Текст книги "На невских равнинах"
Автор книги: Всеволод Кочетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Но никто не отозвался. Только раненый стонал в машине.
Палкин прыжком взлетел в кузов. Там, освещенная тонкими солнечными лучиками, проникающими сквозь отверстия, пробитые в брезенте осколками, просунув левую руку в ременную петлю поручня, стояла – вернее, уже не стояла, а висела – Галя. От затылка по шее, по спине, по знакомой Палкину выцветшей гимнастерке текла густая, застывающая кровь.
Палкин схватил Галю на руки и осторожно вынес из кузова. Он увидел белое, вытянувшееся лицо танкиста и крикнул:
– Врача!
– Не кричите, молодой человек, – сказал седенький старичок, вышедший из палатки принимать раненых. – Положите девочку.
– Так... – Он приставил стетоскоп и долго слушал сердце. – К сожалению, я уже не могу помочь.
– Ну что же это! – растерянно сказала девушка-шофер, которая привела машину. – Еще на спуске в овраг, у мельницы, я ей стучала, в кузов: "Не растрясло?" А она: "Спланировали. Все в порядке". Значит, ее ужо на повороте, где нас обстреляли немцы.
– А я думала – проскочили...
Палкин подошел к танкисту.
– Ну вот, – сказал растерянно. – Галя...
– Ничего, – ответил танкист с неожиданным спокойствием.
Палкину показалось, что тот даже улыбнулся. Что это? Кто такой перед ним? Смерть жены – это "ничего", малозначительный эпизодик? А танкист, повторив: "Ничего, не огорчайтесь", сделал несколько шагов в сторону и рывком выхватил из кобуры пистолет.
Палкин успел ударить танкиста ногой, рука с пистолетом дрогнула, и пуля прошла мимо; лишь от огня вспыхнул и тотчас погас клок его густых, таких же, как у Гали, светлых волос.
Палкин свалил его на землю. Танкист притих, из-под опущенных век по лицу быстро катились, догоняя одна другую, мелкие слёзины. И по тому, как безвольно лежал он на лесной траве, как страшился открыть глаза, Палкин почувствовал, насколько велико его горе.
Отпускать его одного было, видимо, нельзя. Палкин подвел "эмку", в которой приехал танкист, привязал к ее заднему бамперу своего коня за повод и сказал танкисту:
– Слушай-ка, садись, отвезу в часть. Только дорогу покажи.
Танкист не сопротивлялся, он, кажется, ничего не чувствовал и не понимал.
– Куда вы меня везете? – спросил он дорогой. – Мне в часть надо.
– Ты же на тот свет собирался, а не в часть! Вот отвезу подальше, набью по зубам и отпущу.
– Брось! – ожесточенно крикнул танкист. – Мне некогда, надо в часть, слышишь?
Палкин обернулся:
– Не ори. Я же тебе сказал: показывай дорогу!
Ехали медленно, чтобы конь поспевал за машиной. Приехав в танковый батальон, Палкин пошел к комиссару и все ему рассказал.
Комиссар пощипал пальцами переносье:
– Очень он ее любил, понимаешь. В танке портрет держит: "Вдвоем, говорит, вместе с жинкой в бой ходим!" Надо поприсмотреть за ним. А тебе, моряк, спасибо.
Прощаясь, Палкин вынул из бумажника прядь волос, которую успел отстричь у мертвой Гали, разделил ее на две части и большую протянул комиссару:
– Передайте ему.
– Зря, – сказал комиссар. – Расстраиваться будет. И тебе не советую. Сожги. Ты что, родственник? Нет? – Он снова пощипал переносье и решил: Хотя кто эти дела знает: что лучше, что хуже. Передам. Прощай, моряк. Прощай и еще раз спасибо.
Когда Палкин садился на копя, его остановил осиротевший танкист:
– Может быть, никогда и не встретимся больше, скажи хоть фамилию, как зовут-то тебя?
– Константин Палкин.
– А я Федор Яковлев.
