412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Голубые пески » Текст книги (страница 9)
Голубые пески
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:16

Текст книги "Голубые пески"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

VII

Все утро, похрустывая замерзшими беловатыми комьями грязи, бродил старикашка у дверей, у набросанных подле амбара досок. Дергал гвозди.

Спина у Кирилла Михеича ныла. Шмуро от холода накрылся доской, и доска на нем вздрагивала. Шмуро быстро говорил:

– Сена им жалко, могли бы и бросить.

– Гвозди дергат, – сказал тоскливо Кирилл Михеич.

– Кто?

– Сторож.

Шмуро скинул доску на землю, вскочил и топая каблуками по доске, закричал:

– Я в Областную Думу! Я в Омский Революционный комитет! К чорту, угнетатели, грабители, воры! Ясно! Я свободный гражданин, я всегда против царского правительства… Это что же такое…

– Там разбирайся.

Старик-сторож постукивал молотком. Кирилл Михеич посмотрел в щель:

– Выпрямляет.

С рассвета в ограде фермы скрипели телеги, кричали мужики, и командовал Запус. Телеги ушли, протянул мальчишка:

– Дядинка-а, овса надо?

Остался один старик, дергавший гвозди. Шея у старика была закутана желтым женским платком, он часто нюхал и кашлял.

– Какой нонче день-то? – крикнул ему в щель Кирилл Михеич.

Старик расправил гвоздь, посмотрел на отломанную шляпку его и сунул в штаны. Кашлянув, вяло ответил:

– Нонче? Кажись – чятверк. Подожди – в воскресенье холонисты конокрадов поймали, во вторник я поветь починял… Верно, чятверк. Тебе-то на што?

– Выпустят нас скоро?

– Вас-та? Коли не кончут, выпустят… а то в город увезут по принадлежности. Только у нас с конокрадами строго – на смерть, кончают. Не воруй, собака!.. Так и надо… Я для тебя ростил?

Он внезапно затрясся и, грозя молотком, подошел к дверям:

– Я вот те по лбу жалезом… и отвечать не буду, сволочь!.. Воровать тебе?.. Поговори еще…

Кирилл Михеич устало сел на доски. Его знобило. К дверям подпрыгнул Шмуро и, размазывая слова, долго говорил старику. Было это уже в полдень, широкозадая девка принесла старику молока. Пока старик ел, Шмуро палкой разворотил щель и тоненько сказал:

– Ей-Богу же, мы, дедушка, городские… Ты, возможно, девушка, слышала о подрядчике Качанове, на семнадцать церквей подряд у него…

– Городски… – протянул старик: – самый настоящий вор в городе и водится. Раз меня мир поставил, я и карауль. Мужики с казаками за землю поехали драться, а я воров выпускай; видал ты ево!

– До ветру хотя пустите.

– Ничего, валяй там, уберут.

Девка, вытянув по бедрам руки прямо как-то, заглянула в амбар.

– Пусти меня, деда, посмотрю.

– Не велено, никому.

Шмуро забил кулаками в дверь.

– Пусти, дед, пусти. У меня, может быть, предсмертное желание есть, я женщине хочу его об'яснить. Я понимаю женское сердце.

И, обернувшись к Кириллу Михеичу, задыхаясь, сказал:

– Единственный выход! Я на любовь возьму.

– Так тебе она ноги и расставила. Ты им лучше сапоги пообещай. Хорошие сапоги.

Старик девку в амбар не пропустил. Она взяла крынку, пошла было. Здесь Шмуро торопливо сдернул свои желтые, на пуговицах, сапоги и, просовывая голенище в щель, закричал, что дарит ей. Девка тянула сапог: голенище шло, а низ застревал. Старик, ругаясь, открыл дверь. Кирилл Михеич и Шмуро быстро вышли. Девка торопливо махнула рукой:

– Снимай другой-то.

Засунула сапоги под передник и, озираясь, ушла. Старик об'яснил:

– За такие дела у нас… – Он, подмигнув, чмокнул реденькими губами: – я только для знакомства.

– Может, мои отдать? – сказал Кирилл Михеич.

– А отдай, верна. Лучше, парень, отдай. Возьмут да и кончут, – бог их знат, какому человеку достанутся… сапоги-то ладные. Я вот гвоздь дергаю для хозяйства, тоже в цене… а тут лежит зря, гниет.

– Подводу мы в город достанем?

