Текст книги "Семья Горбатовых. Часть первая"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 45 страниц)
«Ведь этого быть не может… Он не в состоянии поступить так!»
Она подняла голову, широко раскрыла заплаканные глаза. Сдерживая рыдания, она взглянула на лица бабушки, матери, отца. Эти три близких лица не сказали ей ничего утешительного.
«Что же это, сон, ужасный сон? Но нет, она не спит. Она не грезит – все это наяву. Это страшное несчастье действительно случилось с ней. Он обманул ее, он ее не любит!..»
Ей стало душно, ей казалось, что она сходит с ума. Она уже перестала совсем думать. Она чувствовала только, как замирает мучительной болью ее сердце. Тоска, страшная тоска ее охватила. И она опять уронила свою голову на колени бабушки и опять залилась слезами.
Все было тихо. Императрица сидела неподвижно, с лицом, будто окаменевшим, только грудь ее высоко и нервно поднималась. Великая княгиня тихо и горько плакала, закрыв лицо руками. Цесаревич стоял за креслом матери – бледное, с трясущимися губами лицо его было страшно… Но вот он сделал над собою усилие, провел рукою по лбу, будто отгоняя тяжелые мысли. Он опустил глаза, склонил голову. Он нашел в себе силы для молитвы, которая всегда подкрепляла его в трудные минуты жизни…
XXXI. ПЕЧАЛЬНЫЕ ДНИ
Не в характере Екатерины было поддаваться слабости. Она чувствовала себя совсем разбитой, больной, измученной; в ее сердце было много томительных ощущений, в голове много печальных и мучительных мыслей; но никто из посторонних не должен был знать того, что она чувствует, не должен был видеть, как она упала духом. Она и так не справилась с собою в первые минуты, чего с ней никогда не бывало; но довольно, впредь этого не будет!.. Все ее члены будто разбиты, она едва может двигаться, голова будто налита свинцом, тяжело дышать. Но она ласково поцеловала рыдавшую внучку и обратилась к великой княгине.
– Полноте, дочь моя, – сказала она ей, – успокойтесь и успокойте малютку, что отложено, то еще не потеряно!.. Я завтра же распутаю это дело, и все обойдется… А теперь прощайте! Я устала… поеду к себе.
– Je vour prie de m'accompagner, mon ami [8]– обратилась она к цесаревичу.
Страдание выразилось на лице ее, когда она поднималась с кресла, но она ни одним звуком себя не выдала, выпрямилась насколько могла и величественно вышла из комнаты, опираясь на руку сына.
Залы были еще полны народом. Бал не был отменен. Веселые звуки музыки неслись с эстрады, почти незримой за маскировавшими ее тропическими растениями и цветами. Любопытные, встревоженные и недоумевающие взоры встречали и провожали императрицу и цесаревича. Екатерина привычным жестом кивала направо и налево головой, она даже силилась улыбаться; но улыбка на этот раз ей не удавалась…
По выходе императрицы великая княгиня кинулась к дочери, но не нашла в себе сил ни самой успокоиться, ни ее успокоить. Она только крепко обняла ее, и так они долго вместе плакали.
«Малютка» хоронила свое внезапно пришедшее и еще внезапнее исчезнувшее счастье. Великая княгиня страдала страданиями дочери и в то же время жестоко себя упрекала.
«Он был прав, – думала она, вспоминая слова цесаревича, – его предчувствия не обманули. Не нужно было доверяться этому бессердечному, ужасному мальчику, не нужно было допускать между ними короткости! Тогда разлука не была бы для нее так мучительна, а теперь она успела страстно к нему привязаться. Но можно ли было это предвидеть? Можно ли было ожидать с его стороны такого возмутительного поступка?..»
«Да нет, нет! Дело уладится!» – успокаивала она себя и никак не могла успокоить.
Она уже не верила ни во что хорошее… Бессонную ночь провела она, не отходя от постели великой княжны, которая совсем заболела: стонала и металась. Заснет на несколько минут, а потом вдруг вскочит, зарыдает, говорит несвязные фразы…
На следующий день было рождение великой княгини Анны Федоровны, супруги юного Константина Павловича. По этому случаю во дворце должен был состояться бал и отменить его не было возможности, так как это возбудило бы излишние толки.
