355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Соловьев » Юный император » Текст книги (страница 7)
Юный император
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:27

Текст книги "Юный император"


Автор книги: Всеволод Соловьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

И начинала плакать царица, и с каждым днем все сумрачнее и сумрачнее становился Петр Алексеевич, все нетерпеливее ее слушал. Иной раз не выдержит он – хлопнет по столу рукой.

– Эх, Авдотья, надоели мне твои вечные слезы, для тебя только и свету, что в этом окошке, ну а мне это окошко тьмою кромешною кажется. Душно мне в четырех стенах сидеть, с тобой немного высижу. Работать надо, Авдотья, а, кажись, не токмо что одной жизни человеческой, а и сотни жизней не хватит на такую работу, какая передо мною!

– Много уж ты очень работы себе выдумываешь, золотой мой, где это видано, чтоб государь так работал. Что это за государь, сам он и плотник, и мастеровой!..

– Эх, то‑то, то‑то! – мрачно замечал Петр Алексеевич: много, больно, смыслишь ты в моей работе…

И уйдет он прочь, хмурый и неласковый, а вслед ему слышатся докучные женины слезы.

– Что, никак опять с Авдотьюшкой повздорил? – говорит Петру Алексеевичу царица Наталья Кирилловна.

– Никогда я с ней не вздорю, матушка, а жить она мне не дает своими слезами; ну, а сама, чай, знаешь ты, что с детства не люблю я слез этих, да и кто их любит! Жить хочу я, а с нею это сон какой‑то, души замирание. Эх, рано ты меня женила, матушка!

Качает головою и задумывается Наталья Кирилловна:«Видно, и впрямь рано женила, а то, может, и невесту плохо выбрала!.. Да где было сыскать ему подходящую невесту? Он что огонь, за ним никто не поспеет».

Идет старая старуха и утешается на внука, и всячески успокаивает невестку: советует ей не плакать перед государем, а быть веселой.«Ничего не возьмешь слезами, только хуже сделаешь, оттолкнешь от себя мужа». Но не слушается мудрых материнских советов Евдокия Федоровна – не такой у нее характер, стоит она на своей правде. В этой правде воспитала ее родная матушка, нянюшки и мамушки в боярском Лопухинском тереме.

А время идет: жалоб и слез все больше и больше, все дальше и дальше разрастается пропасть между мужем и женой. Совсем теперь не понять им друг друга, только и спокоен молодой царь вдали от жены, выносить не может ее причитаний. Противны становятся ему ее слезы, иной раз боится он, что не совладает с собою да поучит ее хорошенько, по–старинному. Недобрые мысли приходят иной раз в голову Петру Алексеевичу, и сидят они в ней все упорнее – не уходят; а уйдут, так сейчас же и опять возвращаются.«Что это за жена, – думается ему, – только жизнь мне отравляет; никакой мне радости – одна тоска да досада! Молод и неразумен был я, когда меня на ней женили, да ведь и женили, а не сам я женился, неужто ж так и мне пропадать из‑за матушкиной ошибки? Потерплю еще годик, а если будет все то же, так не взыщи, Авдотья Федоровна – не умеешь быть царицей, так, авось, сумеешь быть монахиней, мои да свои грехи замаливать».

Эх, пора была, пора взяться за разум Евдокие Федоровне, хорошенько мужа–государя понять, что ни ей с ним бороться, не ей изменять его характер, его крепкую волю, а царица и не думает об этом, все та же, да еще и того хуже. Нашлись услужливые приятельницы, шепнули ей новость:«Ты что, мол, царица, думаешь, так, мол, по–твоему, небось, государь и не глядит без тебя ни на одну красавицу, а он и красавицу себе нашел, и с ней ему не скучно!»

Свету не взвидела Евдокия Федоровна, закипела в ее сердце лютая ревность. Накинулась она на мужа с новыми упреками, с новыми слезами. Ну, и не вынес Петр Алексеевич – и царица Евдокия Федоровна стала инокиней Еленой. И никто за нее не заступился, не нашлось ни одного друга, все отшатнулись от покинутой жены, от бывшей своей царицы.