– Подводу? Не. Подводы все мобилизованы, в поход пошли, с пареньком этим, с Васькой комиссаром, казаков бить. Ты уж пешком иди, коли такое счастье выпалило. Мне бы вас выпускать не надо, – коли вы конокрады, тогды как, а? А я, поди, скажу – убегли и никаких. Ты не думай, што я на сапоги позарился, – я бы и так их мог взять, очень просто. Я из жалости пустил… А потом, раз вы нужные люди, они бы вас перед походом пристрелили. Лучше вам пешком, парень. Скажу убегли, а убьют в дороге, – тоже дело не мое… Пинжаки-то вам больно надо, я пинжаков не ношу, у меня сын с хронту пришел…

– Пошли, – сказал Кирилл Михеич. – Ноги закоченели.

Сквозь холодную и твердую грязь – порывами густые запахи земли – на лицо, на губы. Прошли не больше версты они, вернулись. Нога словно кол, – не гнется. А в головах – озноб и жар.

Верно, – никто в селе не дал подводы: боятся перед миром. Просфорнина дочь Ира подарила им рваные обутки брата. Просфорня, вспомнив сына, заплакала. Еще Ира принесла кипу бумаги:

– Заверните, будет ноге теплее.

– Знаю, сам в календарных листках читал: бедняки в Париже для теплоты ноги в бумагу завертывают. А когда от такой грязи плаха даже насквозь промокает – на чорта мне ее?

И все-таки взял Шмуро газеты под мышку.

После теплого хлеба просфорни – широки и тяжелы степные дороги. Пока был за селом лесок – осина да береза, – держалась теплота в груди; мимо – лесок, как муха, мимо – запахи осенних стволов медвяные. Под ноги степь. За всем тем степным: – бурьяном, крупнозернистым песком, мелким, как песок, зверем и, где-то далеко за сивым небом, снегами, – печаль неисцелимая, неиссякаемая, как пески. Тоска. Боль – от пальцев, от суставчиков, и дробит она о мелочи, щепочками все тело, все одервеневшее мясо.

Шли.

Пощупал Кирилл Михеич газеты у Шмуро. И не газеты нужны бы, а человек, тепло его.

– Куда тебе ее?

– Костер разожгу.

– Из грязи? На степи человек – как чирий, увидят, убьют. Свернем лучше с дороги.

– Куда? Плутать. И-их!.. Сидели бы лучше дома, Кирилл Михеич, а то бабу искать. Бабу вашу мужики кроют… Искатели!.. Меня тоже увязало. Никогда я вам этого простить не смогу, хотя бы отец родной были.

Кирилл Михеич, бочком расставляя ноги, шею тянул вперед. Архитектор Шмуро шел сзади и следы ног его давил своими:

– Революция бабья произошла. Баба моя от мужиков взята, – к мужикам и уйдет, кончено. У бабы плоть поднялась, ушла. Каждая пойдет к своему месту, а мы будем думать – само устроилось. Ране баба шла на монету, теперь на тело пойдет… Кому против мужицкого тела конкулировать? Мужик да солдат – одно… Кончено. Старики об этом бабьем бунте говорили, я не верил.

– Предрассудок. Любовь у вас случилась.

– В Пермской губернии от крепостного права умные старики остались…

Вязкий, все дольше, длиннее след Кирилла Михеича. Раздавить его труднее, надо ногу тянуть. Со злостью тянет ногу Шмуро, размазывает.

– Как в такое время одному человеку жить – хуже запоя ведь!..

– В большевики идите, баб по карточкам давать будут.

Верхом навстречу – казак. Нос широкий – от бега ли, от радости ли ал. Чуб из-под красно-околышной фуражки мокр от пота. От лошади тепло, и сам казак, теплый и веселый, орет:

– Матросы с казаками братуются! Ворочай назад, битва отменена, подмога не требуется… Павлодар-то под Советской властью, Ваську комиссара над всей степной армией командером выбрали… Атамана Артюшку Трубачева собственноручно в Иртыш сбросил!.. Во-как, снаружи!..

Заткнул нагайку за опояску, сплюнул и поскакал.

Лег Кирилл Михеич тут же, подле дороги, в полынь, ноги скорчил, застонал:

– Господи, Господи, прости меня и помилуй!

А в следы его, последние перед полынью, встал архитектор Шмуро. Злорадно посмотрел в грязную серенькую бороденку подрядчика:

– Дождался? Комиссаров тебе на квартиру принимать, женой потчивать? Из-за вас, сиволапые стервы, некультурная протоплазма, погибаем!..