Доехав до санбата, Палкин еще раз сходил к врачам: ему все никак не верилось, что Гали больше нет, и, еще раз услышав то, чего бы никак не хотелось слышать, не стал больше пи на минуту задерживаться в этом, таком неприветливом теперь, сумрачном и опустевшем лесу, пришпорил своего рыжего и поскакал в дивизию. Там ему сказали:
– Полковник приказал немедленно явиться.
Палкин зашел в палатку и рассеянно поздоровался.
Лукомцев молча протянул фронтовую газету. На первой ее странице крупными буквами был напечатан указ: "За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество наградить орденом Красного Знамени..." – и синим карандашом в длинном списке подчеркнуто: "Лейтенанта Палкина Константина Васильевича".
– Это вы сделали? – спросил взволнованно Палкин.
~– Дивизия, молодой человек, – нарочито сурово ответил Лукомцев. Дивизия, вот кто.
– Простите, товарищ полковник, – заговорил Палкин, смущаясь, – прошу не подумать обо мне плохо: дескать, заработал орден и бежать. Не зная о награде, я шел к вам... Хочу сказать, что уезжаю в бригаду... буду просить своего командира отпустить на море.
– Что так? – насторожился Лукомцев.
– Я торпедист, товарищ полковник. Хочу действовать по специальности. А это возвращаю, спасибо, не пригодился.
И он протянул Лукомцеву пистолетик. Лукомцев не знал еще о том, что произошло в тот день, но почувствовал, что расспрашивать не следует.
– Хорошо, – сказал он, – езжай, спасибо тебе. – Подошел и обнял лейтенанта.
Лось тоже понял Палкина и, как ни жалко было ему расставаться со своим любимцем, отпустил его на море. Палкина назначили на торпедный катер. Но земля, на которой столько было пережито, цепко держала молодого моряка. Несколько раз он читал о себе в газетах. Описывали его старые дела – еще там, в дивизии. Приятные и грустные приходили тогда воспоминания. Однажды в небольшой, немногословной заметке его внимание привлекла фамилия: Яковлев Федор. Говорилось в заметке о том, что танковый экипаж лейтенанта Яковлева за неделю боев на подступах к Ленинграду подбил несколько немецких танков и истребил более роты гитлеровцев. Палкин вспомнил: "Федор Яковлев – это же Галин муж. Мстит, значит". И когда в один из осенних дней наблюдатель крикнул: "Справа по борту – дым!" – и катер развернулся перед немецким транспортом, Палкин, следя за ходом торпеды, тоже испытал небывалую до этого злую радость.
Вступление Кручинина в новую должность совпало с началом новых больших боев. Войска Вейнинского участка были влиты к этому времени в только что созданную Н-скую армию. Старый друг Лукомцева генерал Астанин стал начальником штаба в армии. Командующим же назначили неизвестного ему генерал-майора Савенко. Савенко тотчас приехал к Лукомцеву. Ему было лет тридцать семь – тридцать восемь, но, высокий, худощавый, гибкий, он казался еще моложе.
– Приехал посоветоваться, – сказал он просто после первых же приветствий. – Вы старый, опытный командир.
На Лукомцева Савенко произвел впечатление общительного, умного и культурного начальника. Завязался разговор над картами местности. Лукомцев начал рассказывать о давно вынашиваемой идее заходов в тылы наступающему противнику, с тем чтобы окружать, а затем и отсекать, обезглавливать его передовые части.
– Я часто слышу: вырвались из окружения. А по существу что было? Заслал немец нам в тыл автоматчиков, те стрекочут и, по сути говоря, без всякого вреда стрекочут. А ты сделай так: ах, окружаете, извольте, пожалуйста! Отправь несколько мелких групп для уничтожения этих стрекотальщиков, а сам обойди немца по-настоящему и уничтожь его головную часть.
Савенко был полностью согласен с Лукомцевым.
– Но между прочим, – заметил он, – позиции нам все-таки придется еще раз переменить. Обстановка такова, что стабилизация фронта пока еще неосуществима. Главнейшей остаётся задача срывать попытки врага выполнить широкий маневр, прижимать его к магистралям, изматывать на каждом рубеже.
– Что, у нас не хватает сил, чтобы удерживаться на этих рубежах? спросил Лукомцев, не слишком-то осведомленный за последнее время о делах фронта и тем более всей Красной Армии.
