Текст книги "Юный император"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Войдя в спальню императора, князь Иван бесцеремонно сел у самой постели Петра.
– Зачем позвал меня, государь? – спросил он.
– А вот зачем: расскажи мне, что ты придумал насчет вечернего маскарада, какие костюмы? Долгорукий оживился.
– Да ничего нового не придумал. По–моему, хорошо так, как вчера мы решили. Ты, государь, оденешься Аполлоном, я – Марсом; цесаревна еще не решила, как ей одеться…
– Постой, погоди; ну, а сестра, говорил ты с нею? Согласна она быть Минервой?
– Великая княжна ответила мне, что если на то твоя воля, так она перечить не станет.
– Конечно, конечно, быть ей Минервой. Она как есть Минерва, моя милая Минерва!.. Ну, а Меншиковы как будут одеты?
– Про то я не знаю. От меня теперь, государь, отвертываться стали. Вчера едва слова добился от Александра Данилыча.
– Ничего, ничего, пускай себе, тем для них хуже, – самоуверенно проговорил император.
Куда девался его прежний страх и почтение к Данилычу. По совету сестрицы он давно сказал себе, что»есть воля», и она, действительно, оказалась: Минерва, как и всегда, была права. Петр нетерпеливо дожидался того дня, когда совсем отделается от Меншикова, и решил, что день этот скоро настанет. Иван Долгорукий, часто беседовавший с ним о Меншиковых, каждый раз более и более его подзадоривал. У них еще и вчера было решено во время праздника досаждать Данилычу и его дочери.
– Любопытно, – с улыбкой заметил Петр, – любопытно, как будет одета моя невеста? То‑то хороша, чай, будет! Я думаю, такой богини никогда и не бывало; на нее древние не стали бы молиться…
Долгорукий тоже одобрительно улыбался, но не настаивал на продолжении этого разговора.
«Теперь не нужно раздражать императора, – думал он, – дела и так хороши, Меншиков останется доволен сегодняшним днем».
И Меншиков остался доволен.
Ни утром, ни за столом император не обращал на него никакого внимания. Только что Александр Данилович начинал говорить с ним, как Петр поворачивался к нему спиною, не отвечал на его вопросы и делал вид, как будто совсем и нет его здесь.
– Смотрите, – на всю комнату сказал он Голицыну, – разве я не начинаю вразумлять его?
Эти слова облетели всех присутствовавших и достигли до уха светлейшего князя. Была минута, когда раздраженный и доведенный до отчаяния Меншиков просто хотел забрать своих и уехать из Петергофа. Но он одумался. Он понял, что этим ничего не возьмет, и хмурый бродил по дворцу, видя, что дела, действительно, плохи и что беда висит над его головою. Теперь он готов был на всякие уступки, на что угодно, лишь бы император обратил на него внимание, лишь бы подарил его ласковой улыбкой; но Петр упорно продолжал не замечать его. Всемогущий правитель государства, еще так недавно считавший себя наверху земного величия, даже со стороны теперь начинал казаться жалким: в нем клокотали и злоба, и гордость, и оскорбленное самолюбие, и страх – невольный и мучительный. Этот человек умел ладить с Великим Петром, умел обращать в самые страшные минуты грозный гнев царя в милость любящего друга, а вот теперь двенадцатилетний мальчик оказался ему не по силам!
«Да нет, этого быть не может, все это пройдет, только туча налетела, – успокаивал себя Меншиков, – разве в силах они раздавить меня! Нет, это невозможно!» – Он снова гордо поднимал свою голову и презрительно оглядывался на окружающих. Взгляды многих опускались перед ним: всем было как‑то неловко смотреть на него, все понимали его положение лучше, чем понимал он сам.
На бедной княгине Дарье Михайловне лица совсем не было; царская невеста, окруженная придворными женщинами, была, по обыкновению своему, ко всему равнодушна. Младшая сестра ее оказалась чем‑то необыкновенно расстроенной, но ее горе было другого рода. Она поведала его своему другу великой княжне Наталье: ее брак с принцем Ангальт–Дессауским расстроился.
Андрей Иванович Остерман всячески избегал встречаться с светлейшим князем, а при встречах строил самую умильную и печальную физиономию. Но теперь он уже не мог обмануть Меншикова: тот неопровержимо решил, что вся беда, главным образом, от Остермана.
– Что же это, наконец, – сказал он Андрею Ивановичу, – разве это возможно, что император ни разу не подошел к моей дочери, или она ему не невеста? Чего ты смотришь, воспитатель?
– Его величество так занят приготовлениями к вечернему празднику, так рассеян сегодня… Но я сейчас же доложу ему о легкомысленном его поведении; ваша высококняжеская милость, можешь быть спокойным, да ведь и государь‑то почти ребенок еще, можно ли с него так взыскивать!..
Меншиков ничего не ответил, а Остерман подошел прямо к императору и передал ему жалобу князя. Он, действительно, сказал, что Петр не должен пренебрегать своими обязанностями относительно невесты, но сказал это таким тоном, что нисколько не рассердил Петра.
– Андрей Иваныч, – ответил император, – поди и скажи от меня Меншикову вот что: скажи, разве не довольно, что я люблю ее в сердце, ласки излишни, а что касается до свадьбы, то ведь Меншиков знает, что я не намерен жениться ранее двадцати пяти лет. Поди и сейчас же передай ему слова мои.
Остерман немедленно исполнил приказ императора. Меншиков позеленел от злобы.
Вечером, во время маскарада, царская невеста явилась в костюме Минервы. Это ужасно раздражило Петра, так как и великая княжна Наталья была точно так же одета.
– Смотри, – громко сказал Петр, обращаясь к Долгорукому, – у нас две Минервы, но только одна из них фальшивая!
Наконец Петр счел своею обязанностью пригласить на один танец княжну Марию Александровну. Она не сделала ему никакого замечания, никакого упрека и упорно молчала, дожидаясь, чтоб он заговорил с ней.
– Зачем вы так оделись? – спросил император. – Разве вы не знали, что у нас еще заранее было решено моей сестре быть Минервой?
– Не знала, государь, – просто ответила княжна.
– Напрасно. Или вы думали, что к вам этот наряд больше пойдет? Может быть, вам кто‑нибудь и сказал это?
– Никто ничего мне не говорил, и мне решительно все равно, что идет ко мне и что нет, – тихо проговорила она.
– Это нехорошо, – засмеялся император, – ведь вы еще в старухи не записались. Вам надо быть прекрасной, хоть даже наперекор Создателю!
Вот до чего дошел Петр. Даже княжна, несмотря на все свое равнодушие, побледнела и едва не расплакалась.
– Зачем вы меня колете, государь? Если я вам не нравлюсь, оставьте меня, но я ничем не заслужила ваших насмешек!
Петр взглянул на нее: перед ним было длинное, противное ему лицо, но теперь на этом лице изобразилось чувство собственного достоинства, на глазах блестели слезы. У юного императора было доброе, славное сердце, только уж очень его раздражала, возбуждала ненависть ко всему этому семейству.
Ему вдруг жалко стало княжну, и он с откровенной, смущенной и ласковой миной попросил у нее прощенья.
– Я не хотел обидеть вас, простите, – прошептали его губы.
Княжна только пожала плечами, и до конца они не сказали друг другу ни слова.
– Что говорил с тобой император? – спросила у дочери Дарья Михайловна, как только это оказалось удобным.
– Он назвал меня уродом, матушка, – ответила княжна.
– Господи, да ведь это не может быть; зачем ты меня пугаешь?
– Ну, не такими словами, а сказал это самое. Бедная княгиня понурила голову и ушла из
Монплезира в глубь парка; она не могла больше владеть собою. Она все поняла, все угадала и для нее не оставалось никакой надежды. Она заметила даже, что не так уже заискивают перед нею. Пришел всему конец и ничего больше не поправишь… И глубже в парк спешила Дарья Михайловна. Она натыкалась на кусты, не замечала, как зацепляется и рвется о сухие ветки кружево ее платья; не замечала вечерней сырости, росы, мочившей ей ноги. Крупные слезы текли по щекам ее, смывая белила и румяна.«Что теперь делать, что делать?» – шептала она и решилась на последнее средство; обратиться к великой княжне Наталье. Она скоро нашла ее. Царевна тоже бежала от шума и искала уединения. И юное, безвременно отцветающее лицо Натальи Алексеевны, и старое, отцветшее лицо княгини были одинаково печальны и расстроены, и причина этого расстройства была одна и та же – юный император.
– Ваше высочество, голубушка моя, Наташенька, позволь сказать тебе слово, – проговорила в волнении Дарья Михайловна.
– Говори, княгиня, тут никто нас не слышит.
Великая княжна подняла на нее глаза и почти не узнала княгини.
– Дарья Михайловна, что с тобой? На тебе лица нет!
Княгиня не выдержала и заплакала.
– Матушка, золотая моя, хоть ты заступись за нас! Коли Александр Данилыч в чем виноват, – так мы неповинны! Сердечно люблю я вас всех и почитаю, за что же его величество так немилостив, за что обижает он мою дочку? Заступись, царевна, замолви ласковое слово. Не люба Машенька его величеству, так и не надо. Все еще поправить можно – не обвенчаны, а за что же обиды, за что погибель?!
Великая княжна взяла Дарью Михайловну за руки и грустно на нее глядела.
– Эх, княгиня, уж и не знаю, могу ли помочь я этому. И мне, пожалуй, не лучше твоего – не больно ведь слушает меня братец, у всех у нас много горя! А насчет княжны Марии я скажу тебе: и нельзя винить братца – насильно мил не будешь.
Так и не дождалась ничего бедная княгиня; последняя надежда ее рушилась, никто за них не заступится.
«Что ж это Данилыч, видно, не жалко ему головы своей, неужто не видит он, что теперь самому скорей от всего нужно отступиться, только этим и спасет и себя и всех нас. Господи, помилуй, не попусти! – закрестилась княгиня. – Не знаю, на чем и остановиться, – ох тяжко, как и до утра доживу, не знаю».
VII
Угрюмый и злобный въехал Меншиков в свой Ранбов. Ничего и никого не замечая, прошел он через анфиладу апартаментов роскошного своего дворца и заперся у себя в рабочей комнате, и к столу даже не вышел. Княгиня во что бы то ни стало решилась переговорить с ним и, если возможно, добиться от него какого‑нибудь благоразумного решения. Только гневен уж очень нынче, как и подступиться к нему, не знает она! Вот тихонько подошла Дарья Михайловна к запертой его двери, прислушалась. Тяжелыми шагами ходит он по комнате. Она стукнула.
– Кто там? – раздался мрачный его голос.
– Я, Данилыч, пусти меня, очень нужно.
– Еще что там?
Но он все же отпер дверь.
– Батюшка, Данилыч, голубчик, что же это такое? На какой конец все это? – залилась Дарья Михайловна горькими слезами.
– Не хнычь, и без тебя тошно, – отвечал Меншиков. – Ну, чего тебе? С чем пришла?
– Не сердись ты на меня, Данилыч, лучше поговорим, что нам делать, подумаем вместе. Беда неминучая над нами – сам, чай, понимаешь! На меня нынче во дворце никто и внимания не обратил, а Машеньку так государь, прямо что, почитай, назвал уродом!..
– А, я еще не знал этого, – заскрежетал зубами Меншиков, – Так вот как! Вот до чего дошли! Ну, нет, все перевернуть нужно, не бывать этому! Ничего они со мной не поделают!
У княгини и руки опустились. Она все же думала, что смирится теперь ее Данилыч, поймет свое бессилие, а он все еще заносится, все еще считает себя прежним человеком.
– Трудно, трудно теперь справиться! Хитры враги наши, и вот что я хотела сказать тебе, Данилыч, голубчик мой, подумай о нас всех. Только одно теперь остается – нужно как‑нибудь умилостивить императора. Ты уж стар становишься, болен, я тоже, а о детях наших позаботиться нам нужно, их спасти от погибели. Брось все, откажись, уедем подальше, хоть на Украину, ступай, попроси себе там начальство над войском. А мы где‑нибудь укроемся, чтоб о нас не было и слышно; пускай все успокоится. Голубчик, Данилыч, только так нам и можно спастись; авось умилосердится государь, а то ты ничего с ним не поделаешь, только себя и всех нас погубишь…
– Дарья, не твоего ума это дело! – крикнул Меншиков. – Трусить, в ногах валяться… нет, еще не время! Для того ли я всю жизнь свою положил на службу России, для того ли поднялся, чтобы на старости лет скрыться в нору, как крот какой‑нибудь, или на царской кухне дожидаться подачки!.. Нет, Дарья, нет, все еще поправить можно, я покажу им! Вот постой, в воскресенье 3 сентября у нас будет освящение церкви, приедет ко мне государь, и все я поправлю. Не дам я врагам моим насмеяться надо мною, я покажу этой мелкоте несчастной, что не с Александром Меншиковым им тягаться!.. А теперь мне ни слова, слышишь, Дарья, и не доводи ты меня… зол я нынче.
Княгиня взглянула на мужа и убедилась, что, действительно, лучше оставить его в покое. Печально и едва держась на ногах, побрела она на свою половину.
Меншиков очень рассчитывал на освящение своей церкви. Присутствие императора в его доме и по такому случаю уничтожило бы все слухи о вражде между ними и неприятностях. Тут же представлялось удобным хорошенько переговорить с Петром и разными средствами смягчить его и устроить искреннее примирение.
Еще за четыре дня до освящения Меншиков поехал в Петергоф и с самым униженным видом упрашивал Петра посетить его.
– Не знаю, как сказать тебе, князь, на охоту я собираюсь – поспею ли?
– Ваше величество! Будь милостив, по гроб тебе этого не забуду, не откажи мне.
«Эх, как пристал, отвязаться бы от него поскорее!» – раздражительно подумал Петр.
– Ну хорошо, хорошо, приеду, обещаю, – сказал он.
Меншиков рассыпался в благодарностях и успокоенный вернулся в Ранбов. Он так был доволен, что даже забыл пригласить на торжество цесаревну Елизавету, а ему никак бы не следовало забывать этого.
Вернувшись к себе, князь начал отдавать приказания относительно устройства приема императора: ему хотелось не ударить лицом в грязь и устроить все как можно великолепнее. Три дня длились приготовления. Наконец все было готово, у церкви собралось множество народу. Красное сукно было разостлано от самого дома до церковной паперти, гирлянды цветов и зелени были развешены всюду. Духовенство в новом блестящем облачении уже приготовилось к начатию службы, и только дожидались императора.
– Что же не едет государь? – озабоченно спрашивал Меншиков приехавших из Петергофа, и все отвечали ему одно и то же:
– Вчера собирался, а сегодня не слышно что‑то.
Прошел еще час. По дороге были разосланы гонцы, но никто из них не возвращался. Меншиков начинал волноваться больше и больше, и вдруг вспомнил, что позабыл пригласить цесаревну. Он бы сам теперь полетел за нею, но было поздно. А служба давно, давно должна была начаться. Между присутствовавшими шел почти уже нескрываемый ропот, перешептыванья, предположения разного рода, невыносимые и обидные для Меншикова.
– Что, если не приедет?! – с отчаянием думал он. – Тогда все надо мной насмеются, тогда всем будет вольно лягать меня!..
Вот, наконец, показался какой‑то всадник, но он не из гонцов князя – он из Петергофа… Господи… Что такое?
– Его императорское величество изволили приказать доложить светлейшему князю, что они никак не могут быть! – возвестил посланный.
– Да отчего, отчего? – отчаянно кричал Меншиков. Но ему ничего не ответили. Он побледнел, зашатался и едва устоял на месте.
Так и освятили церковь без присутствия императора и царевен.
VIII
На другой день Александр Данилыч приехал в Петергоф на ночь и долго искал случая увидеться с императором, но нигде не мог его встретить. Наконец он заметил его в парке с не покидавшим его теперь Долгоруким и другими молодыми людьми. Князь бросился ему навстречу и спрашивал его, отчего он не приехал вчера и за что такая немилость?
– Не мог я, не мог, нездоровилось, – отвечал Петр, не глядя на Меншикова.
– Ваше величество… – начал было тот, но император перебил его.
– Прости, князь, мне некогда, спешу!
И он быстро прошел мимо со своей свитой.
Александр Данилович остановился с опущенной головою, в совершенном отчаянии. Только теперь он, наконец, понял всю безвыходность и безнадежность своего положения. Только теперь окончательно смирилась его гордость, и он был готов на коленях вымаливать себе прощения, готов был от всего отказаться, уступить кому угодно власть, только бы его помиловали.
Он остался ночевать в Петергофе, но не спал почти всю эту ночь, и все думал и ничего не мог придумать.
На другой день опять был в Петергофе праздник: именины цесаревны Елизаветы. Авось хоть тут можно будет что‑нибудь устроить, авось выпадет случай объясниться с императором.
Рано утром приехала и княгиня Дарья Михайловна с дочерьми. На них никто почти не смотрел, все старались с ними не встречаться, быть от них подальше. Никто не сомневался, что гроза разразилась над Меншиковыми, и многие соображали, что теперь быть с ними даже не совсем безопасно – за друзей еще примут, за сторонников. И у Меншиковых не оказалось ни одного друга.
Князь Александр Данилыч еще до приезда жены вздумал пройти к Петру и настоять на объяснении, но ему доложили, что император сейчас только выехал на охоту. Не зная, что делать, Меншиков поспешил в апартаменты великой княжны Натальи, но она, узнав, что он идет, и ни за что не желая говорить с ним, выпрыгнула из окошка и отправилась вместе с братом. Одно только оставалось князю – идти к имениннице, цесаревне Елизавете. Он и пошел ее поздравить. Елизавета приняла его и приняла довольно любезно. Слава Богу, никого нет, можно поговорить, а говорить необходимо: на душе так тяжело, так смутно, нужно перед кем‑нибудь высказаться.
– Что это вы, князь, такой хмурый сегодня, или опять нездоровы? – навела на разговор сама Елизавета.
– Как же не быть мне хмурым, принцесса, – печально заговорил Меншиков, – разве я не вижу, что все вооружены против меня, что лютые враги мои, наверное, оклеветали меня перед его величеством и перед всеми вами.
– Ах, совсем нет, никто не клеветал, – сказала Елизавета.
– Не разуверить вам меня, принцесса, разве у меня глаз нет, разве я не вижу? И за что так обижает меня император? Я всегда думал, что у него доброе сердце, что он умеет ценить заслуги и расположение к нему – неужто ж я ошибался? Я всего себя посвятил на службу ему и государству, мало, что ли, я о нем заботился? Если и досаждал когда своей взыскательностью, так ведь такова была моя обязанность. Потакать ему грех был великий: я обещание дал покойной государыне, вашей матушке, внука учить и воспитать на славу Российского государства. Я должен был все силы свои положить на то, чтобы из него вышел государь справедливый и просвещенный. Вот он пенял на меня, что много заставляю учиться, – а как же иначе? Что с ним будет, коли он с этих пор перестанет учиться? Ведь вот незабвенный родитель ваш всю жизнь учился и только этим великим ученьем и прославил Россию. За что же такая неблагодарность? Да теперь взять и то, ведь я все здоровье свое расстроил в делах государственных, ведь покою себе не знаю, с утра до ночи занят, хоть бы это пришло на мысль его величеству, за что же на меня такая напасть? За что все это?
Цесаревна сидела, потупив глаза, – ей, очевидно, было очень неловко.
– Я знаю, князь, все ваши заслуги, – наконец сказала она, – и, конечно, государь их тоже не может не видеть, он очень умен, он все понимает, только что ж делать, если вы слишком многого хотите за эти заслуги. Уж говорить откровенно, так скажу я вам, что княжна ваша не по сердцу императору, и что ж с этим поделать?
– Если только это, – зашептал Меншиков, – все это поправимо. Матушка цесаревна, поговорите с его величеством, он вас послушает, скажите ему, что все переделать можно! Моя дочь откажется, она уедет отсюда, она пойдет в монастырь, если нужно! Да и сам я хочу на покой, и я уеду хоть на Украину, к тому же там и пригожусь, может: войско еще не забыло меня, всякий солдат еще помнит наши дела военные, в которых не ударял я лицом в грязь; еще там послужу царю и отечеству. Цесаревна, будьте моей заступницей, скажите все это государю, пусть только он преложит гнев на милость!..
Елизавета обещала Меншикову исполнить его просьбу и очень была рада, когда он ушел от нее.
Он отправился искать жену и дочерей, а они давно его уж дожидались.
Княгиня Дарья Михайловна со слезами стала жаловаться мужу на то, что их все обижают, едва отвечают им.
– Уедем отсюда, уедем, невтерпеж мне, князь, такое унижение!..
– Хорошо, уедем! – вдруг ответил Меншиков и приказал запрягать свои экипажи.
Но они поехали не в Ораниенбаум, а в Петербург.
Прямо с дороги, не заезжая на Васильевский остров, Меншиков отправился в заседание Верховного Совета. Там в этот день присутствовали: Апраксин, Головкин и Голицын. Меншикова не ожидали, и при его входе все переглянулись между собою. Он это сейчас же заметил.
– Что у вас тут на сегодня? – спросил он.
– А вот господин интендант Мошков докладывает, что летний и зимний дома его величества в три дня могут быть убраны к случаю государева приезда. Вот и указ его величества.
Меншиков прочел:
«Летний и зимний дома, где надлежит починить и совсем убрать, чтобы совсем были готовы…«Дальше он не мог читать, у него потемнело в глазах.
Подъезжая к своему дому, он увидел, как укладывают и вывозят вещи из апартаментов Петра. Совсем обессиленный вошел он в свои палаты, никому не говоря ни слова. Нечего теперь ему делать, не на что надеяться…
Он заперся на ключ и пробовал даже молиться, но молитва не шла ему на ум, да он и не умел молиться.
В вечеру, однако, он вышел из своего оцепенения; стал метаться по комнатам, закричал на жену, пробовавшую было заговорить с ним, и вдруг приказал закладывать экипаж. Он опять поехал в Петергоф уже ночью, а наутро, чуть свет, отправился в домик Остермана.
Барон Андрей Иванович только что встал с постели и при входе князя ласково поднялся ему навстречу. Теперь он совсем не был болен, а напротив того, во всей его фигуре и движениях изображалось полное довольство собою и здоровье.
Меншиков не подал руки Андрею Ивановичу и прямо приступил к делу.
– Предатель! – с искаженным лицом зашептал он. – Так вот твоя благодарность! Вот что ты для меня сделал! Что ж, и теперь, пожалуй, станешь вывертываться, говорить, что для меня старался?!
– Ах, ваша милость, ты опять со старым, – проговорил Остерман.
Но Меншиков не обратил никакого внимания на его слова.
– Ведь император не хочет говорить даже со мною, не глядит на меня… Сейчас же объясни мне, что это значит?
Андрей Иванович пожал плечами.
– Боже мой, да я‑то почему знаю? Право, ты принимаешь меня за нечто нераздельное с императором. Как же я могу отвечать за него? Я могу говорить ему, убеждать, но он волен меня не слушать. Ты говоришь, ваша светлость, что он не глядит на тебя, а завтра, может, и на меня глядеть не будет, так я‑то чему тут причиной? Я не могу отвечать за чувство его величества. Вот он теперь от рук совсем отбился, с ним и говорить‑то, не то что спорить, не приходится!..
– А, вот как! – заскрежетал зубами Меншиков. – Вот как ты теперь поговариваешь, немецкая лисица! Так вот ты какой воспитатель, вот как исполняешь свои обязанности! Тебе нужно на добро наставлять императора, внушать ему непрестанно добрые правила, на то ты к нему и приставлен, а ты только потакаешь всему дурному – вот ты какой воспитатель!
Остерман молчал и сидел совершенно спокойно.
– Что же ты думаешь, что на все твои бесчинства и продерзости никакого суда нет, ты думаешь, что все можешь творить безнаказанно?! Но я еще, голубчик, докажу тебе, что ты ошибаешься: не всегда и хитрость помогает. Знаю я все, – продолжал, задыхаясь, Меншиков, – все теперь знаю, не скрылся ты от меня: ты немец, ты безбожник, ты от православия отвращаешь государя, вот ты что делаешь! А ты знаешь ли, что за это тебе будет? Ты вот мне яму выкопал, да смотри, сам попадешь в нее – за совращение государя в безверие твое ты будешь колесован!..
Меншиков замолчал: он не был в состоянии больше выговорить слова. Лицо его было страшно; он поднялся перед Остерманом и сверкал на него глазами. Но барон Андрей Иванович нисколько не смутился. Тихим и мягким своим голосом сказал он князю:
– Можешь говорить все, что тебе угодно, меня ничем не испугаешь. Я знаю, что мне надлежит делать, знаю свои обязанности и веду себя так, что меня колесовать не за что; а вот я так скажу тебе, что знаю одного человека, который взаправду может быть колесован!..
Андрей Иванович медленно поднялся и вышел из комнаты, а потом и совсем из своего домика.
Меншиков несколько минут сидел неподвижно, ничего не понимая, и наконец сам вышел, опустив голову. Все предметы кружились перед его глазами, ему казалось, что сам он кружится в каком‑то вихре и мчится куда‑то в черную пропасть. Ему становилось душно, невыносимо.
IX
С каждым днем все более и более волновался придворный мир, окружавший маленького императора. Наконец наступило ожидаемое всеми время: над головой всевластного Меншикова должна была разразиться гроза, и эта гроза окончательно его повалит – и рухнет с корнем дуб, над которым тщетно пробовали свою силу всякие хитрые и нехитрые люди. Еще недавно думали, что борьба со светлейшим немыслима но вот один ложный шаг этого великана преобразил робкого ребенка в неумолимого врага. И этот ребенок выступил смело в открытую борьбу с великаном, и вот–вот повалит его, и ничего не останется от великана. И волновались, и радовались, обсуждая это, придворные люди. Пуще всех работал барон Андрей Иванович, но его работа, по обыкновению, велась самыми таинственными путями и никому в глаза не бросалась. Совсем иначе действовали представители старинной, еще недавно имевшей огромное значение, но теперь отодвинутой Меншиковым на второй план, фамилии, князья Долгорукие. Они были самыми злейшими врагами Меншикова, никогда не могли ему простить его необычайного возвышения, тем более, что был он человек низкого происхождения.
Долгоруких было много. Один из них, князь Алексей Григорьевич, человек ловкий, хитрый, хотя и бесхарактерный, сумел постоянными угождениями и лестью понравиться юному императору. Сын его, Иван Алексеевич, как мы уже видели, был другом Петра, его наперсником. Был и еще один Долгорукий – Василий Лукич, двоюродный брат Алексея Григорьевича, известный дипломат. Этот умом своим и характером мог заткнуть за пояс всю родню, и его пуще всего должен был бояться Меншиков.
В то время как Александр Данилович метался, Не зная что предпринять, разъезжал из Петергофа в Ораниенбаум и обратно, Долгорукие неизменно находились при императоре. Поздно по вечерам собирались они всей родней у Алексея Григорьевича в одном из петергофских домиков. В этом же небольшом, но богато устроенном домике жила и княгиня, Жена Алексея Григорьевича, и две ее дочери.
Император только что вернулся с охоты. Он устал, лег спать и отпустил от себя Ивана Долгорукого. Тот отправился было домой, но вдруг какая‑то счастливая мысль пришла ему в голову, и он повернул в другую сторону.
«Опять толкуют старики! – подумал он, глядя на освещенные отцовские окна. – Все там одно и то же, скука смертная. Да и ничего особенного нет рассказать им, еще успею вернуться…«И князь Иван, насвистывая какую‑то веселую песню, спешными шагами направился в глубину парка.
В домике Долгоруких происходило родственное совещание. Тут находился и Сергей Григорьевич, родной брат Алексея, и Михаил Владимирович, дальний его родственник, и сам Василий Лукич.
– Час‑то ведь уж поздний, – заметил Алексей Григорьевич, посмотрев в окно, за которым в тишине и темноте ночи шептались деревья. – Неужто до сих пор они не вернулись?
– Как не вернуться, вернулись, – сказал Сергей Долгорукий.
– Куда же это Иван запропастился?.. Опять где‑нибудь беспутничает, – проворчал Алексей Григорьевич.
– Ну, небось, было бы что важное, забежал бы сказать, – отозвался молчаливо сидевший в углу Василий Лукич. – Беспутный малый твой Иван, да не совсем, до дела дойдет, так все шалости забывает! Ты, брат, его не очень уж – я за него всегда заступлюсь. Ничего, прок из него будет! Он дела свои получше нас с тобой обделывает. Правда, выдержки еще нету, ну да навострится.
– Не хвали ты Ивана, братец, хоть и сын он мне и в деле нашем человек нужный, а ничего про него сказать не могу. Вон у матери спроси, – с детства такой был; да и боюсь я тоже, как бы он не зарвался… Мы тут свои все, – скажу я тебе, что Иван‑то мой выдумал, знаешь, с чем подъезжает теперь: – вот, говорит, не сегодня–завтра Данилычу капут, так мы дело повернем таким манером: из сестер, говорит, кого‑нибудь, ну, хоть Катюшу, – она больно смазлива – на место Марьи Меншиковой выдадим за императора а сам я – это Иван‑то говорит, – тоже себе невесту заприметил.
– Что? Кого? – спросили все разом.
– А кого бы вы думали?
– Неужто великую княжну Наталью?
– Нет, не туда он метил, ему больше по нраву цесаревна Елизавета.
– Ну, гусь! – с улыбкой поднялся Василий Лукич. – Ты чего же это, брат, говоришь, что проку в нем мало? Нет, прок хорош. Ты говоришь – зарвался, а я не того мнения. Конечно, с этим делом надо осторожно, и теперь ни гу–гу! А что ж, в конце концов так и быть должно. Я сам не раз об этом всем думал – и странно, что тебе до сей поры, до сыновних слов в голову того же не приходило. Что ж, даром, что ли, Меншиков‑то полетит? Что ж нам так и оставаться и сидеть сложа руки? Кому это дорогу уступать – Голициным? Эх, брат, ты держись за такого сына! Только если все так и будет, как он сказал тебе, только тогда мы и можем быть спокойными, а то всякая креатура, немец всякий – Андрей Остерман нас учнет гнуть в три погибели.
– Что ж ты так на Остермана? – перебил Алексей Григорьевич. – Остерман, конечно, не друг нам, да и опасности от него никакой я не вижу. Пусть он теперь для кого угодно, хоть для себя работает, нам только от того польза выходит. Ведь как ни говори, а не меньше Ивана он у императора значит. Меншиковская‑то беда, главным образом, его рук дело! Нам еще и в голову ничего не приходило, мы еще воображали себе, что Меншиков, как статуй каменный, недвижим, а немец вокруг него уж копался себе помаленьку, да и подкопал статуй – статуй и пошатнулся…
– Так‑то так, все это ты верно описал, – своим тихим голосом заговорил Василий Лукич, – только как же ты видеть не хочешь, что за птица этот Андрей Иванович? Как под Меншикова, аки крот подземный, подкопался, так ведь и под нас подкопаться может – и не заметишь. И в мышеловку попадешь, а все не будешь понимать, кто тебя туда сунул; вон Данилыч разве понимает? Не совсем, я думаю.
– Так ты как же? – подсел Алексей к Василию Лукичу. – Я думал… Иван зарвался, а ты, братец, точно полагаешь все сие возможным? И сам будешь орудовать?
– Еще бы! Только опять говорю, – ни гу–гу!
– Ну, да уж знамо, знамо! – замотали головами остальные Долгорукие.
В это время в комнату вбежала хорошенькая пятнадцатилетняя девушка. Она обвела бойкими черными глазами всех присутствовавших и радостно бросилась на шею к князю Василию Лукичу.