Текст книги "Юный император"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Мне кажется, ты никогда не бываешь делом занят, – не сдерживая своего раздражения, сказал он Бутурлину, – я тебя еще никогда за делом не видел!
– Вот дайте мне дело, ваше величество, так я и буду занят, – спокойно ответил Бутурлин.
– Дам, непременно дам, а теперь оставь нас, мне нужно поговорить с цесаревной.
Бутурлин поклонился глубоким поклоном и вышел.
Едва заперлась за ним дверь, Петр подбежал к Елизавете, схватил ее за руку и прошептал, задыхаясь от волнения:
– Лиза, Лиза, зачем ты меня мучаешь?
Она изумленно на него взглянула.
– Я, я тебя мучаю, скажи на милость, чем?
– Как будто сама не знаешь! Что ж это такое? Всякий‑то раз, как приду к тебе, непременно у тебя этот Бутурлин торчит, всегда ты с ним!
– А вот я слышала, что меня упрекают, будто я всегда с тобою, что я тебе учиться мешаю, так не знаю, право, что уж мне и делать, все неладно! И потом скажи, пожалуйста, государь, с каких это пор ты стал моим дядькой? Если ты видишь у меня Бутурлина, так что ж тут мудреного и дурного? я очень люблю Бутурлина и всегда рада его видеть, люблю потолковать с ним, он умный, веселый…
– А я не могу допустить этого, я этого не позволю! – волновался император.
– Вот как! – засмеялась Елизавета, глядя ему прямо в глаза своими живыми, светлыми глазами. – Вот как! Мой милый племянничек хочет подражать Александру Данилычу, моим зверем–цербером хочет сделаться! И чем тебе помешал Бутурлин, за что ты так не взлюбил его? Сам еще недавно хвалил…
Юный император ничего не ответил, только вдруг его лицо изменилось, он упал перед цесаревною на колени, прижался к ней лицом и горько заплакал. Она взяла голову его обеими руками и подняла ее.
– Голубчик мой, Петинька, что с тобой? Зачем ты плачешь?
– Я все вижу, все… – захлебывался слезами Петр, – я… я вижу, что ты меня нисколько не любишь, Лиза!
– Ах, какой ты, право, ребенок! Как тебе не стыдно? Ты так умен, так благоразумен, а вдруг превращаешься в самого маленького, глупенького мальчика. Как тебе не стыдно?
– Но по совести, как перед Богом, можешь ли ты мне сказать, Лиза, что ты меня любишь?
– Еще бы, люблю, люблю всем сердцем, мой милый, дорогой! – Она обняла его и крепко поцеловала.
– Ну, если это правда, если ты меня любишь, – начал юный император, вытирая слезы, усаживаясь в кресло рядом с цесаревной и не выпуская ее руки, – если это правда, так докажи мне: согласись быть моей женою…
Цесаревна с видом глубокого изумления взглянула на него и освободила свою руку.
– Ах, какой вздор это! – тихо проговорила она. – Откуда, право, берутся у тебя такие мысли?
– Почему ж это вздор? – вспыхнув, возразил император.
– Потому вздор, что вовсе тебе теперь еще не следует думать о женитьбе. И какая я тебе невеста? Я старше тебя, я твоя тетка.
– Тетка, тетка… и ты тоже, рады вы все, что нашли это слово. Так что ж, что тетка? Разве тебе такой красавице, такой молоденькой, прилично быть теткой? Лучше тебе быть невестой. И потом ты говоришь, что мне рано об этом думать; да как же рано, когда уж у меня была невеста… и должна быть непременно, и ведь моя невеста была не моложе тебя, а никто тогда не находил странным!
– Вот оттого, что она была твоей невестой и была старше тебя, ты и не любил ее. Так бы и меня скоро разлюбил, если б я согласилась.
– Ты и она, смешно подумать! Как можешь ты себя сравнивать с нею? – все больше и больше волновался юный император. – Лиза, послушай, согласись, я тебя умоляю, я тебя люблю больше всех на свете, я для тебя все сделаю, что ты только захочешь! Что ж, разве лучше тебе будет выйти замуж за какого‑нибудь немецкого принца, уехать отсюда, никогда не видеть ни нас, ни Россию? Ведь вот ты сама часто говоришь, что тетушка Анна Петровна несчастна, что так она сюда и рвется; что ж, ты и себе того же хочешь?
– Нет, я себе вовсе этого не хочу, я совсем не хочу замуж. Я останусь такою, какова я и теперь, останусь свободной. Зачем мне муж? Не нужно.
– Лиза, умоляю тебя, согласись, разве ты не хочешь быть царицею? Ведь вот теперь кто‑нибудь может тебя обидеть, а тогда никто уж не обидит.
– Я не знала, государь, что меня можно теперь обижать; я думала, что ты никому меня не дашь в обиду? – поднялась Елизавета.
– Ах, прости, прости, я не так сказал, – заторопился Петр, – я не знаю, что говорю, я так опечален, так несчастлив… Лиза, голубушка моя, согласись, пожалуйста, я теперь не могу жить без тебя…
– Нет, видно, можешь, – улыбнулась цесаревна, – ты не можешь жить только без Ивана Долгорукого. Вот ты меня упрекаешь, что часто бывает у меня Бутурлин, а посмотри на себя: ведь, ты совсем не отпускаешь от себя Долгорукого; ведь все дни и ночи ты с ним. Уж за одно это я бы никогда не согласилась на то, о чем ты просишь. Долгорукий делает из тебя все, что хочет: если б ты и женился когда, вздумает он обидеть твою жену, и ты это ему дозволишь.
– Боже мой, что ты говоришь, Лиза! Иван, точно, мой самый лучший друг, я его люблю и он меня любит, но только напрасно ты думаешь, что я позволю ему играть собою. Ах, Лиза, да если я всегда с ним, если я стараюсь веселиться, так ведь только, может быть, чтоб как‑нибудь убить время, чтоб о тебе не думать, ты всему причиной! Скажи одно слово, согласись, о чем прошу я, и все будет иначе. Лиза, послушай, скажи, что ты меня любишь, я всем тебе пожертвую, и хоть люблю Ивана, а по твоему приказу и с ним не стану видаться, забуду о нем, обо всех забуду, Лиза!..
И одно ее слово, действительно, могло бы произвести самую неожиданную и огромную перемену, но она не сказала этого слова. Она все хорошо видела и понимала, знала, что теперь могла бы забрать все в свои руки, всем распоряжаться, как ей вздумается, могла бы сделаться всемогущей, но для этого нужно было притворяться, лгать, ломать свое сердце, согласиться на то, что казалось ей немыслимым, невозможным, противным совести, – и честная, прямая натура Елизаветы возмущалась этим. Она была готова от всего отказаться, готова была вынести многое, чтоб остаться свободной в своих поступках и в своих чувствах, – и она не выговорила того слова, которого так жадно ждал от нее маленький император. Она встала перед ним. Спокойное, побледневшее лицо ее сделалось вдруг серьезным и даже грустным.
– Нет, государь, нет, мой милый Петруша, я не могу согласиться, – тихим ровным голосом выговорила она. – Я не хочу обманывать себя, себя и Бога. Я сердечно люблю тебя, но как брата, как племянника, как государя. Никогда я не могу быть твоей женою. Петруша, голубчик, и ты не волнуйся, ты сам потом будешь мне благодарен, что я так говорю тебе.
– Так это твое последнее слово… последнее? – бледный и дрожащий едва выговорил император.
– Последнее, Петруша.
Он с отчаянием взглянул на нее, крупные слезы готовы были политься из глаз его, он, задыхаясь от сдавливаемых рыданий и вдруг собрав все силы, молча и даже не взглянув на Елизавету, вышел из комнаты. Он отправился прямо к сестре и вошел к ней с таким лицом, что она испугалась.
– Что с тобой братец?
– Ничего, Наташа… Я сейчас был у Лизы, и предложил ей быть моей женой, и она мне отказала…
– Что ж, она очень хорошо сделала, – смущенно проговорила княжна.
Целый рой мыслей закружился в ее голове:«Радоваться этому или печалиться, – думала она. – Может быть, рассердится, не простит ей этого, отвернется от нее… О, как бы это хорошо было! Но ведь может быть и наоборот, может быть, эта неудача только раздражит его и он больше ее полюбит, ведь это бывает, я знаю, я понимаю, что оно может быть и наверно бывает».
– Как же она тебе сказала?
– А так, что ты была права, сестрица, когда говорила, что Лиза хитрая, что она только смеется надо мною и считает меня ребенком. Да, она сама мне теперь все это сказала: она взаправду только всегда смеялась надо мною, она меня никогда не любила, для нее я мальчик, ей со мной скучно, ей веселее вон с Бутурлиным; он, видишь ты, умен и весел!..
«А, Бутурлин», – подумала великая княжна.
– Да, я знала, что так все и будет, – громко сказала она. – Бутурлин ей очень нравится, это я давно замечаю.
– Так я не попущу этого, не вынесу… Я уничтожу Бутурлина, я сошлю его, я не позволю смеяться надо мною.
– Братец, милый, успокойся, – заговорила царевна, – нехорошо это. Ты должен оставить Бутурлина в покое. Как можешь ты становиться с ним на одну доску? Вы не ровня. Он не смеет над тобой смеяться. Не за что ссылать его, пока он, действительно, не провинился; ты должен быть справедлив, ты должен понять, наконец, Лизу: она тебя не стоит. Если она себе находит друзей, пускай, оставь ее и успокойся. Послушай меня, береги свое достоинство, держи себя так, чтобы все тебя уважали.
Император мрачно слушал сестру, его лицо хмурилось все больше и больше.
– Да, ты права, – наконец прошептал он. – Это правда, что не стоит связываться. Я любил ее так, как больше любить невозможно, но если она меняет меня на всякого и со всяким дружится, так я сам не хочу ее знать… Я забуду ее, Наташа, теперь ты можешь радоваться. Ты боялась, что тебя из‑за нее позабуду и разлюблю – ну, так вот видишь, будь теперь спокойна: я не хочу о ней думать, ее для меня нету… Ты одна только у меня… одна только, Наташа!
Петр вдруг заплакал, бросился на шею сестры и долго они так оставались и плакали вместе.
По его уходе великая княжна даже стала креститься от радости и благодарила Бога, что он помог ей.
Маленький император, очевидно, серьезно намеревался позабыть красавицу–тетушку. Вечером во дворце был бал. Петр казался оживленным, много танцевал и ни разу не подошел к цесаревне. Все сейчас же заметили это, и начались, по обыкновению, всевозможные разговоры и предположения. Но цесаревна ничем не смущалась, была как и всегда весела, приветлива; тоже танцевала весь вечер и не раз ходила по залам под руку с Бутурлиным.
XVI
Прошло рождество. В Петербурге готовились к переезду дворца в Москву на коронацию. Сам император торопил этой поездкою: ему уж надоел Петербург: все одно и то же, да одно и то же, а в Москве, говорят, столько славных мест для охоты, чудные облавы на медведей можно делать. И Андрей Иванович тоже торопит отъездом. Андрей Иванович часто теперь говорит о московской бабушке. Никогда до последнего времени ни Петр, ни Наталья не слыхали об этой бабушке, даже думали, что умерла она, что ее совсем нет, а вдруг бабушка оказалась живою! Еще раньше, осенью, после ссылки Меншикова, барон Андрей Иванович принес императору письмо от нее и говорил ему, что бабушка до сих пор была в далеком монастыре, что ее нужно со всяким почетом перевести в Москву и пусть она себе выбирает местожительство. Император сейчас же распорядился; бабушке был назначен штат. Она пожелала поселиться в Девичьем монастыре: бабушка – монахиня. Вспомнил император все, что когда‑либо слышал – ничего хорошего не слыхал он о ней, никто не любил ее: все бранили. Говорили, что много она была виновата перед супругом своим, Петром Великим.«Да полно, так ли, нужно ли почитать эту бабушку?» – спросил об этом император у Андрея Ивановича. Андрей Иванович говорит, что нужно. А ну, как бабушка станет вмешиваться не в свое дело, будет вести себя, как вел Меншиков?! Меншиков тоже всегда говорил, что имеет право над императором, жаловался на его неблагодарность, выставлял свои заслуги. Но Меншиков был подданный, а если бабушка станет во все вмешиваться, так ведь ей и не ответишь, пожалуй, что не ее это дело. Она родная – значит, имеет право, особенно теперь, когда никого старших нету. Как хорошо, что она пожелала поселиться в Москве! Юный император даже испугался, когда один раз получил от нее письмо, в котором она, между прочим, писала:«При этом просьба: если ваше величество к Москве скоро быть не изволите, дабы мне повелети быть к себе, чтобы мне по горячности крови видеть вас и сестру вашу, мою любезную внучку, прежде кончины моей. Дай, моя радость, мне себя видеть в моих таких несносных печалях. Как вы родились, не дали мне про вас слышать, ниже видеть вас». Петр испугался:«бабушка хочет сюда ехать, приедет, испортит все веселье – нет, пусть живет там, в Москве. Поедем на коронацию – увидимся». Он написал старой царице самое любезное письмо, но не звал ее в Петербург.«Прошу ко мне отписать, – заканчивал он письмо, – в чем я вам могу услугу и любовь мою показать, еже я верно исполнять не премину. Я сам ничего так не желаю, как чтобы вас видеть, и надеюсь, что Божией помощью еще нынешней зимы то учиниться может».
О московской бабушке рассуждали теперь и думали очень многие. Раньше всех подумал, как мы уже видели, барон Андрей Иванович. Но и Долгорукие соображали, что на нее следует обратить внимание, и они ей писали.
Старая царица благодарила всех за верную службу ее внуку и всех уверяла в своем расположении.
Барон Остерман, очевидно, окончательно помирился со своею совестью, рукой махнул на ученье императора и не препятствовал в его забавах. Долгорукие с каждым днем получали больше и больше силы. По всему Петербургу ходили преувеличенные рассказы о бесчинствах, чинимых фаворитом.
Великая княжна Наталья несколько успокоилась, здоровье ее поправилось: она перестала кашлять.
Император все сердился на цесаревну Елизавету и старался показать ей это: он ухаживал то за одной, то за другой из красивых девушек, дочерей придворных. На святках, во время многочисленных праздников и балов, устраиваемых при дворе, он обратил особенное внимание на княжну Катерину Долгорукую, которая совсем выросла и очень похорошела в последние месяцы. Этому, конечно, способствовал и фаворит: он почти ежедневно находил случай так или иначе напомнить императору о своей сестре, расхваливал ее ум, толковал о доброте ее сердца; быть может, главным образом, чтоб только угодить ему, – и любезничал с ней император.
Но Катюша Долгорукая держала себя весьма сдержанно, нисколько не кокетничала и не искала встреч с Петром. Быть может, если бы она держала себя иначе, она больше бы ему и понравилась… Брат не раз уж выговаривал ей и даже с ней ссорился из‑за этого: до сих пор он смотрел на нее, как на маленькую девчонку, но эта девчонка сделалась ему нужна, да и к тому, вот она выросла, похорошела. Но он все же думал, что она не выйдет из повиновения, что своего ума у ней нету; а она вдруг ему отвечает на всю его науку как нужно обращаться с императором.
– Да что ж это, Иванушка, сама я знаю, как вести мне себя должно, не доброму ты меня учишь, да и не забыла я судьбу княжны Меншиковой!..
Иван Долгорукий раздражался, кричал на сестру и скрывался из дому или к императору, или к многочисленным царицам своего сердца.
Меншиковых не оставили в покое. В последнее время посланник при шведском дворе граф Головин, донес об одном письме Меншикова, из которого ясно можно было усмотреть измену светлейшего князя, Узнав об этом, Петр приказал послать к Меншикову нарочного, который бы обо всем допросил его с принуждением и угрозами, велел опечатать все его имение, отобрать все его письма. И вот был отправлен к Меншикову Плещеев, которому наказано было допросить Александра Данилыча, между прочим, и о деньгах, взятых с герцога Голштинского.«Нельзя оставлять его на свободе, – толковали государю приближенные. – Надо подальше послать его, а то он опять строит ковы!..«Была решена последняя, страшная участь Александра Данилыча: его сошлют в Березов, а с ним и его семейство!..
После святок император каждый день осведомлялся, скоро ли все будет готово к переезду в Москву. О Москве, главным образом, напоминали Долгорукие. У них были свои планы и, очевидно, что и государь вошел в них. Как‑то, на большом сборище, он во всеуслышание толковал о том, что Москва хороший город и что напрасно дед совсем забыл ее; в Москве не худо пожить бы подольше. Эти слова императора произвели сильное впечатление: многие вельможи были очень довольны. Петровского парадиза недолюбливали. Тут было столько неудобств: страна печальная, болотистая, ветры сильные дуют, холодные; родовые деревни далеко, трудно доставлять все необходимые запасы, а в Москве чрезвычайно хорошо, старое, родное, нагретое место – и поместье их близко оттуда, все легко достать. Но чему радовались русские вельможи, от того приходили в ужас все, кому дорога была новая Россия и заветы покойного императора. В переезде в Москву видели забвение дел Петровых, удаление от Европы, предсказывали падение России, возвращение к старым порядкам, к прежнему варварству. Пуще всех боялся этого барон Андрей Иванович. Всеми силами в разговорах своих с императором старался он его настраивать так, чтобы он видел в поездке только необходимость, по старому обычаю, короноваться в Москве, чтобы он не забыл о настоятельной нужде вернуться снова в Петербург, потому что отсюда только и можно управлять Россией. Юный император внимательно вслушивался в слова своего воспитателя. Андрей Иванович говорил так убедительно, так разумно, но вслед за Андреем Ивановичем являлись Долгорукие – Алексей Григорьевич и Иван Алексеевич, и тоже очень красноречиво и разумно описывали прелести московской жизни.
Наконец, в начале января 1729 года двор выехал в Москву. Оживилась московская дорога, по ней двинулись цугом огромные сани, покрытые кожей кибитки с теплыми меховыми полостями.
Унылые местности тянулись сзади и спереди. Со всех сторон дороги точно были снежные пустыни; изредка попадались хижины и деревеньки. Одни леса нарушали эту плоскую беспредельность, и стояли эти леса, как войско великанов, покрытые снегом и инеем, и маленький император глядел на них – и казалось ему, что они грозят своими мохнатыми руками. Вот ночь проходит: почти все спят в царском поезде. Только одному императору не спится: закутавшись в свою теплую меховую шубу, прикрывшись медвежьей полостью, глядит он снова на этих великанов, и все грознее и таинственнее машут они ему навстречу мохнатыми руками.«Да за что ж они мне грозят, – сквозь полудремоту думается императору, – что я им сделал?«И забывает он о них, и думает о том, что ожидает его в Москве: какие веселья.«Нет, Андрей Иванович не прав, а правы Долгорукие, – зачем это дедушка выстроил Петербург на таком месте, зачем уехал он из Москвы?! В Москве лучше, да и всегда цари русские в Москве жили. Москва старый, родной город, и я там жить буду». И представляется императору Москва – хоть он и никогда не видал ее – представляется тамошняя жизнь в волшебном, сказочном виде. Он открывает глаза – и опять перед ним ледяные великаны, и опять они ему грозятся; вот будто выступили они со всех сторон дороги, будто не пускают вперед его царский поезд. Ему даже слышится в ледяном молчании морозной ночи:«Назад, назад, не пустим!..»«Что ж, они сговорились, что ли, с Андреем Ивановичем или пророчат недоброе?..«И вдруг как‑то страшно становится ему: дрожь пробегает по его членам, плотнее закутывается он в свою шубу, но дрожь не проходит…
На другой день, подъезжая к Твери, совсем разболелся император. Решено было здесь остановиться на несколько дней, ждать его выздоровления.
А в это время над Петербургом носился холодный туман. Уныло и сумрачно было по опустевшим улицам Петровского»парадиза»: нет прежнего оживления, как будто и никогда его и не бывало, и северный лютый мороз застудил так еще недавно кипевшую жизнь, уложил на вечный сон все живое. Молчит, не шелохнется Нева широкая, закованная льдом и побелевшая; грустно торчат мачты недостроенных кораблей; остановились по широким улицам недоделанные постройки; царские сады заперты и голые, деревья их тоже торчат как мачты, и только вороны иной раз нарушают своим карканьем их тишину невозмутимую. Заколочены ставни дворцов, дома вельмож заколочены – совсем мертвое, сонное царство. Что ж, неужели и впрямь не нужен весь этот мрачный недостроенный город, восставший из болота?! Вот зимняя ночь надвигается на него, и еще мертвеннее, невозмутимее становится тишина, и кажется этот город каким‑то призраком, будто и нет его совсем, будто он только сон – причудливый сон богатыря земли русской, безвременно заснувшего на берегу Невы, в каменном новом соборе…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Зимние ясные и морозные дни стояли над Москвой. Густо выпавший снег закутывал ее и блестел и переливался на солнце. Покрытые инеем, стояли деревья садов московских, лесов и рощ, окружавших со всех сторон первопрестольную столицу. Река Москва извивалась твердою, белой дорогой и по ней взад и вперед перебирался пеший люд и тянулись многочисленные обозы. Забытая и затихшая в последние годы Москва снова оживилась; в ней обнаружилось необычайное движение. К Тверской заставе то и дело подъезжали курьерские тройки; в Кремле и во дворцах немецкой слободы делались приготовления к приему императора и двора. Весть об императорском приезде уже облетела весь город: передавалось известие, что двор уже выехал, уже на дороге; потом вдруг другое известие – император заболел в Твери. Прошло несколько дней, говорили: выздоровел и едет. Но в ожидании торжественного въезда глаза жителей московских и их уши обращались к одной из окраин города, к берегу Москвы–реки, на котором возвышалась, за широким полем, старинная обитель – Новодевичий монастырь. Монастырь этот построен еще в 1524 году великим князем Василием Ивановичем, в память победы над казанскими татарами при реке Свиязи. С тех пор эта обитель никогда не забывалась щедротами царей и всякого русского люда; но особенное значение и известность приобрела она с того времени, как сюда была заточена царевна Софья Алексеевна. Теперь при монастыре существовал приют для содержания подкидышей – беспризорных девочек, и их было более двухсот пятидесяти. Они воспитывались в монастыре под надзором монахинь до совершеннолетия, обучались прядению голландских ниток и плетению кружев. Между их учительницами было несколько, выписанных Петром Великим, питомиц из брабантских монастырей.
В эту же обитель недавно перевезена была инокиня Елена, всеми давно позабытая и вдруг как бы воскресшая, вдруг заставившая говорить о себе. Теперь она была уже не инокиня Елена: ее называли»великая государыня Евдокия Федоровна». Тихо, темным вечером, приехала она из своего заточения: никто и не знал, как это было. Теперь же она перестала скрываться; для нее, по приказу из Петербурга, отделали помещение в одном из монастырских строений, направо от главных ворот. Ей отдавались всевозможные почести.
Московский люд валом валил в Новодевичий, только что раздавался утренний или вечерний колокол; всем хотелось взглянуть на старую царицу, вынесшую столько горя и унижений. Все знали, что она не пропускает церковных служб. Люди, кто повиднее из старожилов московских, ездили к ней на поклон, но редко кого она принимала…
Наступил уже ранний зимний вечер; побледнел розовый свет на западе; мало–помалу зажглись звезды, мерно отбивали часы на колокольне Новодевичьего монастыря. Раздался первый звук колокола. Толпы пешего люда и возки на полозьях со всех сторон спешат по Девичьему полю к обители, так что если бы всех впустить в церковь, то не хватило бы в ней места. Но вот уже несколько дней как почти никого не пускали в монастырские ворота, и пришедшие и приезжие с печальным недоумением возвращались восвояси, не увидав старой царицы.
Должна была уж начаться всенощная: монахини и питомцы становились рядами за высокими четырехугольными колоннами, поддерживавшими своды храма, но священник еще не начинал молитвы: кого‑то, очевидно, ждали. Наконец неслышно отворились тяжелые церковные двери, ведшие в крытую галерею, и показалась старческая фигура в монашеской одежде, ведомая двумя почтенными матерями. Это была инокиня Елена. Войдя в церковь, она освободила свою правую руку с висевшими на ней четками и принялась креститься. Глаза ее были опущены, тонкие, несколько впавшие губы, шептали молитву. Медленно прошла она на возвышенное место, всегда занимаемое игуменьей, а теперь предназначенное для новой монастырской жилицы. Монахини, приведшие ее, глубоко ей поклонились и стали поодаль. Началась всенощная. Старушка сейчас же опустилась на колени и принялась горячо молиться, вскидывая большими, еще ясными и живыми глазами на образ Богородицы, вокруг которого теплились бесчисленные лампады. Очевидно, ни на кого и ни на что не обращала внимания Евдокия Федоровна и горячо молилась; но вот она поднялась с колен, села в кресло, покрытое дорогой парчею, и осталась недвижима. Ее руки опустились на колени, она, не отрываясь, смотрела все на тот же, бывший перед нею, образ, но мысли ее носились далеко. Теперь, в этом тихом пристанище, обретенным ею после долгих, бесконечно долгих лет мучительной жизни, невольно обо многом приходилось подумать царице: позабытые мысли, позабытые чувства приходили ей в голову и стучались в сердце.
Тихая, торжественная обстановка; почти неуловимые звуки церковного хора; теплый, ласкающий свет лампад; лики старинных икон; душистая атмосфера, разливаемая облаками ходящего по церкви ладана; полная и благоговейная тишина – все это еще больше помогало царице уходить в мир прошедшего, вся долгая жизнь вспоминалась ей. Вот она помнит себя молодою девушкой в старом, отцовском, московском доме. Она и не грезит никогда о том, что случится с нею, она не царица и не царевна, а просто Лопухина – боярышня. Отец ее старинного рода и старых правил. Выросла Евдокия Федоровна в четырех стенах своего девичьего терема; вынянчили ее нянюшки да мамушки, не приходили к ней учителя заморские, не трудили ей голову разным учением: попросту, по–русски воспиталась она и выросла. Прошло детство, наступили годы девичества. Нянюшки и мамушки стали ее захваливать, не иначе называли ее как золотой красавицей; сулили ей всякого счастья видимо–невидимо: сулили жениха знатного да красивого. И радостно слушала она их льстивый шепот, частенько стала глядеться в зеркальце, сурмила свои брови соболиные, румянила нежные щеки. Коса у нее ниже пояса, пышный стан, полные руки; бела, что первый снег выпавший. И скоро, скоро убедилась Евдокия Федоровна, что нянюшки и мамушки правы, что она точно вышла красавица, стала задумываться и о своем суженом, представляла его себе в девических грезах.«Знатный да красивый», – говорили нянюшки, конечно, должен он быть знатный и красивый, за иного и не выдадут Лопухину боярышню. Но ни льстивые воспитательницы, ни сама боярышня никогда и в помыслах не имели, какой жених ей готовится. А в те поры государыня царица Наталья Кирилловна приметила своим материнским оком Евдокию Федоровну, и замыслила она взять ее в жены сыну единому, сыну любимому, государю Петру Алексеевичу. Не любила царица Наталья Кирилловна откладывать в долгий ящик задуманного ею дела: сынок на возрасте – пора ему жениться, неладно, что государь ходит холост, – не женат, да и внуков уж хотелось царице. Уговорила она Петра Алексеевича, тот не вышел из родительской воли, и вот боярышня Лопухина объявлена царской невестой. Дым коромыслом стоит в Лопухинском доме, вся Москва на поклон валит, нянюшки и мамушки уж и слов не находят величать свою золотую красавицу; любимые подруги все так почтительно и умильно на нее смотрят: разом полюбили ее во сто раз пуще прежнего. Весело и радостно боярышне. Государь–жених глядит на нее приветливо; хоть и редко они видятся, по старым обычаям. Робость немалая берет невесту от женихова взгляда орлиного; чуден он ей очень, а сердце все же к нему так и рвется – и не потому только, что он государь, что сделает он ее царицей, возведет на верх земных почестей, а и потому, что писаный он красавец: росту высокого, молодец, богатырь: темные волосы кудрями на плечи падают; брови над глазами дугой сводятся, а глаза, – Боже ты мой милостивый, – глаза, что у молодого сокола! Хорош он, чудно хорош, а все же как‑то при нем жутко – и опять‑таки не потому, что он государь и владыка земли, и не потому даже, что говорят люди, будто он нравом крутенек, горяч больно, а потому, что совсем не похож на других молодцов, каких видала Евдокия Федоровна: и говорит не так, и не о том думает; все учится да учится, себя не жалеючи, работает, как будто и не царь, а простой крестьянин, до всего сам доходить хочет, все своими руками делать пробует; даже и руки у него не царские – большие, мозолистые, грубые рабочие руки.
Быстро идет время – вот и день, назначенный для свадьбы, страшный, торжественный день. Вот и он прошел, и Евдокия Федоровна стала царицей. Чудное было время, светлые дни, да скоро они улетели: государь, сначала добрый и ласковый, нежный, как только мог быть он нежным, видимо нашел, что не век миловаться молодцу с молодой женой, пора опять за дело приниматься, за черную великую работу. И ушел он в свою работу, и по целым дням без него оставалась молодая царица. Скучно ей стало, начала она жаловаться Наталье Кирилловне, а та ласково смеется.«Постой, погоди, – говорит, – скоро скучать перестанешь, будет другая у тебя забота!«И явилась эта забота, стала матерью Евдокия Федоровна, родился у нее сынок, царевич Алексей Петрович. Молодой государь был радостен: приходил и заглядывал в колыбельку новорожденного, и склонялся над этой колыбелькой, и улыбался маленькому мальчику, щекотал его своим грубым пальцем.«Ишь крохотный, вырастай поскорей, будь работником – мне помощником!» – шептали его губы.
Конечно, ребенок брал много времени у царицы, развлекал ее, занимал и заботил, но все же оставалась она недовольною долгими да частыми отлучками государя Петра Алексеевича и не раз встречала его жалобами на свое одиночество, слезами да робкими попреками. И сдвигались от слов этих и слез густые царские брови, молчал он и выходил от жены хмурый и недовольный.
Усталый, запыленный, с новыми мозолями на рабочих руках возвращался он домой отдохнуть немного; хорошо бы встретить жену веселой, хорошо было бы поведать ей все, что сделано; подумать при ней о том, что нужно сделать; рассказать об успехе какого‑нибудь дела и увидеть сочувствие и радость при вести о таком успехе – и ничего этого не встречал у себя дома Петр Алексеевич. Молодая жена выходила к нему навстречу невеселою, безучастно слушала его рассказы и часто даже не понимала, зачем он так о том‑то да и о том‑то заботится, к чему это нужно.
– Эх, все эти новые заморские хитрости, – говорила она, – ничего того допреж у нас на Руси не было, а жилось всем изрядно. К чему ж новшества, жил бы по–старому, как искони живали цари великие, не трудил бы своих царских ручек, свою голову не ломал бы над пустыми заморскими науками, да почаще бы с женою был, посердечнее ласкал бы ее, а то что это такое – иной раз уйдешь не простившись. Золотой мой, обо мне подумай! Скучно мне без тебя, да и по закону неладно оно выходит. Где это видано, чтобы муж с женой, почитай, что совсем и не жили! Уйдешь ты – все слезы я без тебя выплачу, денечек мне кажется за годочек…