– Как ни странно, не хватает, – ответил Савенко. – Готовились, готовились – и вот те на! Ни живой силы нет в резерве, ни техники. Но мы с вами не можем валить вину на кого-то. Мы большевики и обязаны действовать по-большевистски. Надо, дорогой товарищ полковник, на всю мощь использовать патриотический порыв наших людей.
Оба понимающе посмотрели друг на друга. Да, у немца почему-то оказалось больше танков, больше самолетов, но у них не было тех духовных сил в людях, какими располагали советские командиры. Это было испытанное оружие революции – духовные силы, силы людей.
"Большевики, по-большевистски, – раздумывал Лукомцев после отъезда Савенко, – сколько тонн динамита содержит каждое такое слово! Да, да, Савенко прав. Даже если и не будет никаких распоряжений и указаний свыше, каждый из нас в должную минуту отдаст их сам себе. Вот что значит по-большевистски".
Бои продолжались с еще большей ожесточенностью. Лукомцев стал молчалив и еще более угрюм. Наблюдая за ним, Баркан огорчался: сам не очень разговорчивый, он искренне полюбил такого же неразговорчивого полковника.
В дивизию стали приезжать делегации с заводов. Однажды приехали одни женщины. Со свойственной им прямотой они задавали вопросы, на которые трудно было ответить.
– Докуда же вы отступать-то будете? – говорила на митинге третьего батальона известная всему ее заводу, двадцать семь лет проработавшая табельщицей, крупная рослая женщина. – До Международного проспекта, что ли? Коли так, то и мы возьмем винтовки, драться пойдем. Неужели немца пропускать в город? Да провались мы все на этом месте, ежели так! – Губы у нее вздрагивали, вот-вот заплачет от злости.
Баркан успокаивал работниц. Но как успокоишь, когда за спиной уже видны парки пригородов, сверкает позолота дворцов, да и сам Исаакий серым, закамуфлированным куполом проглядывает сквозь деревья парков.
Женщины говорили, что они готовы работать круглыми сутками, приготовляя все, что необходимо бойцам, и требовали от них не отходить дальше, не пускать врага в город.
– Вот! – Пожилая табельщица вытащила из кармана сложенный в несколько раз лист шероховатой газетной бумаги с мазками клейстера на углах. – На заводских заборах наклеено. Читайте!
Бойцам уже было знакомо обращение руководителей обороны города ко всем трудящимся Ленинграда, напечатанное в газетах но они еще и чаще раз перечитывали призывные строки, которые звучали как набат.
– "Над нашим родным и любимым городом нависла непосредственная угроза нападения немецко-фашистских войск, – вслух читал в своем батальоне Кручинин. – Враг пытается проникнуть и к Ленинграду. Он хочет разрушить наши жилища, захватить фабрики и заводы, разграбить достояние, залить улицы и площади кровью невинных жертв, надругаться над мирным населением, поработить свободных сынов нашей родины..."
Близко гремели орудия, в гуле канонады, казалось, слышался шаг идущих немецких армий, и для каждого уже до реальности видна была и эта кровь на улицах и площадях, и повешенные на фонарях мертвого Невского, раздавленные танками дети и женщины на Международном проспекте. Это были жены бойцов, стоявших вокруг Кручинина в подавленном молчании. Это были их дети, их матери. Они ждали там, в совсем уже близком городе, решения своей судьбы, они уже, конечно, тоже слышали голос артиллерии.
Женщины утирали глаза. Кручинин не прерывал чтения:
– "Встанем, как один, на защиту своего города, своих очагов, своих семей, своей чести и свободы!.. Будем стойки до конца! Не жалея жизни будем биться с врагом, разобьем и уничтожим его..."
– Так что же вы скажете? – спросила одна из делегаток.
– Идите домой, – обратился к ним Кручинин. – И передайте: немцы в Ленинград не войдут. Большего за краткостью времени сказать не могу. Слышите, бой идет?
Не считаясь с потерями, гитлеровцы упорно приближались к Ленинграду. Им во что бы то ни стало нужен был Ленинград. Уже где-то в их тылах ожидали срока специальные команды для разграбления Эрмитажа, вслед за армиями шли составы железнодорожного порожняка, предназначенные под музейные редкости. Уже ехали, из Берлина гестаповцы, на плане города уже были помечены здания и территории, где разместятся застенки и концлагеря; походные типографии на слоновой бумаге печатали пригласительные билеты на триумфальный банкет в гостинице "Астория", и геббельсовская пропаганда кричала об этом по радио на весь мир. А тем временем тысячи немецких солдат падали под русскими пулями, сотни танков превращались в груды лома, сотни "юнкерсов" пылали в воздухе и сыпались на землю. Немцы напрягали все силы, рвались к неисчислимым богатствам город, который после разграбления под названием "Пьеттари" должен быть передан финнам.
Известия о планах заранее торжествующего врага не столько подавляли, сколько ожесточали бойцов. И когда одним сентябрьским днем под оглушительный грохот артиллерии второй стрелковый полк ополченческой дивизии допятился до Пулковских высот и с них открылась панорама лежавшего вдоль Невы города, все поняли: дальше хода нет.
Спешно на склонах холмов под огнем врага стали копать траншея. Тут уже стояли скрытые зеленью парка тяжелые морские пушки. В сельских садах, за гребнем горы, прятались танки и минометы. На равнине перед Ленинградом желтели извилистые линии окопов, в которых еще работали люди. Из края в край, от Невы до залива, тянулись ряды кольев с колючей проволокой и горбились лобастые холмики дзотов. Да, это был последний внешний рубеж. Если не удастся задержать врага здесь, бои будут перенесены на улицы, рубежами станут Обводный канал, Нева...
Разведчик Бровкин, разыскивая комбата, поднялся к деревне на гребень высоты. За большим камнем с биноклем в руках там лежал Кручинин.
– Тоже копают? – спросил Бровкин, указывая в сторону немцев.
– Копают.
– А вы зачем меня звали?
– Сходи к минометчикам. Передай, пусть дадут огня по той вон лощине, видишь?
Комбат назвал квадрат на карте.
Бровкин спустился на противоположную сторону холма. Его окликнули. Оглянулся – никого, сплошные кусты. Но, зная и по стрельбе слыша, что где-то в кустах должны быть огневые позиции минометной роты, он пошел на голос прямо в густой желтолистый смородинник.
– Сюда, сюда! – снова позвали его. Он вышел к самым минометам и остановился пораженный.
– Василий Егорович, что замешкался?
На зеленом ящике из-под мин сидела худенькая женщина в рыжем плюшевом салопчике, с красным узелком в руках.
Все это было до крайности знакомо – и ворчливый тон, и рыжий салопчик, но слишком неожиданно в такой обстановке, чтобы сразу поверить в подобную возможность.
А маленькая фигурка поднялась навстречу, пошла:
– Столбняк тебя хватил, что ли? А может, не узнал?
Да, конечно, это была она, Матрена Сергеевна, его неугомонная старуха.
– Ну зачем же это ты пришла, Матрена Сергеевна? – упавшим голосом сказал Бровкин, обнимая ее за плечи. – Война ведь, стреляют. Не ровен час...
– Говоришь, сам не думаешь что, Василий Егорович. – Матрена Сергеевна отстранилась, не выпуская из рук своего узелка. – Без тебя слышу... эк расходились-то!
Она с минуту вглядывалась в заросли смородины, среди которых, не переставая, сухо и . Резко хлопали минометы.
– Нас этим, Васенька, не удивишь. Немец по городу из пушек стал бить, дырья в домах – хоть на тройке проезжай.
Твердые пальцы Бровкина деловито привычными движениями свертывали цигарку. Со стороны могло показаться, что старик спокойно выслушивает рассказ о чем-то весьма заурядном. Одни усы своим нервным движением выдавали его волнение. Известие об обстрелах Ленинграда не укладывалось в голове Бровкина. Развалины Вейно, десятки сожжённых деревень на пути – и то какая ото была тяжесть сердцу. Но Ленинград... Бровкин не находил слов. Он только бросил коротко: "Врешь", и то так просительно словно надеялся, что Матрена Сергеевна еще может улыбнуться а признаться, что пошутила. Но она ответила:
– Тебе бы так неправду говорить, Василий Егорович. Четвертого в ночь на Стремянной ударило, потом на Боровой. А вчера...
Матрена Сергеевна снова опустилась на ящик из-под мин и поднесла к глазам рукав своего рыжего салопчика.
– Ну что ты, что, Моть!
Бровкин присел перед ней на корточки. Слезы его старухи, скупой на проявление чувств, были сильнее всех иных доказательств. Теперь он готов был услышать все, что угодно, если могло быть что-либо еще страшнее сказанного ею.
– А вчера, говорю, пришла домой с работы, открываю дверь, батюшки-светы, – вновь заговорила Матрена Сергеевна, – вся штукатурка на полу, да на столе, да на комоде. И кровать завалена. В пятый этаж, над нами, угодило – к Нюре Логиновой. Двери у нее напрочь с петель, пол исковыряло, одежу – в клочья.
– А зеркало, трюмо, помнишь? – так осколочка нет, чтобы поглядеться, пыль одна. Хорошо, самой-то дома не было! Я уж ее к себе ночевать позвала. Разобрали мусор кое-как и легли.
– Василий Егорович! – Из-за кустов вышел Козырев. – Кажется, направлялись вы, Василий Егорович, к минометчикам с приказом комбата.
Бровкин растерянно вскочил:
– Обожди меня, мать, дело-то военное. Сейчас обернусь. Тишенька, и ты тут, сынок! – Матрена Сергеевна поднялась, чтобы обнять Козырева. – А Димка мой где?
– Димка! Вот там за горой воюет, в окопах сидит. Связным был, сейчас пулеметчик. К медали представлен. Кстати, Василий Егорович, не спешите, окликнул Козырев удалявшегося Бровкина, – приказание товарища Кручинина я уже передал.
– Бьют куда надо, по лощинке. Он мне сказал: "Бровкин там пошел, да жена его ждет, не надеюсь на него, беги ты, Тихон!"
– Как же это? – Матрена Сергеевна навострила на Бровкина сердитые глаза. – Командир приказ тебе дает, а ты...
Морщины возле ее губ стали резче, злым треугольником выступил вперед маленький острый подбородок, выцветшие серые глаза смотрели на супруга в упор.
– Я не лясы точить пришла. Я уйду, мне в ночную заступать.
– Я только про дело хочу поговорить.
– Знаем мы это ваше дело. Тут уже приходили.
– А ты не гавкай! "Приходили!" Не рад родному человеку.
– Зверь ты стал, Василий Егорович. А что говорили-то они тут? – строго спросила она.
– А ну их...
– Вот то-то и оно, Вася. Бабье сердце – оно как погода. То ему дождь, то вёдро, а то и закаменеет сердце-то. Смотри-ка сюда вот.
Бровкин исподлобья взглянул по направлению сухого желтого пальца Матрены Сергеевны. Он это и без нее видит уже второй день: тяжелый, покрытый серой краской купол Исаакиевского собора, многоэтажные корпуса жилых массивов, острогранная призма башни мясокомбината, черные трубы заводов, и кажется Бровкину в эту минуту, что среди них он видит и стеклянную крышу цеха, в котором работали они с Тишкой не так уж и давно.
– Не туда, ближе смотри, – сказала Матрена Сергеевна, заметив, что рассеянный взгляд старика блуждает по ленинградским крышам.
От поселка Автово до станции Шушары словно желтую ленту расстелили по лугам и огородам; тысячи людей копошились вдоль нее.
– Третьи сутки только, а земли, глины сколько повыкидано.
– Вот они, бабы! А ты говоришь: "Ну их!". Противотанковый ров копают, – сказал Козырев.
– Могилу! – твердо отрубила Матрена Сергеевна. – Немцу могилу. Забыл ты, Вася, как в девятнадцатом завод по гудку подымался ночью? Туча двигалась – Юденич-то. А как обернулось?
В памяти Бровкина вставали далекие дни. Дымные костры на заводском дворе, красные отсветы на лицах людей, на стволах винтовок, на штыках, на ремнях, опоясавших промасленные рабочие куртки. Горячие, короткие, отрывистые речи. Иван Иванович Газа – путиловский комиссар, отец Тишки Козырева – Федор, неразлучный дружок Бровкина, и она, Матрена Сергеевна, Матреша, в его потертой кожаной куртке, с аккуратно увязанным узелочком, который она все старается как-нибудь понезаметней сунуть ему в руки, напекла чего-то на дорогу.
И, словно не двадцать Два года прошло с того времени, Бровкин сказал:
– Опять ты с узелком своим! Что у тебя там, давай, разломим с Тишкой, да за дело нам браться, Матреша. Тебе в ночную, и нам в ночную.
Матрена Сергеевна обняла по очереди и старика и Тишку, отошла; поклонилась им издали и, уже не оглядываясь, поспешила прямо через луговину к шоссе, по которому торопливо сновали машины.
Глава пятая
В сентябре Ленинград стал во сто крат суровее и строже, чем те дни, когда ополченцы уходили на фронт. Газетные передовицы, призывы на стенах домов, неумолчный гул канонады твердили о том, что враг близко, что город обложен немецкими войсками, а только неширокая полоска суши вдоль правого берега Невы д0 Ладожского озера и водный путь через озеро соединяли еще Ленинград с Большой землей.
По вечерам город тонул в густой осенней темени. Не загорались и когда-то яркие огни в окнах Смольного. Все здание его было затянуто огромной маскировочной сеткой, движение по главной аллее закрыто, желтый липовый лист устилал асфальтовую дорожку. Жизни, казалось, здесь уже нет. Но через боковые проезды, тоже укрытые сетками, подлетали ко входам десятки машин, быстрым шагом проходили военные. Ленинград знал отсюда тянутся бесчисленные, телефонные и телеграфные нити r фронту, на оборонные заводы и, наконец, в Москву, в Кремль. Слово "Смольный" с новой силой возрождало героику минувших дней.
В уличных разговорах, в трамваях, в проходных заводов, по радио вновь слышались памятные старым питерцам названия: Гатчина, Красное Селе, Павловск, Поповка, Пулково, где снова, как и двадцать с лишним лет назад, развернулись жестокие бои. Снова из распахнутых ворот ленинградских заводов выползали тяжелые импровизированные бронепоезда.
Войска фронта вместе с населением города возводили за окраинами оборонительный барьер. Вверх по Неве поднялись серые узкие эсминцы, может быть, те самые, четкие контуры которых в былые майские и октябрьские вечера вспыхивали отраженным в невской воде пунктиром электрических лампочек, а днем покрывались пестрыми флагами. Теперь корабли, вскинув к небу жерла орудий, выбрасывали длинные языки слепящего рыжего пламени, и гулко катились громы их выстрелов над водой.
Где-то на взморье били из главных калибров "Марат", "Октябрьская Революция", форты Кронштадта, Красная Горка; били тяжелые железнодорожные батареи, гаубицы, скрытые на городских окраинах, били орудия армий, дивизий, полков.
С завода в ополченческую дивизию делегаты уже не ездили. Времени не стало для этого: цехи спешно перешли на выпуск снарядов и мин. Теперь из дивизии за боеприпасами приезжали прямо на завод. Бойцы рассказывали о том, как немцы тоже зарываются в землю, в блиндажи, в крытые окопы, в ямы и поры. Срок взятия Ленинграда, назначенный было Гитлером на 1 августа, затем перенесенный на 15 августа, а с 15 августа на 1 сентября, перестал упоминаться немцами вообще.
По захваченным в штабах германских частей оперативным документам, из показаний пленных, опубликованных в печати, вся страна знала о том, что немецкий генеральный штаб с самого начала военных действий ставил задачу: быстро, одним ударом, захватить Ленинград. Что же помешало гитлеровцам? То, видимо, что, добравшись почти до окраин Ленинграда, они потеряли на своем пути более двухсот тысяч убитыми и ранеными, потеряли почти полторы тысячи самолетов, сотни орудий и танков.
И вот теперь, в сентябре, когда ленинградские войска заняли позиции на внешнем обводе обороны города, полукольцом протянувшемся от Финского залива до Невы через Шереметьевский парк перед Автовом, через Пулковские высоты, Московскую Славянку, Колпино, Усть-Тосно, и, прикрытые огневым щитом ленинградской артиллерии, снова заставили немцев остановиться, перед германским командованием встал вопрос о подготовке нового удара на Ленинград. Для этого нужны были новые силы. Подтянуть их можно было только за счет Западного фронта. Но там Красная Армия сама захватывала инициативу. Там, под Ельней, войска советских генералов разбили семь или восемь кадровых немецких дивизий. Обстановка складывалась так, что новое сражение под Ленинградом не сулило немцам даже спокойной зимовки, не говоря уже о победе до наступления зимы. Обескровленные, измотанные непрерывными боями, они залегали в оборону.
Немецкие листовки, обильно сбрасываемые с самолетов, кричали теперь о том, что город будет взят способом, от которого содрогнется мир.
С болотистой невской равнины бои перенеслись на Неву, в район Невской Дубровки; на равнинах же перед городом только артиллерия обеих сторон то методическим многочасовым обстрелом, то внезапным коротким и мощным огневым налетом напоминала о том, что по разбитым пригородным деревням, по безымянным речкам и шоссейным дорогам проходит рубеж, проходит линия фронта. На полях, где все еще торчали капустные кочерыжки и чернела ботва неубранного картофеля, всюду замысловатым, но строго продуманным рисунком змеились ходы сообщения; там стучали ломы и кирки, и на брустверы окопов летели комья земли.
Холода ударили рано, с каждым днем прибавляло снегу, задували северные ветры, вечерами небо на западе горело красным в оранжевых переливах, ночи стояли стеклянные от мороза. В такие ночи на город шли бомбардировщики врага, и тогда в зените, рядом со звездами, вспыхивали разрывы осколочных снарядов.
Дивизию ополченцев с Пулковских высот перебросили на приневскую равнину, местами покрытую густым ракитовым кустарником. Теперь дивизия уже имела свой номер и, как регулярная боевая единица, вошла в состав Красной Армии.
Саперные работы на новом месте шли полным ходом, когда к Лукомцеву неожиданно прибыл Загурин. Лукомцев встретил его радушно, как старого знакомого:
– Какими путями, дорогой товарищ комиссар?
– Да вот, товарищ полковник, пока я бродил в немецких тылах, часть нашу расформировали. Побыл в резерве месяц с хвостиком, выполнял отдельные поручения, наконец не выдержал, подал рапорт с просьбой отпустить в действующие войска на командную должность. Да не удержался и приписал, что хочу в вашу дивизию. Желание мое удовлетворили, аттестовали старшим лейтенантом, том, и вот явился по назначению.
– Превосходно! Что же мы с ним будем делать, Черпаченко?
– Был комиссаром батальона, старший лейтенант... Можем дать батальон. Есть место.
– Лучше бы роту, – попросил Загурин.
– Что так? – Лукомцев улыбнулся. – Впрочем, Загурин прав. Так и следует настоящему солдату – начинать с малого. Ну, был комиссаром батальона, да ведь не стрелковый же батальон. Опыта командования стрелковым подразделением нет, приобрести надо. Правильно я говорю, Загурин? Вы не обижаетесь?
– Нисколько, товарищ полковник. Это как раз и мое желание. Об этом я и Кручинину не раз говорил. Вот и пошлем в батальон к нему самому, Кручинину. Девятой роте у них по-прежнему не везет с командирами. В самом деле, Черпаченко! – Лукомцев даже руками развел. – Первый командир, Кручинин, пропадал в свое время без вести. Второй, Марченко, убит. Третий – тяжело ранен. Четвертый – болен. Совершеннейшим образом не везет. Вот, Загурин, и возьмитесь за эту девятую. Неплохая, в общем-то, рота, боевая.
Было часов двенадцать ночи, когда Загурин нашел наконец своего нового командира. Встреча взволновала обоих – и Загурина, и Кручинина. Пили чай из неизвестно как появившихся в землянке маленьких чашечек с голубыми цветочками. Вспоминали трудные дни совместных блужданий. Проговорили до утра. Легли, как и бывало, вместе, на узком дощатом ложе Кручинина. Загурин долго не мог заснуть, захваченный множеством дум. Исполнилось его заветное желание – он стал командиром, ему поручена рота. Обычно спокойный, рассудительный, он не просто стремился командовать ротой, бить немца всеми силами ротного оружия. Нет, в его думах был пунктик, никак не вязавшийся с уравновешенной загуринской натурой. Загурина одолевала идея психической атаки. В решительную минуту поднять бойцов и молча, сверкая линией штыков, двинуться железными шеренгами на врага... Что на свете может выстоять перед человеческой волей, которая не дрогнет перед смертоносным огнем! И уже засыпая, он думал: будет час, его рота пройдет таким карающим маршем.
Утром Кручинин усадил его за карту и познакомил с обстановкой, подробно, до малейшей канавки и кустика, охарактеризовав позицию девятой роты.
Потом они вместе прошли на наблюдательный пункт батальона, оборудованный в насыпи железной дороги. Загурину все нравилось: и обстоятельный разговор над картой, и выбор места для наблюдательного пункта, и уважение, с каким бойцы и командиры относились к Кручинину.
Загурин вспомнил разговор с Кручининым на завалинке в далекой лесной деревушке.
– Такой город, как Ленинград, взять нельзя, значит? – переспросил он с улыбкой.
Кручинин понял, о чем говорит Загурин, тоже вспомнил давнее и тоже улыбнулся:
– Как видишь, и не вышло. А теперь и подавно – такая мясорубка немцу будет... В земле прочно сидим. Земля не выдаст. Теперь посмотри-ка в трубу, вращай винт слева направо. Хотя можно и без трубы, как у тебя с глазами? Вон твоя рота на бугорках, там грунт приличный, глинка с песочком. Но зато сразу же за бугорками до самого немца торфяник. Оно бы и хорошо, если бы мы только обороняться думали, но мы же не век тут сидеть намерены, как ты думаешь?
– Полагаю, что ударим в штыки рано или поздно.
– Так вот, пробовали мы ходы прорыть вперед, ближе к противнику. Не получается: копнешь – вода. Сверху – подмерзшая корка, а вглубь – вода. Для боевого охранения кой-какие норки откопали. Скверно там ребятам.
Загурин долго всматривался в даль сквозь зеленые рожки стереотрубы. Насыпь железной дороги уходила на юго-восток, за немецкие позиции. Километрах в двух над речкой висела ажурная ферма моста. За мостом селение – сильно укрепленный узел вражеской обороны. Речка течет влево и впадает в Неву возле деревушки, тоже превращенной немцами в опорный пункт. Вдоль обоих берегов – окопы, блиндажи, дзоты врага, еще не разведанные, не нанесенные на карту. Гитлеровцы непрерывно строят: каждую ночь в морозном воздухе слышны звуки пил, стук топоров, треск дерева. Наши минометчики открывают по этим звукам огонь. Немцы отвечают пальбой сразу многих артиллерийских батарей, включают пулеметы, осыпая торфяник светящимися пулями. Наши корпусные пушки, нащупав расположение вражеских батарей, бросают туда тяжелые снаряды. Но едва грохот перестрелки затихнет, как снова звуки пилы и стук топоров у немецких позиций...
– А восьмая рота у нас за насыпью, – сказал Кручинин. – Там еще тяжелей. Совсем открытое место. Немцы, как видишь, на возвышении.
– Так я пойду в роту. – Загурину не терпелось вступить в командование. – Давай мне связного.
– Стемнеет, вместе пойдем, не спеши, – ответил Кручинин. – Надо же тебя представить как положено, по всей форме: новый командир!
Селезнев сидел в одной из штабных землянок и при свете семилинейной керосиновой лампы переводил только что доставленное разведчиками приказ командира немецкой дивизии генерал-лейтенанта Мохальца.
– Какой-то пониженный тонус, – сказал он Юре Семечкин полудремавшему на соломенном тюфяке. – Какие-то минорные нотки. "Мы должны укреплять оборону... Мы не можем позволить русским отнять те позиции, которые завоеваны нашей кровью. Мы не должны страшиться зимы к артиллерии Советов..." Мы должны, мы не можем, мы не должны... Странный приказ!