Тяжкое пришло время: оторвали ее от всего ей близкого и дорогого, оторвали и от сына, прахом разлетелось недавнее величие… Четыре стены мрачной кельи, один день, как другой, в тишине несносной, та же молитва с утра до ночи, то же церковное пение, те же лампады перед иконами, тот же ладан!.. Рвалась и металась в первое время царица, даже руки на себя наложить хотела, да не решилась: греха побоялась. Потом пробовала молиться, стояла на коленях, но и молитва не действовала. Бушевало в ней сердце, поднялась в ней злоба и ненависть: то, что еще недавно любо было, то опостылело. И глубоко затаила в душе своей эту ненависть инокиня Елена и конца не было этой ненависти – только ею одной и жила она, только ею и питалась.

В долгие бессонные ночи много разных чудовищных и невозможных планов строила она, мести жаждало ее сердце. Но чем было отмстить ей? Там сила, там воля – а у нее руки связаны; раздавлена она, как червь, и бессильна. А время шло в тоске и отчаянии, в муках ненависти; годы проходили, и ушла быстро и невозвратно молодость. Не лета состарили, а состарили часы лютые, поблекли румяные щеки, вылезла коса русая, появились седые волосы, морщинки. Что за жизнь была – да и разве можно назвать жизнью это несносное, вечное заключение! Редко кто навещал бывшую царицу, редко кого она видала.

Но все же нашелся и у нее друг. Этот друг был майор Степан Глебов. Полная ненависти и жажды мести, привязалась к нему и полюбила его Евдокия Федоровна, и долго длилась любовь эта. А тут вырос и царевич – не забыл матери, время от времени виделся с нею. Перед сыном инокиня Елена выливала всю свою душу; ему жаловалась она на свои лютые мучения и на своих гонителей, его вооружала она против отца, подготовляя себе в нем верное и страшное орудие своей мести. Но она не ограничилась этим, она сумела, наконец, набрать себе приверженцев и осторожно и медленно готовила свои ковы. Только не дала ей судьба достигнуть цели: изобличены были вскоре враги Петровы, началось длинное тяжелое дело царевича Алексея…

И вот Елена опять одна – сын погиб, погиб и Глебов, и погиб страшной, мучительной смертью, посаженный на кол; а сама бывшая царица, в сопровождении карлицы, повара и двенадцати солдат отправлена в Ладогу, в Успенский монастырь, где ее стали содержать под самым строгим присмотром, в нужде, тесноте и всевозможных обидах. О, тут была совсем не жизнь, а каторга. И длилась эта каторга до самого воцарения Екатерины, при которой уже одряхлевшую Елену переместили в Шлиссельбург и доставили ей некоторые удобства. Страшно подумать, чего натерпелась Евдокия Федоровна. Всем ее обижать было вольно, все издевались над нею, унижали всячески, лишали необходимого. Бывали дни, недели и месяцы, что каялась она перед Богом в грехах своих и искренно признавала себя виновной; но все же в конце просыпалась прежняя гордость, прежний дух строптивости и упрямства, и смотрела инокиня Елена на себя не иначе, как на мученицу безвинную…

Все это припоминалось теперь старушке, и даже пот холодный выступал на морщинистом лбу ее; от иных воспоминаний дрожь пробегала по дряхлым ее членам.

Вот она снова упала на колени и снова жарко молится перед иконой Богоматери, ищет спастись в этой молитве от страшных призраков и невыносимых воспоминаний. Снова кипит и горит в ней сердце, снова лютые муки, снова ненависть к покойному…

«Прости его, Боже, упокой и помилуй», – шепчут ее губы, но сердце не вторит этой молитве.«И как только не умерла я до сих пор, как еще живу на свете, – невольно думает Евдокия Федоровна, – столько вынести… Боже мой, Боже! Ведь места живого в душе нету, да и тело все разбито, вот уж ноги не слушаются, а все живу… Видно, так нужно, видно, смиловался Бог и готовит, хоть на конец дней, светлую долю!..»

«Да зачем она мне теперь?.. – с отчаянием, едва не громко вскрикнула царица. – Что теперь я поделаю, если б даже власть пришла в мои руки, на что я похожа и что мне теперь нужно? Постель бы только мягкая, да кусок хлеба… А! Слишком поздно… не милость тут Божья, а новая кара. Но нет, нет, еще есть зачем жить, ведь они живы… Один умер, другой остался, живы враги мои лютые; все те, кто позабыл меня, все те, кто оскорблял меня, кто меня мучил. Вот зачем надо жить, вот зачем нужна власть: их покарать, их казнить, над ними теперь посмеяться!»

Горят глаза царицы, злая усмешка кривит ее бледные губы, и вдруг она повергается опять ниц перед иконой и опять начинает молиться, стараясь отогнать от себя беса–искусителя – но отогнать его не может. Он явился, он завладел теперь ею, ей не избавиться от него, и он шепчет ей соблазнительные речи и снова рисует ей картины мщения. Наболевшая душа ее разгорается снова, снова раскрываются старые раны… Да, она должна отомстить – не умрет пока не насмеется над ними… и опять она шепчет:«Да зачем же?! Поздно – мне ничего не надо!..«Он близко теперь, близко этот юный внук, сын Алексея, с сестрою, с маленькой Наташей. Она их никогда не видала, не знала… Вот для чего еще можно было бы жить, вот единственная остающаяся ей отрада – любить их, милых внучат. Родные явились… никогда родных не было – все оставили, а теперь родные, близкие, кровные дети единственного сына, несчастного погибшего Алексея – вот зачем жить! Но ведь отвыкло от любви ее сердце – найдется ли в нем снова прежняя сила, да и как знать, быть может, и любить‑то придется безнадежно – разве они ее полюбят, эти внучата? Какая такая бабушка, откуда взялась? У них была другая бабушка – императрица, а это что такое?.. Жалкая, дряхлая старуха, измученная, долгие годы голодавшая, заброшенная, забытая, несчастная монахиня – разве они ее полюбят такую?! Она и от людей‑то отвыкла, чай, по–ихнему и слова сказать не умеет так; новые совсем люди, новые нравы, Бог знает как и говорят‑то они! И разве когда‑нибудь хоть один человек сказал этим внучатам про бабушку – а если и сказал кто, так с бранью, с презрением, с ненавистью. | И вот теперь, с воцарением внука, хоть и возвращена ей свобода, а ведь если б точно хотели видеть, так давно бы уж к себе в Петербург выписали.«Может, приедут да и отвернутся от меня, и ждать мне новых обид и оскорблений. Вот этот немец, барон Андрей Иваныч, пишет такие ласковые письма, уверяет, что Петруша думает обо мне, заботится и меня любит – да как мне верить немцу, изверилась я, ни от кого не жду правды. А хотелось бы полюбить их, этих деточек–сироток, ох! Давно никого не любила!..»

Ниже и ниже опускается голова старой царицы, тихие слезы струятся по морщинистым щекам ее, и она рада этим слезам… многие годы уж не приходили слезы.«Боже, благодарю Тебя, – шепчет она. – Мати Пресвятая Богородица, милостивая заступница!» – И опять среди горячей молитвы являются страшные призраки, и опять образы мертвых и живых людей проходят перед глазами. И мертвым нет прощения в сердце царицы, а на живых кличет она гнев Божий, и велика ее вражда к ним. И клянется она не оставить их в покое, и не может уж вглянуть на лик Богоматери, не слышит стройного клирного пения, не слышит успокаивающих болящую душу слов святой молитвы… А кругом, из темноты, сгущеющейся между колоннами, со всех сторон обращены на нее любопытные взоры, сотни глаз следят за малейшим ее движением. Быть может, многие понимают ее волнение, ее слезы, но никто не в силах понять всю бесконечность ее злобы и ее мучений…