Казак скакал далеко, у лесочка. Кирилл Михеич не шевелился, дышал он хрипло и быстро.

«Помирает» – подумал Шмуро, а вслух сказал:

– Вот человек хочет итти к богу, как к чему-то реальному, а я стою рядом и не верю в бога… Кирилл Михеич!

VIII

«Павлодарский Вестник», газета казачьего круга, сообщила о приезде инженера Чокана Балиханова с важным поручением от Центрального Правительства.

В это же день расклеили по городу на дощатых заборах, на стенах деревянных домов списки кандидатов. В Городскую Думу. Рядом со списками синяя афиша, и на ней: «Долой правительство Керенского! Вся власть советам!». Ниже этого списка рабочих кандидатов в Городскую Думу, а на первом месте:

№ № Имя, отчество и Род занятий

Местожительство в по фамилия в данное до данное время порядку время революции

1. Василий Антонович Комиссар Матрос. Сельско-хоз. ферма на Запус. Рев. Штаба. уроч. Копой, Павл. у Семип. обл.

Полномочий от центра Чокан Балиханов не имел. Был он в голубоватой форме с множеством нашивок. Черные жесткие волосы острижены коротко, а глаза узкие и быстрые, как горные реки. Происходил он из древних киргизских родов ханов Балихановых.

Полдень. Стада в степи грызут оттаявшие травы. Глухие, осенние, они скупы, словно камень, эти травы.

Чокан Балиханов и атаман Артемий Трубычев пришли с заседания комитета общественной безопасности, в гостиницу. Владелец гостиницы, немец Шмидт, спросил почтительнейше:

– Из уезда слухи различные плывут, на заборах различные афиши, пройти в вашу комнату не разрешите?

– Успокойтесь, успокойтесь, – сказал Балиханов, – катайтесь на своем иноходце. Ходу переливного иноходец… какие есть в степи кони… ах!

Так и прошел в комнаты, полусощурив длинные глаза.

Олимпиада разливала чай. Женщин Балиханов, как все азиаты, любил полных, чтобы мясо плыло, как огромное стадо с широкими и острыми запахами. Олимпиада ему не нравилась.

– Я в степь еду, – сказал Балиханов и, вспомнив, должно быть, кумыс, охватил чайное блюдечко всей рукой.

– Джатачники к большевикам переходят. Или у вас, действительно, есть поручения из центра к киргизам?

– Это казаки трусят Запуса и лгут. Я в род свой поеду, джатачников у нас немного: мы – вымрем, а революций у нас не будет.

Говорил он немножко по книжному, жесты у него быстрые и ломкие.

– Я уехал из Петербурга потому, что русские бунтуют грязно, кроваво и однообразно. Даже убивают или из-за угла, или топят. У нас, как в старину – раздирают лошадьми…

– Лебяжий поселок Запус выжег. Я комиссию составил и прокурора из Омска вызвал.

Балиханов улыбнулся, перевернул чашку и по-киргизски поблагодарил:

– Щикур. Я в Омске о Запусе слышал. Страшно смелый человек, много… да… много…

Олимпиада вышла.

– Его женщины очень любят. Я вам по секрету: когда арестуете его, пошлите за мной. Я приеду. Я посмотрю. У нас в академии малоросс один был, я не помню фамилии его, он чудеса делал.

Атаман вдруг вспомнил, что с инженером раньше, до войны еще, они были на «ты», теперь Балиханов улыбается снисходительно, говорит ему «вы», и на руках его нет колец.

«Украдем, что ли?» – подумал атаман и сказал со злостью:

– Врут очень много. Запуса выдрать и перестанет.

– О, да. Лгут люди много. Я согласен. Я ведь крови не люблю…

– Это к чему же?

Балиханов не ответил. Улыбаясь протяжно, чуть шевеля худыми желтыми пальцами, просидел он еще с полчаса. Артюшка показал ему новую винтовку – винчестер. Киргиз похвалил, а про себя ничего не стал рассказывать. Артюшка вытащил седло, привезенное из степи, – инженер поднял брови, крепко пожал руки и ушел.

Олимпиада сказала:

– Обиделся.

– Повиляла бы перед ним больше, глядишь бы не обиделся.

– Артемий!..

– Молчи лучше, потаскуха!

Ночью, когда Олимпиада опять повторила мужу – не отдавалась она Запусу, только поцеловала, сам же Артюшка просил выведать, – тогда атаман стал врать ей о ненормальностях Запуса; о том, что это сказал ему Балиханов. Олимпиада краснела, отворачивалась.

Атаман дергал ее за плечо, шипел в теплое ухо:

– Молчишь? Ты больше моего знаешь… молчишь! Сознайся, прощу – лучше он меня? Не веришь?..

– Пусти, Артемий, – больно ведь.

Он вспоминал какой-то туманный образ, а за ним слова старой актрисы, пришедшей на-днях просить пропуск из города: «женщина отдается не из-за чувственности, а из любопытства».

– Потаскуха, потаскуха!..

IX

Вверху, где тонкие перегородки отделяли людские страдания (не многочисленные страдания), где потели ночью в кроватях (со своей или купленной любовью), где днем было холодно (дров в городок не везли – у лесов сидел Запус) – вверху жила Олимпиада.

Внизу, где в двух заплеванных комнатах толкались люди у биллиарда, где казаки из узких медных чайников пили самогон, днем гогот стоял: над самосудами, над крестьянскими приговорами, над собой, – сюда по скользской – словно вымазанной слюной – проходила Олимпиада.

Были у ней смуглые руки (я уже о них говорил), как вечерние птицы. Платья муж приказывал носить широкие, синие, с высоким воротником. Как и о платье, так же важно упомянуть о холодной осени, о потвердевших песках и о птицах, улетающих медленно, словно неподвижно.

Над такими городками самое главное здание – тюрьма, потому – раньше здесь шли каторжные тракты на рудники, в тачки. Еще – церкви, но церкви (не так как тюрьмы) пусты, их словно не было; они проснулись в революцию. Вкруг тюрьмы – ров с полынью, перед воротами – палисадник – боярышник, тополя, шиповник.

Все это к тому, – в тюрьму казаки водили людей, мужиков из уезда; пахли мужики соломой, волосы были выцветшие, как солома. Как ворох соломы, – осеннее солнце; как выцветшие ситцы, – холодные облака.

И любовь Олимпиады – никому не сказанная – темна, тонка. От каждодневной лжи мужу высыхали груди (старая бабка об'яснила бы, но умерла в поселке Лебяжьем); от раздумий высыхали глаза; губы – об губах ли говорить, когда подле нее весь городок спрыгнул, понесся, затарахтел.

От Пожиловской мельницы (хотя она не одна), сутулясь, бегали сговариваться с Мещанской слободки рабочие; ночью внезапно на кладбищенской церкви вскрикивал колокол; офицеры образовали союз защиты родины; атаман Артемий Трубычев заявил на митинге:

– Весь город спалим, – большевики здесь не будут.

А внутри сухота и темень, и колокол какой-то бьет внезапно и туго. Ради горя какого ходила Олимпиада городком этим с серыми заборчиками, песками, желтым ветром из-за Иртыша?

X

Генеральша Саженова пожертвовала драгоценности в пользу инвалидов. На мельнице Пожиловых чуть не случился пожар; прискакали пожарные – нашли между мешков типографский станок и большевистские прокламации. Арестовали прекрасного Франца и еще двоих. Варвара Саженова поступила в сестры милосердия, братья ее – в союз защиты родины. Старик Поликарпыч забил досками ограду, ворота, сидел внутри с дробовиком и вновь купленной сукой. Атаман Трубычев увеличил штаты милиции, из казаков завели ночные об'езды. Три парохода дежурили у пристаней.

И все-таки: сначала лопнули провода, – не отвечал Омск; потом ночью восстала милиция, казаки; загудели пароходы, и – на рассвете в город ворвался Запус.

Исчез Артюшка (говорили – утопил его кто-то). Утром в Народном Доме заседал совет, выбирая Революционный Трибунал для суда над организаторами белогвардейского бунта.

XI

Надо было-б об'яснить или спросить о чем-то Олимпиаду. Пришел секретарь исполкома т. Спитов и помешал. Бумажку какую-то подписать.

Запус – в другой рубашке только, или та же, но загорела гуще, – как и лицо. Задорно, срывая ладони со стола, спросил:

– Контреволюция?.. Весело было?

Олимпиада у дверей липкими пальцами пошевелила медную ручку. Шатается, торчит из дерева наполовину выскочивший гвоздик:

– Или мне уйти?

Здесь-то и вошел т. Спитов.

– Инженер Балиханов скрылся, товарищ. Джатачники организовали погоню в степь…

– Некогда, с погонями там… Вернуть.

– Есть.

Так же быстро, как и ладони, поднял Запус лицо. На висках розовые полоски от спанья на дерюге. В эту неделю норма быстрого сна – три часа в сутки.

– Куда пойдешь? Останься.

– Останусь. Фиоза где?

– Фиоза? После…

Здесь тоже надо бы спросить. Некогда. Мелькнуло, так, словно падающий лист: «пишут книжки, давал читать. Ерунда. Любовь надо…». Вслух:

– Любовь…

– Что?

– Дома, дома об'ясню. На ключ. Отопри. У меня память твердая, остановился на старом месте… Кирилл Михеич Качанов… Товарищ Спитов!

– Есть.

– Пригласите по делу белогвардейского бунта подрядчика Качанова.

– Это – у вас домохозяин?

– Там найдете.

– Есть.

Еще мелькнули тощенькие книжки: «кого выбирать в Учредительное Собрание», «Демократическая Республика», «Почему власть должна принадлежать трудовому народу». Нарочно из угла комнаты вытащил эту пачку, тряхнул и – под стол. Колыхнулось зеленое сукно.

– Ерунда!

Дальше – делегаты от волостей, от солдат-фронтовиков, приветственные телеграммы Ленину – целая пачка.

– Соединить в одну.

– Есть.

Комиссар Василий Запус занят весь день.

Дни же здесь в городе – с того рассвета, когда ворвалась в дощатые улицы – трескучие, напитанные льдом, ветром. Шуга была – ледоход.

Под желтым яром трещали льдины. Берега пенились – словно потели от напряжения. От розоватой пены, от льдов исходили сладковатые запахи.

И не так, как в прошлые годы – нет по берегу мещан. С пароходов, с барж, хлябая винтовкой по боку, проходили мужики и казаки. На шапках жирные красные ленты, шаг отпущенный, разудалый, свой.

Кто-то там, между геранями, «голландскими» круглыми печками и множеством фотографий в альбомах и на стенах, – все-таки надеялся, грезил о том, что ускакало в степь: сытое, теплое, спокойное. Здесь же (по делу) проходил берегом почти всегда один комиссар Запус. Пьяным ему быть для чего же? Он мог насладиться фантазией и без водки. Он и наслаждался.

Мелким, почти женским прыжком, в грязной солдатской шинели и грязной фуражке, вскакивал он на телегу, на связку канатов, на мешки с мукой, на сенокосилки – и говорил, чуть-чуть заикаясь и подергивая верхней – немного припухшей – губой.

– Социальные революции совершаются во всем мире; отнятое у нас, у наших предков возвращается в один день; нет больше ни богатых, ни бедных все равны; Россия первая, впереди. Нам, здесь особенно тяжело – рядом Китай, Монголия – угнетенные, порабощенные – стонут там. Разве мы не идем спасать, разве не наша обязанность помочь?

На подводах, пешком проходили городом солдаты – дальше в степь. Молча прослушав речь, не разжимая губ, поворачивались и шли к домам!

Запус спать являлся поздно. Про бунт скоро забыли; вызывали для допроса Олимпиаду, – сказала она там мало, а ночью в постели спросила Запуса:

– Ты не рассердишься?..

– Что такое?

Потрогала лбом его плечо и с усилием:

– Я хочу рассказать тебе об муже…

Веки Запуса отяжелели – сам удивился и, продолжая удивляться, ответил недоумевающе:

– Не надо.

– Хорошо…

Запус становился как будто грязнее, словно эти проходившие мимо огромные толпы народа оставляли на нем пыль своих дорог. Не брился, – и тонкие губы нужно было искать в рыжеватой бороде.

Если здесь – у руки – каждую минуту не стоял бы рев и визг, просьбы и требования; если бы каждый день не заседал совет депутатов; если б каждый день не нужно было в этих, редко попадавших сюда, газетах искать декреты и декреты, – возможно, подумал бы Запус дольше об Олимпиаде. А то чаще всего мелькала под его руками смуглая теплота ее тела, слова, какие нельзя запоминать. Сказал мельком как-то:

– Укреплять волю необходимо…

Вспомнил что-то, улыбнулся:

– Также и читать. Социальная революция…

– Можно и не читать? – спросила задумчиво Олимпиада.

– Да, можно… Социальная революция вызвана… нет, я пообедаю лучше в Исполкоме…

Фиозу так и не видала. Запус сказал – встретил ее последний раз, когда братались с казаками. Разве нашла Кирилла Михеича, – живет тогда в деревне, ждут когда кончится. А смолчал о том, как, встретив ее тогда между возов в солдатской гимнастерке и штанах, провел ее в лес, и как долго катались они по траве с хохотом. Ноги в мужских штанах у ней стали словно тверже.

Поликарпыч сидел в пимокатной, нанял какого-то солдата написать длинный список инвентаря пимокатной, вывесил список у дверей. Кто приходил, он тыкал пальцем в список:

– Принимай, становой, – сдаю… Ваше!..

Была как-будто еще встреча с Кириллом Михеичем. Отправилась Олимпиада купить у киргиз кизяку. И вот мелькнул будто в киргизском купе маленький немножко сутулый человечек с косой такой походкой. Испуганно втерся куда-то в сено, и, по наученью его что ль, крикнули из-за угла мальчишки.

– За сколько фунтов куплена?.. Комиссариха-а!..

Тогда твердо, даже подымая плечо, спросила Запуса:

– Надолго я с тобой?

Запус подумал: спросила потому, что начал наконец народ выходить спокойно. Распускают по животу опояски, натянули длинные барнаульские тулупы.

Кивнул. В рыжем волосе золотом отливают его губы.

– Навсегда. Может быть.

– Нравлюсь?

– Терпеть можно.

И сразу: к одному, не забыть бы:

– Дом большой, куда нам двоим? Я вселю.

Хотела еще, – остановилась посреди комнаты, да нет – прошла к дверям:

– Почему детей не было с Артюшкой?

– Дети, когда любят друг друга, бывают.

– Немного было бы тогда детей в мире… Порок?

– Я же об'яснила…

– Э-э…

Перебирая в Исполкоме бумаги с тов. Спитовым, – спросил:

– Следовательно, женщины… а какое к ним отношение?

До этого тов. Спитов был инструктором внешкольного образования. Сейчас на нем был бараний полушубок, за поясом наган. Щеки от усиленной работы впали, и лоб – в поперечных морщинах. Ответил с одушевлением:

– Сколько ни упрекай пролетариат, освобождение женщины диктуется насущностью момента. Раньше предавались любви, теперь же другие социальные моменты вошли в историю человека… Стало быть, отношения…

– Если, скажем, изменила?.. Обманула?..

Спитов ответил твердо:

– Простить.

– Допустим, ваша жена…

– Я холостой.

– А все-таки?

– Прощу.

С силой швырнул фуражку, потер лоб и вздохнул:

– Глубоко интересуют меня различные социальные возможности… Ведь, если да шара-ахнем, а?..

В то же время или позже показалось Запусу, что надо подумать об Олимпиаде, об ее дальнейшем. Тут же ощутил он наплыв теплоты – со спины началось, перешло в грудь и, долго спустя, растаяло в ногах. Махая руками, пробежал он мимо Спитова и в сенях крикнул ему:

– А если нам республику здесь закатить? Республика… Постой! Советская Республика голодной степи… Киргизская… Монгольская… Китайская… Шипка шанго?..

Широколицый солдат в зале, растопив камин, варил в котелке картошку. Тыча штыком в котелок, сказал:

– Бандисты, сказывают, в уезде вырезали шесть семей. Изголяются, тоже… Про-писать бы им.

– Прокламацию?

– Не, – винтовочного чего-нибудь…

– Устроим.

Постоял на улице, подумал – к кому он испытывает злость? Артюшка, Кирилл Михеич, Шмуро – еще кто-то. Их, конечно, нужно уничтожить, а он на них не злится. Теплота еще держалась в ногах, он быстро пошел. Вспомнил – потерял где-то шпоры. Решил – надо достать новые. Опять Кирилл Михеич – не глаза у него, а корни глаз, и тоже нет детей. Пальцы холодели «надо достать варежки; зимы здесь…». С тех пор как выпал снег, в Павлодаре еще никого не расстреляли.

– Сантиментальности, – плюнул Запус.

И ладонью легонько – три раза хлопнул себя по щеке.

Через три дня, – впервые за всю войну и революцию, – в Павлодаре стали выдавать населению карточки на хлеб, сахар и чай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю