шпильце не только старость, но и всю жизнь свою считала вполне почтенною и безукоризненною.
Генеральша осталась очень удивлена, когда ей передали визитную карточку с надписью «Jahn Wladislav Karosicz» – имя, ей совершенно неизвестное. Это ее весьма заинтересовало, так что она решилась тотчас же принять его.
– Я к вам от княгини Шадурской, – начал Карозич, отдав ей джентльменски изящный поклон. – Она просит вас принять меня под свое покровительство, – добавил он с мило игривой улыбкой.
Генеральша осмотрела всю его фигуру испытующим взглядом.
– Княгиня принимает это дело близко к своему сердцу? – спросила она неторопливо.
– Весьма близко, сударыня.
– Очень рада быть ей полезной, только попросите княгиню приехать в модный магазин, здесь же, в этом самом доме – вы, вероятно, заметили внизу?..
– Зеркальные стекла? – подхватил Карозич.
– Он самый. Попросите княгиню переменить свою портниху и вперед заказывать шляпки и платья внизу. Скажите ей, что послезавтра в два часа я сама буду там ожидать ее, а вас попрошу явиться ко мне за полчаса до ее приезда.
Проговорив это, генеральша слегка поклонилась солидным, сдержанным поклоном, который ясно говорил: «Можете удалиться», – и Карозич тотчас откланялся.
* * *
– Ба! Это вы?! Вы здесь?.. Какими судьбами?.. Вот неожиданная встреча!.. давно ли?
Карозича внутренно передернуло от этой действительно неожиданной встречи, застигшей его врасплох на лестнице генеральши фон Шпильце, однако он весьма любезно улыбнулся и еще любезнее пожал протянутую ему руку.
– Ну что? Как дела, батюшка мой? Верно, швах, коли в Россию перебрались! О, родина святая! Какое сердце не дрожит, тебя благословляя! Признайтесь-ка, ваше, верно, тоже немножко встряхивалось, когда через заставу переезжали? Впрочем – pardon! – с этой стороны я ваших качеств не знаю! – бесцеремонно говорил Карозичу его знакомец, не выпуская руки его из своих радушных ладоней.
– Ну, что Баден-Баден, рулетка? Что cercle des lapins, cercle des poignards?[116][116]
Кружок кроликов, кружок кинжалов.
[Закрыть] – продолжал он, остановясь на площадке.
– Да что, в самом деле плохо, – вздохнул Карозич. – Принужден был уехать.
– То есть как же это? мит гросс шкандаль?
– Ну, нет, это уж последнее дело; но… надо было сохранить честь своего имени – благоразумие того требовало, – сквозь зубы процедил Карозич.
– Это правильно. Однако что же мы стоим-то тут? Отправимтесь лучше позавтракать к Дюссо, да потолкуем, – предложил незнакомец, взяв Карозича под руку и сводя его с лестницы. – Я вас сегодня не выпущу, зане мы друг другу зело полезны быть надлежим. Эй! швейцар, – крикнул он мимоходом отставному усачу в ливрее, – скажи генеральше, что я к ней после заеду, а теперь кликни мою коляску.
Знакомец Карозича – высокий блондин, с великолепной русой бородой и усами, немного косоватый, в золотых очках, казался мужчиною лет сорока восьми, впрочем, необыкновенно крепким, бравым и бодрым. Одет он был столь же джентльменски модно, как и Карозич, только во всей фигуре его как-то сразу давала себя чувствовать старовоенная, кавалерийская складка. Это был также один из числа наших знакомых – Сергей Антонович Ковров.
– Ну, что, вы все еще по-старому продолжаете держаться теории экономистов-собственников и принципа одиночности? – полушутливо расспрашивал Ковров, трудясь над холодной пуляркой за завтраком, который был подан нашим знакомым в одном из отдельных кабинетов ресторана Дюссо.
– Я нахожу это практичнее, – прожевал Карозич, в глубине души крайне досадовавший на свою встречу.
– Вы ошибаетесь. Совсем отживший принцип! Девятнадцатый век, батюшка мой, – век социализма, и я нахожу гораздо практичнее теории ассоциаций.
– То есть в отношении зеленого поля?
– О зеленом поле нечего и говорить: тут уж без крепкой и, заметьте, хорошо организованной ассоциации и шагу ступить нельзя. Но нет, я нахожу, что и во всех остальных отраслях индустрии она необходима в наше время.
– А языки? а малодушие? – с улыбкой заметил Карозич.
– Стало быть, вы полагаете, что по пословице: «Один в деле – один и в извороте», гораздо лучше выходит? Не спорю; тут, конечно, есть своя доля справедливости; но ведь для этого у нас – голова, а в голове мозги; – надо рассудить да зорко разглядеть сначала, кого принимаешь в долю, каков он, значит, гусь из себя выходит. Люди, батенька мой, в этом случае берутся не зря, а с разбором. Он у меня, каналья, сперва сорок искусов да двадцать мытарств пройдет, прежде чем я-то приму его. Вот оно что-с!
– Все-таки это менее надежно, – возразил Карозич.
– Зато более гуманно! – отпарировал Ковров. – Сами едите – давайте есть другим! а иначе – что ж это? своего рода плантаторство, эксплуатация. Да и наконец, черт возьми, мне без риску скучно работать! да и не то что «скучно», просто – гадко! противно! Вот что-с! Я вам скажу откровенно: для меня то дело, где нет ни малейшего риску – не дело, а дрянь!
Карозич улыбнулся.
– Ну вот, вы улыбаетесь, а улыбаться тут, право, нечему: я говорю дело, – заметил Ковров. – Вспомните два года назад в Гамбурге, когда и вам и мне порознь весьма-таки плохо приходилось – ну, не встреться мы на ту пору, не узнай по случайной старине друг друга да не соединись наконец вместе – что бы вышло? Ведь, слава богу, если бы только конечное разорение, а могло бы ведь и сырыми стенами попахнуть.
– Это так, – вздохнул Карозич после минутного размышления.
– Ну вот вам и ассоциация! Пример, кажется, довольно нагляден. А теперь позвольте вас спросить – вы приезжаете в Петербург в первый раз после двадцатилетнего отсутствия, – ведь вы все равно что в чужой город приехали. Спрашивается: как вы начнете свою деятельность без связей и поддержки со стороны ассоциации?
– У меня есть уже некоторые знакомства в свете, – пояснил Карозич.
– Кто это? Генеральша фон Шпильце, что ли?
– Положим, хоть бы и она.
– Хорошо-с. Персона доброкачественная, в некотором роде ингредиент, необходимый в делах мира сего. А что вы скажете, батенька мой, – заговорил он вдруг, неторопливо возвышая тон и пристально прищурясь на Карозича, – что вы скажете, как если, при посредстве той же самой благодетельной генеральши, вас в одно прекрасное утро административным порядком из городу вон отправят. Что вы мне скажете на это?
– То есть как же это, однако? – в недоумении откинулся Карозич на спинку стула.
– А так-с, что эта самая генеральша – особа весьма многосторонняя, и связи у нее почище наших с вами. Генеральша сия – изволите ли видеть, – пояснил Ковров, медленно прожевывая кусок и в то же время не переставая наблюдать своего собрата, – генеральша сия есть в некотором роде меч, и меч не простой, а обоюдоострый, и чего для нас с вами невозможно сотворить, то она созидает весьма легко и удобно.
– Но у меня ведь не одна генеральша, – защищался Карозич, – у меня есть много и других – людей порядочного общества и людей состоятельных, с которыми я был знаком за границей, а ведь это, согласитесь, поле довольно широкое.
– Да, но все это общество столько же ваше, сколько и мое, – возразил Ковров, – вам еще нужно вступать в него здесь, в Петербурге, тогда как я уже давным-давно член этого общества, живу в нем и действую. Как видите, шансы немножко неравны. И, наконец, я – человек открытый и, как порядочный человек, буду с вами откровенен: я вам буду вредить в этом обществе, да и во всяком, где бы вы ни показались.
– Это, однако, почему же? – полухмуро, полуулыбаясь спросил Карозич.
– Потому, – объяснил Ковров, – что вы – сила, вы – такая же сила, как и я; вы так же умны и почти так же опытны, как и я. Порознь мы будем только мешать и портить друг другу; вместе – мы можем обделывать великолепные дела. Не спорю, вы в свою очередь также можете мне нагадить и подстроить невкусную каверзу, но пока – большинство шансов на моей стороне: вы одни, одни, не забудьте! а у меня – целая партия… Если, впрочем, вы приехали сюда с целью сделаться мирным гражданином, забыть свое прошлое, то помогай вам господи! – прибавил он, дружески взяв Карозича за руку. – Я вам мешать и смущать вас не стану; если же нет, то выбирайте сейчас между враждой и дружбой. Кем мне прикажете считать вас?