Великая княжна не в силах была подняться с постели, и сама Мария Федоровна чувствовала себя совсем больной.
Между тем из Таврического дворца, от императрицы, пришло известие, что на балу все непременно должны присутствовать, что сама она приедет и что шведский король также появится.
«Боже мой, да как же это возможно! – с отчаянием подумала Мария Федоровна. – Бедная девочка не выдержит. Они не должны встречаться. Да и я, хороша я буду на этом балу с таким лицом!..»
Она подошла к зеркалу и взглянула на свои опухшие от слез глаза.
«Нет, пусть сыновья с женами отправляются, а я с нею останусь».
И она поспешно отправила императрице такую записку:
«Признаюсь вам, дорогая матушка, что у меня глаза опухли и красны; все увидят, что я плакала, и станут глядеть на меня. При этом я кашляю. Если бы мне было позволено не выходить, то вы мне оказали бы большую милость».
Но посланный вернулся из Таврического дворца с клочком бумаги, на котором рукой Екатерины было наскоро написано:
«О чем вы плачете? Что отложено, то еще не потеряно. Вытрите ваши глаза и уши льдом, примите бестужевских капель… Никакого разрыва нет… Я вчера была больна – и только. Вы досадуете на замедление, вот и все. Из-за этого ваша дочь больна; а впрочем, ваш супруг передаст вам, что я ему писала».
С этой запиской Мария Федоровна отправилась в покои цесаревича, который на этот день остался в Петербурге.
– Ты видишь, в каком я положении, – сказала она ему, – a Alexandrine!.. пойди, сам взгляни на нее! И матушка требует, чтобы мы присутствовали сегодня на балу! Вот прочтите!..
Цесаревич, нахмурившись, пробежал глазами записку императрицы.
– Да, она крепится, – сказал он, – хочет выдержать, все сгладить и поправить… сердится!.. Ну, что же, конечно, нужно не подавать виду, соблюсти приличия… Будьте на балу!
– А о чем же это матушка пишет, что вы должны сообщить мне? – спросила великая княгиня.
Цесаревич пожал плечами.
– Она уверяет, что вся беда произошла от того, что в статье о вероисповедании сказано: «православная, апостольская, греческая!..» Будто они всего-навсего просили изменить так: «исповедание, в котором она родилась и воспитана». Будто в этом заключается все недоразумение и, следовательно, его легко разъяснить и уладить. Не понимаю, зачем надо себя обманывать? Ясное дело, что этой свадьбе не бывать, и нужно теперь только одно – чтобы он скорее уехал отсюда. Это такое испытание – встречаться с ним, быть с ним любезным!.. Я просто не могу их видеть, и главным образом не его, а этого герцога. Я уверен, что все это его рук дело. Так я и матушке сказал, и она, кажется, согласна со мною… Постарайтесь успокоиться, мой друг, все это тяжело и возмутительно, но, кто знает, может быть, и к лучшему. Малютка наша, наверно, была бы с ним несчастна, быть может, это Господне милосердие!.. До свиданья, мой друг, идите к ней, постарайтесь внушить ей мысль, что Бог устраивает все к нашему благу, что часто думая, что теряем, мы только приобретаем.
Цесаревич поцеловал руку жены и ласковым кивком головы отпустил ее. Великая княгиня вышла от него несколько успокоенная. Она боялась большой бури с его стороны; она боялась, что он не в силах будет сдержать себя. Но вот он оказывается спокойнее всех, он даже почти доволен, что дело не состоялось.
«Опять предчувствие? Она кончит тем, что будет верить его предчувствиям безусловно – они так часто сбываются!..»
Однако успокоить малютку, внушить ей покорность воле Божией было нелегко. В ее годы, при первом пробуждении страстного чувства, о Боге думают мало, а если и думают, то в этой мысли не находят того утешения, которое является потом, в иные годы, после многих битв жизни…
Во всяком случае, и великой княгине, и «малютке» пришлось последовать совету императрицы: они вытерли себе глаза и уши льдом, приняли бестужевских капель и появились на балу.
Это был очень печальный бал: приглашенных оказалось немного, оживления никакого. Танцы совсем не клеились. Вот приехал король, на него все глядели с негодованием; но он ни на кого не обращал внимания. На его тонком, холодном лице нельзя было прочесть никакого смущения. Он как ни в чем не бывало поздоровался с великой княгиней, подошел к великой княжне с приветственной фразой. И не заметил он даже, что при его приближении она смертельно побледнела и едва удержалась на ногах.
– Maman, мне дурно, – прошептала она великой княгине, – ради Бога, уведите меня.
Пришлось исполнить ее требование.
Появилась и императрица. Она уже за этот день окончательно справилась с собою, и даже внимательный наблюдатель не мог бы заметить в ней ничего особенного. Правда, она довольно холодно приветствовала короля, она мало кого удостоила своим разговором и уехала очень скоро, сказав перед отъездом великой княгине:
– Поговорите с ним, мне любопытно, что он вам скажет. Известите меня запиской.
По ее отъезде великая княгиня подошла к Густаву.
– Объясните мне, – сказала она ему, – что все это значит? Как следует понимать ваш поступок с нами?.. Извините, я говорю прямо, я иначе не могу, – что вы сделали с моей дочерью? Если бы кто-нибудь мне сказал, что вы способны поступить так, я бы назвала такого человека клеветником. Неужели вы так бессердечны? Неужели вы ее совсем не любите? Но в таком случае зачем было заставить всех нас поверить?
– Ваше высочество, – отвечал король, несколько смущенный ее тоном, замечая ее волнение, слыша сдерживаемые слезы в ее голосе, – ваше высочество, упреки ваши несправедливы. Мне очень тяжело все это, но я не мог поступить иначе…
Он стал объяснять и оправдываться и закончил красивою фразою:
– Если мне предстоит разбить свое сердце, я разобью его, но только исполняя свои обязанности короля Швеции. Я не могу изменить этим обязанностям, хотя бы мне пришлось умереть; но я надеюсь, что дело еще уладится! Да, оно должно уладиться!
– Я бы хотела верить этому, – ответила великая княгиня, – уладить это дело необходимо для вашего счастья. Но скажите мне откровенно: действительно ли вы имеете какую-нибудь надежду?
– Я храню небольшой луч ее! – проговорил он, замолчал и стал угрюмо глядеть по сторонам.
Великая княгиня отошла от него и скрылась во внутренние покои. Король несколько раз прошелся по зале, особенно любезно раскланялся со всеми и уехал. Это было его последнее появление перед двором Екатерины…
Прошло несколько дней. Во дворце не было ни балов, ни приемов. После целого ряда блестящих празднеств наступило затишье. Со шведами шли переговоры, которые не вели ни к чему. Регент употреблял все усилия для того, чтобы убедить императрицу и великую княгиню в своей к ним преданности и своем отчаянии по поводу того, что случилось. Густав выказывал необыкновенное упорство. Он то и дело повторял:
– Что я сделал, то сделал, что сказал, то сказал, и никогда не изменю сделанного мною и сказанного!
Наконец, решили на конфереции, что ратификация короля последует через два месяца, то есть после его совершеннолетия. Императрица дала понять, что теперь делать больше нечего и что она не задерживает гостей своих в Петербурге. Отъезд их был назначен.
Так как прямого разрыва не было и все еще толковали о том, что дело может уладиться, то были соблюдены всякие любезности: обменялись богатыми подарками. Однако и тут Густав сделал непристойность. Он не только не поехал лично в Гатчину проститься с цесаревичем и великой княгиней, но даже не послал им прощального письма. Он только приказал секретарю шведского посольства Женнингсу съездить в Гатчину и словесно передать его прощальные приветствия. Ему ответили тоже словесно.
Но регент написал цесаревичу и великой княгине самые любезные, льстивые и даже трогательные письма. Цесаревичу он писал между прочим:
«Каковы бы ни были обстоятельства, я всегда пребуду вам предан и еще не отчаиваюсь иметь счастье обнять вас как родственника, вдвойне дорогого и уважаемого».
В письме к великой княгине заключались такие фразы:
«Как ни печальна для меня эта минута, я, однако, не теряю надежды видеть вскоре осуществление моих желаний в счастливом союзе, который упрочит счастье двух наций; это будет предметом моих забот и целью всех моих желаний. Благоволите сохранить меня в вашей памяти. Эта драгоценная надежда будет единственной отрадой, которая одна может смягчить печаль, мною испытываемую в минуту удаления от вашей августейшей особы».
Ему ответили очень любезно, но несколько сдержанно.
Несмотря на все его уверения, его подозревали в неискренности решительно все, начиная с самой императрицы.
Наконец, шведы уехали. Великая княжна бродила как тень, на нее жалко было смотреть. Цесаревич замкнулся в Гатчине. Императрица чувствовала себя очень нехорошо и почти не выходила из своих комнат. Зубов был взбешен до крайних пределов. К нему все это время никто не мог подступиться. Уже не говоря о том, что он ошибся в расчетах, так как на следующий день после обручения должен был получить звание фельдмаршала, он наедине с самим собою сознавал свою ошибку, чувствовал себя униженным этим нежданным фиаско, которое потерпел его дипломатический гений. Он должен был во что бы то ни стало свалить свою вину на кого-нибудь. Должен был оправдать себя в глазах императрицы. И вот он вспомнил слова Безбородки о том, что это дело, наверно, было заранее подготовлено, – и занялся исследованиями. Он напал на следы сношений регента с Витвортом, и вдруг неожиданная для него мысль пришла ему в голову. Он вспомнил еще о чем-то или, вернее, о ком-то. Глаза его злобно блеснули. Он позвал Грибовского и дал ему какое-то таинственное поручение.
В тот же день Грибовский вернулся к нему со своими отметками.
Зубов быстро прочел их и усмехнулся.
– Ты ручаешься мне, что эти сведения верны? – спросил он Грибовского.
– Ручаюсь, ваша светлость.
– Так он три раза был у Витворта? И именно в эти дни и часы? А Витворт заезжал к нему прямо от регента, из шведского посольства?
– Точно так, ваша светлость.
– Хорошо.
Грибовский удалился, а Зубов отправился к императрице.
XXXII. БОГ НАКАЗАЛ
Наконец Сергей получил известие от Тани из Гатчины.
Это была маленькая записочка, заключавшая в себе всего-навсего несколько слов.
«Serge, приезжайте завтра, я жду вас. Таня».
Больше ничего. Но разве какое-нибудь длинное и красноречивое послание могло быть более ясным, более красноречивым, чем эта лаконичная фраза?
Она зовет, она ждет, она подписалась просто «Таня»! Недоговоренного уже ничего не осталось.
Сергей ждал именно такой вести. Она не сказала ему ничего нового. А между тем он как юноша, в первый раз в жизни получивший любовную записку, перечитал раз двадцать эти слова:
«Serge, приезжайте завтра, я жду вас. Таня».
На него нахлынул поток такого счастья, такого восторга… ему казалось, что у него вырастают крылья.
Это было вечером.
«Отчего же завтра, отчего она не прислала раньше, чтобы выехать тотчас же по получении записки? Ждать целую ночь; но делать нечего, нужно подчиниться необходимости!»
Он прошел в свою спальню и велел позвать к себе Моську. Карлик появился тотчас же, запер за собою дверь, мелкими шажками подошел к Сергею, заглянул в глаза ему. Он все эти дни, после последней поездки Сергея в Гатчину, находился в возбужденном состоянии. Он не понимал, что это значит:
«Сергей Борисыч весел, доволен, очевидно, дело совсем наладилось, а между тем он не едет в Гатчину и оттуда нет никакой присылки!»
Ему смертельно хотелось узнать, в чем дело, но расспрашивать Сергея Борисыча он не решался и только ждал – авось, сам призовет да скажет. Он знал теперь, что приехал из Гатчины посланец, привез конвертик. Вот и его позвали… наконец-то!
– Что прикажешь, батюшка? – пропищал он.
– Прочти, Степаныч! – тихо сказал Сергей, подавая ему записку Тани.
Карлик схватил записку, подбежал к столу, вскарабкался на кресло, поближе к лампе, прочел и несколько мгновений остался неподвижен.
Две тихие, радостные слезинки скатились по сморщенным щекам его.
– Слава тебе, Господи! – прошептал он наконец и перекрестился.
– Степаныч, понимаешь, что это значит? – спросил Сергей.
– Понимаю, батюшка, понимаю, золотой мой, дождались… Можно, значит, поздравить твою милость?
Он живо соскользнул с кресла и подбежал к Сергею. Сергей наклонился, обнял его. Карлик целовал его руки и радостно всхлипывал.
– Господи, сколько-то лет дожидался я этого, – пищал он сквозь слезы. – Вот что значит – Бог!.. Уж как же я и молился, кажинный день молился!.. Маменька-то как желала этого, вот бы теперь порадовалась, сердечная!..
Сергей любовно вслушивался в слова карлика и все крепче обнимал его. Он понимал в эти тихие минуты, более чем когда-либо, как близко ему это крошечное, старое существо; какое преданное, любящее и золотое сердце бьется под галунами этого старомодного кафтанчика.
– Спасибо, Степаныч, – проговорил он, – спасибо, что радуешься моему счастью, Бог даст, заживем теперь. Пора, давно пора.
Он крепко поцеловал карлика и выпустил его. Моська мгновенно отер свои слезы. Лицо его вдруг стало серьезно и важно, он уселся на бархатную скамеечку перед креслом и заговорил совсем новым тоном, которого Сергей уж никак не ожидал.
– Да, правда твоя, сударь-батюшка, давно пора. Только вот скажи ты мне от души, как перед Богом, приготовлен ли ты?
– К чему приготовлен? Как? – изумленно спросил Сергей.
– А вот приготовился ли, спрашиваю, к новой той жизни, которая, по милости Божьей, тебя ожидает, к супружеской жизни?
– Что за странный вопрос, Степаныч? – улыбаясь, сказал Сергей.
– Странный! Ничего тут нет странного, – даже обидевшись, пропищал Моська. – Дело первой важности… какая тут странность! Супруга давно тебе была приготовлена такая, что краше, добрее и милее ее на всем свете сыскать нельзя, и давно бы ты мог получить ее, кабы приготовлен был. Ну, а ты не был приготовлен – и час твой отдалился… Вот тогда-то, в Париже, и я, грешный человек, ее упрашивал, чтобы не отъезжала, чтобы не покидала тебя, а повенчалась с тобою… И не понимал я тогда, по глупости своей, что не она тут была причиной, не она тебя простить не хотела… И простила бы, так все же тогда ничего не вышло бы. Господь Бог не мог допустить, ибо ты не был приготовлен в чистоте сердечной вступить в жизнь супружескую. Так вот и спрашиваю, теперь-то приготовлен ли, чисто ли твое сердце, твои помышления? Достоин ли ты повести к венцу княжну нашу непорочную, Богом тебе назначенную?
Это был совсем новый взгляд на дело, и Сергею хотелось рассмеяться. Но он все же удержался, боясь оскорбить карлика, который говорил таким убежденным, таким серьезным тоном.
– Кажется, приготовлен, Степаныч!
– А почему ты так полагаешь?
– Потому что никаких дурных мыслей во мне нет, и ничего, кроме любви к Тане, я не испытываю…
– И можешь поручиться, что будешь ей достойным супругом? Ни о ком во всю жизнь не помыслишь, пребудешь ей в неизменной верности до окончания дней своих?
Сергей едва удерживался от радостного смеха.
– Должно быть, «пребуду»! – проговорил он. – А поручиться все же не могу – вдруг, не ровен час, дьявол осилит, и такой соблазн выставит, что никак нельзя будет удержаться! Что тогда, Степаныч?
Карлик вскочил со своей скамеечки, как ужаленный, и замахал руками.
– Что ты? Что ты! Опомнись, безбожник! Я ему дело, а он шутить вздумал, нашел, чем шутить… нашел время… Смотри ты, Сергей Борисыч, – и он пригрозил ему своей ручонкой, – смотри, не шути так, не то опять накажет Господь!.. Ты думаешь, теперь уже все кончено – ан нет, ведь еще не повенчаны. Ты вот Богу помолись хорошенько, хоть теперь-то вспомни о Боге, а то что же это? Вот и киот с образами, и лампадку я каждый день зажигаю, а ты, я чаю, и не взглянул ни разу на образа, и лоб-то не перекрестил?.. Ты думаешь, я не замечаю? Все, батюшка, вижу, знаю, какой ты безбожник!.. В церкви-то, в церкви когда был? Ну-ка, скажи. А и был, так молился ли? Я вот кажинное утро, кажинный вечер дважды молюсь – за себя и за тебя. Потому – знаю, что ты встал и лег без молитвы. Смотри ты, Сергей Борисыч!.. А тут еще богопротивные шутки вздумал в такое время!..
Сергею становилось все веселее и веселее, глядя на карлика.
– Я вовсе не шучу, Степаныч, – сказал он, – и ничего богопротивного в словах моих нет. А разбери сам, разве человек может за себя ручаться? Ну, вдруг дьявольское наваждение! Чай, знаешь – и угодники не выдерживали, а я грешный человек! Вдруг возьму, да и пленюсь какой-нибудь златокудрой или черноокой…
– Тьфу! Тьфу! Тьфу! – с азартом заплевался Моська. – Кабы знать, не пришел бы на зов твой. Этакий день, этакий час вконец испортил. Ну, сударь, не ждал я от тебя такой дурости. Право слово – беду накличешь!
Сергей совсем превратился в шаловливого ребенка и громко смеялся. Карлик пришел в окончательное негодование.
– В такой день, пред таким делом! – повторял он. – Господи, да что же это такое? Уйти поскорее… Прощай, сударь, засни, авось, сном эта дурь пройдет в тебе. Да Богу-то помолись, помолись хоть раз в жизни!..
Он снова погрозил Сергею ручонкой и направился к двери.
– Ну, прощай! – крикнул ему вслед Сергей. – Распорядись, чтобы пораньше карета была готова. Едешь со мною, что ли?
Карлик остановился у двери и грозно взглянул на Сергея.
– Смотри, сам-то еще поедешь ли! Вот как накажет тебя опять Бог, тогда и увидишь, как грохотать да шутить непотребно… Плохие это шутки!..
И бормоча что-то себе под нос, он вышел из спальни.
Сергей спал крепко и спокойно, как счастливый человек, уже успевший свыкнуться со своим, долгожданным и, наконец, пришедшим счастьем. Но он все же проснулся очень рано, со свежей головой, с ощущением полного довольства. Он не спешил вставать и одеваться, он знал, что еще может понежиться несколько времени, так как карлик непременно придет вовремя разбудить его. И он лежал, потягиваясь и приятно позевывая, мечтая о том, как в скором времени сложится его жизнь. Конечно, он не станет откладывать свадьбу в долгий ящик. Слава Богу, достаточное время пробыл женихом, больше восьми лет! И, конечно, она сама ничего не будет иметь против того, чтобы немного поторопиться. А если даже и заупрямится, он теперь сумеет уговорить ее…
Он не оставлял мысли о том, чтобы поступить на службу к цесаревичу. Он во что бы то ни стало добьется этого; но поселиться окончательно в Гатчине вряд ли будет удобно. Да и, наконец, хотя этот год цесаревич и намерен долго прожить там, но все же зимой переедет в Петербург.
«Придется часто ездить в Гатчину, так что же, это не трудно, уж если вот великая княгиня чуть ли не каждый день совершает такие прогулки, так ему о чем же заботиться!.. Итак, значит, он поселится с Таней здесь, в своем доме. Необходимая меблировка нескольких комнат не потребует много времени – недели в две все можно будет сделать».
Он забылся на несколько мгновений в дремоте; но внезапно очнулся и опять продолжал мечтать об этой будущей, близкой жизни.
«Мы не станем жить открыто. Таня привыкла к уединению, она скучать не будет. Мы ограничимся небольшим кружком близких родных и знакомых, на расположение которых я могу еще кое-как положиться… Вот нужно будет завести знакомство с Державиным, он заинтересовал меня. Он умен и оригинален… Он чуть ли не единственный живой человек, которого я заметил в здешнем обществе…»
«Как хорошо жить! – кончил Сергей своей любимой теперь фразой, которую мысленно повторял по многу раз в эти дни. – Что же, однако, не идет Моська?»
Но Моська был легок на помине. Только он вошел в комнату не на цыпочках, не осторожно, как всегда это делал, а вкатился кубарем. Подбежал прямо к кровати Сергея, быстро отдернул полог и завизжал, что было в нем голосу:
– Сергей Борисыч, вставай… беда приключилась. Беда, слышь ты… вставай, ради Бога!..
Испуг и тоска были в его голосе. Сергей вскочил и сам испуганный.
– Что такое? Пожар, что ли?.. Горим мы?
– Какой пожар, хуже… Одевайся-ка!
Зубы карлика стучали, и руки так и тряслись, когда он подавал Сергею одеваться.
– Ведь говорил я тебе: не искушай ты Господа Бога!.. Говорил, покарает Он тебя за твое богохульство!.. Так оно и случилось… как по-писаному… Говорил: неведомо еще – поедем ли мы в Гатчину?.. Ну, и что, батюшка… ну, и не поедем!..
«Что это за горе такое? Никак бедный Степаныч рехнулся?» – подумал Сергей, внимательно вглядываясь в перепуганную и дрожащую фигуру Моськи.
– Степаныч, голубчик, да приди ты в себя, опомнись!.. Что за вздор ты болтаешь? Или ты не выспался, наяву грезишь?
– Ах, кабы вздор-то был, сударь-батюшка! Ах, кабы грезил я али спьяна болтал!.. Да нет, правду говорю, не едем мы в Гатчину, а что дальше будет – ума не приложу!.. Творится такое, что никак понять невозможно… разум отшибло. Одевайся вот поскорее. Дай я тебе подам умыться… Вот сам посмотри, что у нас такое деется!..
Сергей рассердился.
– Да будешь ты наконец говорить по-человечески? – крикнул он, топнув ногой.
– Батюшка, как же мне говорить еще, тут и говорить-то нечего… Проснулся это я, оделся, умылся. Богу помолился… закладывать велел карету… Хотел на крыльцо выйти, посмотреть, какова погода – тепло али холодно… какой плащ велеть подать тебе… Схожу с лестницы… глядь… а в больших-то сенях у нас два солдата на карауле поставлены… Иваныча, швейцара, спрашиваю: что такое?.. А он с испуга и говорить не может… от лакеев уже добился: постучались… вошли солдаты с ружьями… во всей амуниции и встали на караул… С ними офицер… а то чуть ли не генерал… в приемной дожидается… и распоряжение отдал никого не выпускать из дома…
Сергей не мог прийти в себя от изумления. Он ничего не понимал.
– Что же ты, морочишь меня, что ли? Карлик всплеснул руками.
– Пойди, батюшка, посмотри, морочу ли я тебя!.. Этот самый офицер, не то генерал, разбудить тебя велел… Я с ним уже заговаривал… подошел и говорю: Сергей Борисыч, мол, почивают, а как встанут – тотчас же из дому выедут, и карету, мол, уже велело закладывать… Так что же он мне на это: «Ну, – говорит, – карету-то отложить придется, никуда твой барин не поедет, чучело ты гороховое!..» Обругал ни за что, ни про что чучелой гороховым!..
Сомневаться в правдивости рассказа карлика не было более возможности. Сергей был вне себя от негодования.
«Что же это, арестовать его пришли, что ли? Конечно, в этом не может быть сомнения… И ведь он должен был давно уж приготовиться к этому. Государыня была с ним милостива, но Зубов не дремал. Цесаревич предупреждал его, чтоб он ожидал всяких неприятностей… Однако ведь есть же всему предел и мера! Должен быть предел и власти этого бессовестного человека. Он мог на него клеветать; но ведь для такого образа действия, для такого оскорбления, для ареста в его собственном доме нужно же иметь что-нибудь в руках, какие-нибудь доказательства. Какие же доказательства могут быть? Он вел себя осторожно, он ничем себя не скомпрометировал. Он во все это время не позволил себе лишнего слова, говорил откровенно и по душе только в первые два-три дня по своем приезде, когда еще не огляделся. Да и с кем говорил? С Нарышкиным. Ведь не станет же дядя выдавать его, не такой человек!..»
Как бы то ни было, он поспешно оделся и вышел к дожидавшемуся его офицеру.
Ему навстречу поднялась толстая, высокая фигура. Лицо было ему незнакомо; но он сразу понял, что имеет дело с одним из высших представителей петербургской полиции.
– Что вам угодно? – спросил Сергей.
– Милостивый государь мой, – с легким поклоном отвечал незваный гость, – прежде всего я должен объявить вам, что вы арестованы и впредь до дальнейшего распоряжения обязаны не выходить и не выезжать из дома, никого не принимать, ни с кем не сноситься и не переписываться.
– Что такое? На каком основании? По чьему приказанию?
– По высочайшему повелению! – был ответ.
– Но в таком случае потрудитесь объявить мне мою вину.
– На это я не уполномочен. Я прошу вас провести меня в ваш кабинет и передать мне ваши бумаги.
Сергей побледнел от подступившей к его сердцу злобы. Все это было так дико, возмутительно и нежданно. Но несмотря на волновавшие его чувства, он все же нашел в себе силы остаться спокойным. Он сообразил, что рассуждать с этим господином ему не приходится, что для него даже унизительно вступать в какие бы то ни было объяснения. Следует подчиниться всему этому безобразию. Ну, что же, пускай роется в бумагах! Что же он найдет?
Он припоминал, что именно могло находиться в его бюро и письменном столе…
«Копии интересных дипломатических бумаг; но как чиновник иностранной коллегии я имею право держать их у себя. Затем что же?»
Он вспомнил вдруг, что между бумагами находится и его дневник, который по старой, с детства приобретенной стараниями Рено привычке он вел до сих пор, хотя и с большими перерывами.
«Что же, пусть читают, пусть читает негодяй Зубов!..»
Затем переписка: старые и милые письма Тани, два-три письма цесаревича, несколько писем Нарышкина, Рено.
«Пусть все читают, увидят, какой я вольтерьянец, быть может найдут многое для моего обвинения… в какие руки попадет все это!..»
– Сделайте милость! – проговорил он, приглашая толстяка следовать за собою.
Войдя в кабинет, он отпер бюро, письменный стол, книжные шкафы.
– Распоряжайтесь! – сказал он.
И присев к камину, он стал тоскливо следить за тем, как этот неизвестный ему человек перебирает то, до чего еще не касалась посторонняя рука, все эти тетради и листочки, в которых хранились следы его протекшей внутренней жизни.
«Таня, – думал он, – вот как я к ней еду. Эх, кабы он убрался поскорее!.. Напишу ей, пошлю со Степанычем. Наверно, цесаревич поможет мне в беде этой!..»
Он совсем позабыл, что ему только что было объявлено о запрещении с кем бы то ни было пересылаться или переписываться.
Между тем посетитель выбрал из всех ящиков все письма, все рукописи и обратился к Сергею:
– Нет ли у вас такого портфеля или шкатулки, чтобы уложить все это?
– Вы так все и возьмете с собой?
– Конечно!
– Послушайте, ведь тут есть многое такое, например, некоторые письма… их отбирать у меня нет никакого основания, и мне очень бы хотелось, чтобы они были оставлены!
– Это невозможно, я должен взять все.
– В таком случае вот шкатулка, вот портфель, там вот еще другой – выбирайте что угодно.
Толстяк живо распорядился.
– Теперь я удаляюсь, – сказал он. – Так помните же, государь мой, все, что я объяснил вам. Я надеюсь, что вы не вздумаете нарушить предписание?
– Не тревожьтесь, пожалуйста, я никуда не тронусь до тех пор, пока это странное недоразумение не выяснится.
Толстяк как-то повел плечами и вышел из кабинета. По его уходе Сергей тотчас же присел к столу и написал записку Тане. Он обернулся, возле него уже стоял Моська.