II

Всенощная кончилась, и так же тихо, так же опустив глаза и шепча молитву, прошла Евдокия Федоровна мимо народа. Монахини осторожно свели ее со ступеней паперти, накинули богатую шубу на ее плечи; от церкви до крыльца ее был разостлан ковер. При входе в ее помещение ее встретили другие монахини и суетились вокруг нее: снимали с нее шубу, спрашивали, чего она прикажет. Она слабо махнула рукой и прошла в тихую комнатку, которую выбрала для спальни. Там в углу стоял огромный киот, наполненный образами в дорогих ризах; три лампадки теплились перед киотом. В другом углу была ее постель, пышно взбитая, покрытая стеганым атласным одеялом с вышитыми на нем причудливыми узорами. Расписанная изразцовая лежанка далеко от себя распространяла теплоту; в комнатке уж поселился тот особенный запах, какой бывает в кельях набожных старушек: пахло ладаном, лампадным маслом. За старой царицей пробралась только одна женщина, ее прежняя прислужница.

– Ну что ж, ну что ж, – обратилась к ней Евдокия Федоровна, – нет вестей от государя?

– Как же, матушка–государыня, сейчас гонец был – сказывает, все еще стоят на месте. Дня через три, не то четыре, говорит, прибудут.

Евдокия Федоровна покачала головою.

– Ну, а что я в Оружейную палату послать наказывала за рукомоем, послали?

– Здесь рукомой, государыня, судья тотчас же выдал!

– Где он, где? – оживилась старушка. – Принеси его, Настя.

Прислужница вышла в соседнюю комнату и вынесла оттуда какую‑то вещь, завернутую в шелковом платке и обвязанную шнурками.

– Поставь здесь, вот тут на столик, и уйди… мне ничего не нужно, – шепнула царица, – да дверь за собою запри, и никого не пускать ко мне. Ничего не нужно, ничего…

Оставшись одна, Евдокия Федоровна подошла к столу и дрожащими старческими руками стала развязывать принесенную вещь. Долго шнурки не поддавались, но вот наконец они распутаны. В платке был завязан золотой рукомойник с такой же лоханью. Царица села перед столом и стала рассматривать рукомойник. Вот изменяется все лицо ее, вот на глазах ее дрожат слезы, – что ж это значит? Что особенного в этом рукомойнике? Отчего она так жадно его рассматривает, поворачивает во все стороны, и дрожат при этом ее руки? Рукомойник, действительно, прекрасной художественной работы, вещь редкая и богатая, хитрым узором весь он выведен, золотой, с финифтью и усыпан драгоценными каменьями: алмазы, яхонты, изумруды – и счесть их невозможно, всех около тысячи; а кругом надпись. Царица жадно принялась разбирать ее:«Лета 7200, – медленно, букву за буквой, читала она. – Генваря въ первый день симъ стоянемъ и рукомоемъ пожаловала великая государыня, благоверная царица и великая княгиня Наталья Кирилловна внука своего благовернаго государя царевича и великого князя Алексея Петровича всея великiя и малыя и белыя Россiи». Сильно задрожали руки Евдокии Федоровны, чуть не уронила она рукомойник; слезы полились из глаз ее.

«Цел он, цел, ничего не испортился, все камешки целы, вот и змеиная головка, из которой вода малыми струйками сочится!«Долгие, долгие годы прошли с тех пор, как увидела Евдокия Федоровна в первый раз этот рукомойник, но будто сейчас это было. На другое утро после свадьбы своей умывалась она из него. Эта вещь была самою любимою вещью Натальи Кирилловны, и она в виде особой ласки поставила ее новобрачной, но все же не подарила и потом взяла себе обратно. Каждая минутка, каждое слово того страшно далекого дня вспоминались теперь старой царице. Помнила она, как муж молодой, еще вчера бывший таким далеким, таким странным, а теперь ставший таким близким, подавал ей этот рукомойник. Помнила она, как смеялись тогда, что такой маленькой и хрупкой казалась эта роскошная вещица в большой руке государя. Помнила она, что и он смеялся, помнила, как лилась маленькими струйками вода на ее белые, нежные руки и сбегала с тонких пальцев, и как государь, склонившись над нею, касаясь своими темными кудрями щеки ее, любовно целовал ее еще не вытертые полотенцем мокрые руки, и как она брызгала в лицо его оставшимися каплями воды, и как он жмурился, и как она его любила. И вот смотрит теперь невольно Евдокия Федоровна на свои морщинистые старые руки – и странно ей, что столько времени прошло с тех пор, да и какого времени? Ничего, как есть ничего не осталось от того, что тогда было, как будто его и совсем не было, как будто оно все пригрезилось только в какую‑нибудь душистую майскую ночку. Не она, не она была та резвая молодая красавица, не может человек так изменяться, да и он, разве он то был, тот ласковый, смеющийся, жмурящийся от брызг, попадавших в глаза, взмахивающий густыми кудрями красавец, разве он то был, ее враг лютый, ее мучитель?!

Она теперь хотела его представить себе таким, каким видела в последний раз, видела с ядом и ненавистью в сердце, и никак не могла: все вспоминался он ей молодым, ласковым и любимым. И вот совсем наклонилась над рукомойником старушка, и все плакала, и не замечала, как ее слезы сбегают каплями и падают в узкое горлышко рукомойника как в урну.

Потом стало вспоминаться ей уж другое время, вспоминался ей сын, которому бабушка подарила свой любимый рукомойник.

Снова вспыхнули давно позабытые материнские чувства к несчастному царевичу, безвременно и страшно погибшему. Вся вздрогнула Евдокия Федоровна, представила она себе Алексея крошечным мальчиком у груди своей, потом вспомнила его бледным юношей, заглядывавшим в тишину ее заточения; вспомнила она тихие часы с ним – те беседы, когда вся душа ее кипела от лютой злобы и жажды мести, когда с уст ее срывались ядовитые речи. Вспомнила она, как растравляла и раздражала, и возмущала слабый дух юноши, как вооружала она его против отца и против всех дел отцовских, как взывала она к его сердцу, молила о мести, о заступничестве за мать родную. О, он долго колебался, но она знала, как вести дело, она сумела, наконец, совсем преобразить его, и вышел он из ее рук ненавистником отца, ненавистником его планов, ненавистником новой России. И он погиб за эту ненависть – и кто же был виною его погибели? Все он же, он, этот зверь лютый, этот отец без сердца…

И вдруг всеми членами задрожала старая царица, вдруг, может быть, в первый раз в жизни что‑то прояснилось в ее мысли, и поняла она, что причиною гибели ее детища был не отец, а только одна она: она приготовила ему эту погибель. Страшно и душно стало Евдокии Федоровне и казалось ей, что она видит в полумраке этой теплой келейки бледный, измученный сыновний образ. Вот он простирает перед нею свои тонкие, худые руки – на них кажутся следы пытки, его бледные, запекшиеся губы, искривленные страданьем, шепчут ей:«Матушка, матушка, ты меня погубила!«Обессиленная, падает на стол головою Евдокия Федоровна и уже не может она плакать. Ей страшно, ее седые волосы поднимаются дыбом. Вот она вскакивает и мечется по комнате. За ней следом бегут и настигают ее призраки, они грозят ей:«Ты, ты погубила нас, ты за нас ответишь перед Богом!«Сын сзывает к себе целое полчище, и растут эти призраки, и страшнее всех и ужаснее призрак Глебова: она ясно видит с невыразимым ужасом в сердце когда‑то любимого человека посаженным на кол, в глазах ее вот он извивается, извивается и скрежещет зубами, и стонет, и грозит ей:«Ты, ты, виною моих мучений!«Не знает, куда деваться бедная старуха от этих гостей непрошенных, где ей теперь скрыться… Падает она на пол перед киотом и начинает молиться, жарко молится, опять плачет и бьет себя в свою иссохшую грудь, и долго не может успокоиться. Нет, только одно осталось на свете – внучата! В них все спасенье. Любить их, стараться отстранить от них все дурное – вот к чему нужно стремиться, вот чего добиваться. Ведь как бы то ни было, страшно, страшно их положение: ни души родной, кругом все чужие люди, каждый‑то старается забрать их в руки ради своих корыстных целей, а об их благе никто и не подумает!

И вот начинает чувствовать старая царица в своем сердце прилив давно позабытой нежности. Да, она любит, горячо любит этого маленького внука, императора, и сестру его. И внучата должны непременно полюбить ее – ведь она своя, родная бабушка. Пусть вооружали их против нее, пусть говорили им о ней только одно дурное, но все же она ведь еще жива, их скоро увидит, и не совсем же выжила она из ума, сумеет, должна суметь повернуть все в свою пользу, должна суметь внушить им к себе доверие, почтение и любовь. Да где ж они, что ж они не едут, что ж томят так долго?! Ведь близко, в нескольких верстах отсюда – и все‑таки тянется эта разлука. Хоть бы самой к ним поехать, да нет, не желают, нет, нужно ждать их здесь, а ждать теперь старой царице с каждой минутой становится не по силам, и вот Евдокия Федоровна велит зажечь в своей келейке восковые свечи, велит подать себе бумаги и начинает выводить старческим дрожащим почерком. Она пишет великой княжне Наталье:«Пожалуй, свет мой, проси у братца своего, чтобы мне вас видеть и порадоваться вами: как вы и родились – не дали мне про вас слышать, не токмо что видеть».

«Пусть сестра поговорит ему, убедит его, – думает царица, – да напишу и немцу, говорят, он его слушается».

«За верную вашу службу ко внуку моему, – пишет она Остерману, – и к нам, я по премногу благодарствую, а у меня истинно на вас надеяние крепкое, только о том вас прошу, чтобы мне внучат своих видеть и вместе с ними быть; а я истинно с печали чуть жива, что их не вижу. А я истинно надеюсь, что уже печали наскучили, и признаваю, что мне в таких несносных печалях не умереть; и ежели бы я с ними вместе была и я бы такие свои несносные печали все позабыла и так меня светлейший князь 30 лет крушил, а ныне опять сокрушают, а я не знаю, сие чинится от кого».

– Скорей, скорей! – кличет она свою старую прислужницу. – Скорей вели послать гонца с этими письмами… Да нет, погоди, постой, дай мне еще бумаги!

Царица опять садится и пишет уже самому внуку:«Долго ли, мой батюшка, мне вас не видеть? Или вас и вовсе мне не видеть, а я с печали истинно умираю, что вас не вижу, дайте, мой батюшка, мне вас видеть, хотя бы я к вам приехала».

С этими письмами скачет гонец в царскую стоянку, а царица всю ночь не спит в своей роскошной келье; с боку на бок поворачивается она на мягкой Перине; ее бросает то в жар, то в холод. Закутывается она в дорогое, хитро вышитое шелками и золотыми нитками одеяло и все ей что‑то неловко, все ей тревожно. Бывают минуты, что кажется ей, будто никакой нет перемены к лучшему в ее положении. Так невыносимо ей это ожидание. Там, в тяжелом заточении, было спокойнее. Под конец уже сжилась со своим горем, со своей лютой жизнью старушка. Ничего уже не хотела, ничего не ждала и ни на что не надеялась… Наконец забывается она сном, но сон длится недолго. Вот она опять проснулась. С изумлением глядит кругом себя: где она, что с нею? Откуда взялась вместо сырой, душной кельи эта теплая, спокойная комната? Откуда эта мягкая перина, это роскошное одеяло? Куда исчезла старая скрипящая кровать с грубой простынею, с изношенным одеялом, которым она прикрывала свое коченевшее тело? И долго ничего не может понять царица, наконец, вспоминает и все глядит кругом себя – и не может глаз отвести от драгоценного рукомойника, на котором самоцветные каменья блестят и переливаются от тихого лампадного света.


III

Наконец, в феврале был торжественный въезд императора в Москву. Петр окончательно оправился от своей простуды. День был чудесный, солнечный, с небольшим морозцем. Москва производила на юного императора волшебное впечатление. Здесь ему все нравилось, но больше всего понравилась встреча, приготовленная ему жителями. Весь город высыпал на Тверскую улицу, все колокола московские несмолкаемо гудели радостным звоном. Торжественный царский поезд медленно подвигался, и государь добродушно раскланивался на обе стороны. Путь был далекий, почти через всю Москву, но до самой немецкой слободы не редели толпы народа, до самого дворца не смолкали восторженные крики и гул колокольный. Духовенство в богатом облачении выходило навстречу императору. Все это, вместе с ясным и солнечным днем, под конец совсем растрогало Петра и он несколько раз должен был утирать слезы.

А бабушка все сидела в своем монастыре и дожидалась, когда о ней вспомнит внучек. Внучек вспомнил в тот же день и собрался навестить ее вместе с сестрою. Он попросил также ехать вместе с ними и цесаревну Елизавету.

– Мне‑то зачем? – изумленно сказала она, – ведь я ей не родная. Ей будет только досадно, она не может любить меня и, конечно, никогда не полюбит. Я только испорчу ей встречу с вами; разумеется, я могу и должна к ней съездить, но потом, одна.

– Нет, Лиза, пожалуйста, поезжай с нами, я знаю, что делаю, – сказал Петр.

К его просьбе присоединилась и великая княжна Наталья.

– Да зачем же, зачем? – повторяла Елизавета.

– А затем, – ответил император, – что я боюсь, да и Наташа тоже, этого свиданья с бабушкой. Ведь мы ее не знаем, какая она. Вот нам так хорошо сегодня, так на душе радостно, а бабушка, наверное, станет плакать, жаловаться. Вот говорят, что она сердится, отчего до сих пор не видались, зачем в Петербург ее не выписали. Ну, а при тебе, Лиза, она остережется и все сойдет как следует.

На это объяснение цесаревна Елизавета не нашлась что возразить, и они отправились все вместе.

Подъезжая к Девичьему монастырю, Петр нахмурился больше и больше, ему становилось неловко. Еще сейчас все было так хорошо, так весело и радостно, еще сейчас он чувствовал себя свободным, а тут снова какое‑то стеснение, точь–в–точь как в тот день, когда он ехал в Ранбов навещать Меншикова. Скучная обязанность – необходимость приневолить себя, притворяться обрадованным свиданием с бабушкой, тогда как в действительности ничего, кроме тоски и скуки, не сулит это свидание: никакое чувство не связывает внука с бабушкой. То же самое думала и испытывала царевна Наталья; но она обдумывала не только предстоявшую минуту первой встречи, а и последующие отношения, которые должны возникнуть между ними и старой царицей. Она больше брата знала о прошлом бабушки, она подробно расспросил обо всем, и ей все рассказали. Она помнила деда и любила его, отца не помнила и не любила, а тут ей еще известным стало, что не будь бабушки, не было бы и гнева Петра Великого на сына, не восстал бы на родителя Алексей Петрович. Одна цесаревна Елизавета не чувствовала смущения. Ничего общего не могло быть у ней с Евдокией Федоровной, она сторона, а если та и будет косо глядеть на нее и возненавидит даже, так что же ей, какое дело?! Государь просит ее присутствовать при их свидании, она исполняет эту просьбу и ни к чему себя не обязывает.

Огромная царская карета остановилась у ворот монастырских. Целый сонм монахинь вышел встречать императора.

– Где же бабушка? Ведите меня к ней! – громко сказал он.

Их повели. Они вошли в маленькие сени. Императору стало еще неловче.

Царевны Наталья и Елизавета молча за ним следуют. Вот перед ними сухая старушка в монашеской одежде, вот она вскрикнула и обвила дрожащими руками шею императора.

– Бабушка, – говорит он, – как я рад вас видеть…

– Золотой мой, государь–батюшка, Петруша, ненаглядный! – рыдает над ним старушка. – Голубчик, дай взглянуть на тебя, дай насмотреться…

Она поднимает к себе его лицо, вглядывается в него, но слезы застилают ей глаза, она почти его не видит. Она крестит его, шепчет молитву над ним и опять рыдает, и опять прижимает его к своему сердцу, и опять целует. С каждой минутой ему все больше и больше становится неприятнее и тяжелее. Он не может с удовольствием отвечать на ее ласки такими же ласками и поцелуями. Ему неприятно, что эта совсем чужая, как ему кажется, старушка так обнимает его, ему неприятно чувствовать на своих щеках ее слезы; но делать нечего, нужно притворяться – кругом видят – и он притворяется.

– Батюшка, золотой мой, думала, что умру, не дождусь тебя, но, славу Богу, дожила до такой радости… Голубчик мой, большой какой, какой красавец! Только говорили мне, ты болен был, не бережешься. Ох, боюсь я за тебя, молод!

И вдруг она вспоминает, что тут не один он, что рядом с ним должна быть внучка, Наташа. Она отрывается от него и спешит к ней, к этой внучке. И опять плачет, обнимая царевну.

– Наташенька, ангел мой, что же ты это такая бледненькая да худенькая, посмотри на меня, улыбнись старухе. Всякую ночь себе во сне представляла, только о вас и думала, деточки вы мои ненаглядные… А это кто же с вами?

– Цесаревна Елизавета, – ответил император.

Евдокия Федоровна пристально, проницательным взглядом окинула Елизавету. Та почтительно поклонилась ей и улыбнулась своей прелестной улыбкой.

– Красавица, – прошептала старушка. – Красавица! Рада видеть тебя, матушка, много слыхала о тебе, ну и не солгали люди, точно, красавица!.. – Старушка осматривала принцессу, оглядывала ее всю, начиная с прически и кончая мельчайшими подробностями туалета. Этот пристальный осмотр даже несколько смутил Елизавету. Она сразу почувствовала что‑то злое и враждебное во взгляде старой царицы, даже слово»красавица»та произнесла неприятным, насмешливым тоном.

Наконец Евдокия Федоровна окончательно пришла в себя и приказала всем выйти, оставить ее одну с внучатами. Елизавета Петровна подвинулась было тоже к дверям, но Петр остановил ее.

– Лиза, останься с нами, – громко сказал он. – Ведь она не может нам помешать? – обратился он к бабушке. – Она своя, родная, и друг наш…

Евдокия Федоровна невольно поморщилась и не нашла что ответить. Она уже ненавидела эту красавицу Елизавету, ненавидела и за то, что она дочь Петра и Екатерины, и за то, что ее привезли теперь с собою, очевидно, для того, чтоб помешать откровенным излияниям. Заныло вдруг сердце старушки, она почувствовала слабость и едва дошла до кресла.

– Эх, стара я стала, деточки: ноги подкашиваются голова кружится, а от радости и еще того пуще! – прошептала она, простирая руки к Петру и Наталье.

Они подошли к ней.

«Ну что ж, ну что ж, – думала про себя старушка. – Ну что ж, ну идите ко мне ближе, опуститесь тут, по обеим сторонам, на колени, дайте я обниму вас обоих крепко, прижму к себе, дайте разгляжу вас, поговорим же по душе». Но она только об этом думала, она только ждала этого и боялась, что не дождется, и точно: невольного, душевного порыва не было во внучатах. Они подошли к ней, но не опустились перед ней на колени, не прижались к ней. Вот Петр пододвинул стул сестре, потом себе, и чинно уселись они по обеим сторонам бабушки, да так, что она даже не могла достать их руками. То смущение, которое чувствовал юный император с сестрою, теперь передалось и Евдокии Федоровне. В первую минуту встречи она была так обрадована, она ничего не видела, не замечала, она только чувствовала возле себя родных, близких, милых детей, но теперь ей ясно стало, что эти дети хоть родные, но не близкие: принцесса Елизавета стояла между ними и невыносимо было ее присутствие старой царице. Так много хотелось сказать, а вот язык не повертывается. Разве можно так говорить, нужно было говорить по душе наедине со своими кровными, а тут эта чужая, ненавистная красавица.«Ну, да чего же еще отчаиваться, – ободрила себя царица, – знамо дело сразу трудно, чтобы все устроилось. Ведь и то правда, откуда им было полюбить меня, пусть поосмотрятся и увидят, что бабушка точно любит и добра желает, ну и сами, авось, Бог даст, полюбят, ведь молоды оба, дети, самим неловко, понятное дело… И чего мне, в самом деле, смотреть на эту писаную красавицу и ее смущаться, если сидит здесь, и пусть сидит, а я о ней забуду и думать». Царица поспешно отерла слезы, глаза ее снова блеснули и она ласково переводила их от Петра к Наталье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю