Текст книги "На невских равнинах"
Автор книги: Всеволод Кочетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
– Ничего странного, Борис Андреевич. А что еще ему осталось писать? Ура, в атаку на Ленинград? Так, что ли? Немец, немец, а понимает, что не ужиться ему по соседству с таким городом, как наш. Вот и ноет: должны – не должны. Верно, не приказ, а биение в пустой чайник.
– Вы несколько упрощенно судите, товарищ Семечкин. Такой серьезный вопрос, как природа минорного звучания немецких приказов, подлежит более внимательному рассмотрению. Я думаю...
В это время вошел связной с приказанием Селезневу немедленно явиться к Лукомцеву.
В землянке Лукомцева кроме Черпаченко находился и Баркан.
– Садитесь, – пригласил Лукомцев, указав Селезневу на застланную серым солдатским одеялом железную койку. – Я решил назначить вас начальником разведки дивизии. Не возражайте, не возражайте. Работа бесспорно ответственная, но вам, я считаю, она по плечу. Обстановка требует от нас отличной организации разведки и саперной службы. Саперную службу возглавит один из ваших товарищей, мы и это уже решили, а за разведку возьметесь вы. О деталях побеседуете позже с начальником штаба. Желаю успеха!
– Селезнев вышел.
– Одно у меня сомнение, – сказал Черпаченко, глядя ему вслед, кабинетчик он до нижней рубашки и организаторских способностей у него, по-моему, непозволительно мало.
– Серьезный, хороший переводчик, аналитик, – не согласился Лукомцев. Это прекраснейшие данные для разведчика. А уменье, навыки – придут.
Что касается самого Селезнева, то он не выразил ни испуга, ни радости, ни удивления, когда Лукомцев сказал ему о таком назначении. На заводе он аккуратно выполнял любые задания дирекции, привык быть исполнительным и в каждое дело вкладывал всю душу, методично, последовательно добиваясь должных результатов.
Рассказав о своем неожиданном повышении по службе Семечкину, который горячо ободрил: "Ничего, Борис Андреевич, не теряйтесь, вытянете, да ведь и помогут". Селезнев тут же извлек из чемодана "Боевой устав пехоты" и принялся перечитывать главы, относящиеся к разведке.
Просматривая список личного состава, новый начальник дивизионной разведки взвешивал человека всесторонне, решая, что в этом человеке есть ценного для службы в разведке, как он, ее, эту службу, понимает. А разведку Селезнев представлял отнюдь не в виде серии лихих наскоков на врага, основанных на личной отваге разведчиков. Это было, по его мнению, постоянное, настойчивое, повседневное проникновение в замыслы в его планы, в его действия. Для выполнения такой задачи необходимы были люди самых различных качеств. Вспомнил Селезнев и Бровкина, с которым когда-то ссорился именно из-за разности взглядов на разведку. Но ссора ссорой, а Бровкин, как старый сметливый солдат, будет безусловно полезен, и Селезнев вытребовал его из полка.
Бровкин явился в землянку разведотделения гордый тем, что его повышают: из полковой – в дивизионную! Вспомнили старика! Увидев Селезнева за столиком, он кивнул ему:
– А ты чего здесь? Или тоже в разведчики метишь, ноль-ноль восемь! Заметив в петлицах Селезнева фронтовые зеленые "шпалы", которые тот надел как интендант третьего ранга, Бровкин смутился. И окончательно он растерялся, когда Селезнев спокойно, как бы между прочим сказал:
– Я начальник разведки дивизии, Василий Егорович.
Ошеломленный неожиданностью, Бровкин думал: "Ну какая теперь будет разведка, боже мой! Что он в ней понимает?"
– Сядьте, – сказал Селезнев и продолжал: – Несмотря на ваш неуживчивый характер, товарищ Бровкин, несмотря на то, что вы задира и крикун, я все же попросил командование отдать вас в дивизионную разведку. И поручился за вас. Надеюсь, вы мою рекомендацию оправдаете?
Бровкин досадовал на то, что взял его в дивизионную разведку именно Селезнев, человек, который ее, конечно же, с треском завалит и над которым все равно сколько бы он "шпал" ни нацепил, вся дивизия будет хохотать.
Но дни шли, никто над Селезневым не хохотал, да и сам Бровкин вскоре убедился, что начальник его не так-то и простоват, как ему, Бровкину, казалось.
Штаб армии требовал сведений, проверял ход строительства инженерных сооружений, подбрасывал пополнение в части, боеприпасы; в деревушке, где стояли тылы дивизии, появились танки: тяжелые KB вползли в сараи, под навесы, в амбары, танкисты возились возле машин. Часто над позициями врага проносились наши воздушные разведчики, по утрам бомбардировщики скидывали там легкие бомбы, нащупывая систему зенитного огня. Шла подготовка, как в армии говорили, к жесткой обороне, по Лукомцев чувствовал, что организуется не только оборона. Он приказал усилить разведку и, в частности, во что бы то ни стало достать "языка" чего не удавалось сделать с того времени, как позиции дивизии стабилизировались. Добывали документы, трофейное оружие, но "язык" не давался, много поступало самых фантастических предложений, как поймать немца. Придумал свой проект и Бровкин:
– На приманку возьмем. Привяжем, в кусточках барана, немцы и приползут. Они же всё, поди, в окрестных селах пожрали. А приползут, мы их тут и зачалим.
Над Бровкиным только посмеялись: живого барана в те дни в кольце блокады найти было невозможно.
Селезнев сам взялся за разработку плана поимки "языка Два дня ползал он в ничейном пространстве между своими и немецкими окопами и в конце концов вызвал Бровкина:
– Вот что, Василий Егорович, завтра вы приведете "языка". Руководство операцией поручаю вам, как человеку серьезному и сообразительному.
"Ох лиса, до чего же ловок подъезжать", – думал Бровкин, ни слова Селезнева были ему весьма приятны, и слушал он внимательно, поскольку назначался ответственным за такое дело.
– Смотрите сюда, – продолжал Селезнев, показывая по карте. – Здесь, в лощине, между кустарником и этой тропинкой, сидит боевое охранение какой-то немецкой части. Какой, мы пока ни знаем. Их там человек тридцать – сорок. В восемь ноль-ноль...
– Это не "ноль-ноль восемь". – Через сверкнувшее пенсне Селезнев взглянул на Бровкина. – В восемь ноль-ноль, говорю, они завтракают. Точно. На то они и немцы. В шестнадцать ноль-ноль обедают. А в двадцать один ужинают. В обед они, надо полагать, больше всего получают пищи, поэтому и настроение у них в такой час самое благодушное. И хотя это день, а не ночь, и светло, а не темно, я считаю, что брать "языка" надо именно в этот, обеденный час. От нашего боевого охранения, откуда вы начнете путь – только ползком, скрываясь за кочками, осокой, не спеша, без горячки, – до немца ровно полтора километра, и всё торфяником. На это у вас уйдет три часа, я проверил. Значит, чтобы поспеть к шестнадцати, вам надо двинуться в тринадцать. А там – полная воля вашей инициативе, ловкости, хитрости. Понятно? Беретесь?
– Берусь. Понятно.
Операция Бровкину казалась настолько ясной, успех ее настолько очевидным, что он загорелся нетерпением.
– А когда? Завтра? Есть, товарищ капитан!
Все пошло как по расписанию. К тринадцати ноль-ноль два десятка бойцов с Бровкиным во главе были в окопчиках боевого охранения одной из рот первого полка и двинулись вперед на торфяник.
– Зады, зады подбирай! – шептал Бровкин. – К земле прижимайся.
Маскировке помогали кочки, слегка припорошенные снегом, заиндевелые редкие кустики, пучки бурой сухой осоки.
В четыре часа дня, как это и рассчитал Селезнев, разведчики были в отмеченном на карте месте, в двадцати метрах от траншеи немецкого боевого охранения. За брустверами там брякали котелки, слышался говор, смех, кто-то напевал.
Бровкин взмахнул рукой – сигнал! Вскочил первым на ноги, бойцы бросились за ним, в несколько секунд пробежали короткое расстояние до окопа и молча обрушились на плечи ошалевших от неожиданности немцев. Те буквально остолбенели при виде падающих на них людей с автоматами. Бой в траншее длился две, может быть, три минуты, не больше. Бойцы били гитлеровцев прикладами, кололи ножами, избегая стрельбы. Немцы тоже не стреляли. Они были безоружны: их винтовки и автоматы оказались в стороне, составленными на время обеда. Немцы пробовали обороняться ножами; один из них отбивался котелком, из которого при каждом взмахе брызгала клейкая ячневая каша. Боец ударил его автоматом по каске; оглушенный немец присел на корточки, но котелка с кашей из рук не выпускал...
Несколько немецких солдат, выскочив из окопа, пустились наутек. Бровкин дал им вслед очередь. Двое упали. И тут только руководитель разведки спохватился.
– Стой! – крикнул он не своим голосом. – Стой! Есть еще живые?
– Есть один, – ответили из угла, где шла возня. – Никак не взять гада, сейчас кончим его...
– Не трожь! – закричал Бровкин в испуге. – Черти, "языка" же пришли брать!
Он оттолкнул бойцов от немца. Тот настолько крепко забился в патронную нишу в стенке окопа, что из норы торчали одни его ноги.
– А ну, хватайся!
Бойцы взялись за ноги и в два рывка выбросили гитлеровца на дно траншеи.
– Какой-то чин, – заметил один из бойцов. – С лычками.
– Вяжи! – приказал Бровкин. – И пошли, а то расчешут.
Уже не маскируясь, лишь слегка пригибаясь, бежали назад прямо по полю... Когда были совсем возле своих траншей, вслед им ударили немецкие минометы. Немцы долго долбили по кочкам и кустарнику. Минные разрывы гремели даже и тогда, когда возбужденный успехом, радостный Бровкин докладывал Селезневу.
– Задание выполнено, товарищ капитан! "Язык" взят. Звания не знаю, с лычкой.
– Ефрейтор.
– Убитых нет, только шестеро легко ранены столовыми приборами. Захвачено восемь автоматов, пистолет, два ручных пулемета. Винтовок не брали, тяжеловато тащить, товарищ капитан.
– Спасибо, Василий Егорович, – просто сказал Селезнев, протирая пенсне. – Передай благодарность всем ребятам.
Лукомцев остался доволен боевым выходом дивизионной разведки:
– Видите, майор, не ошиблись мы в Селезневе. Я чувствовал, что есть в нем что-то такое от следопыта.
Не ошиблось командование дивизии и при выборе командира молодого саперного батальона.
Однажды ночью Юра Семечкин, пробираясь с передовой линии в политотдел, заметил за кирпичным заводом, в поле, темную фигуру, совершавшую непонятные движения. Фигура бродила из стороны в сторону, раскачивалась, нагибалась, что-то искала в снегу.
– Эй, кто идет? – окликнул встревоженный Семечкин, доставая пистолет. – Стой! – И щелкнул курком: – Пароль!
– Свои, – отозвался человек на снегу. – Палить не вздумайте. А пароль я вам с такого расстояния орать не стану! Подойдите поближе, тогда и спрашивайте. И вообще, вы сами-то кто такой?
Семечкин храбро зашагал по снегу.
– Фунтик! – изумился он, узнав геолога. – Вы что тут?
Фунтик стоял с миноискателем.в руках и смущенно улыбался. Ночью он, оказывается, работал с этим прибором для отыскивания мин, чтобы назавтра утром ровным, уверенным голосом человека, знающего свое дело, рассказать о миноискателе бойцам, точными, проверенными движениями показать им, как надо с ним обращаться.
В противоположность Селезневу рядовой Фунтик до крайности расстроился и даже перепугался, узнав о назначении на командную должность, да еще на такую – в батальон! Только что был связным, и вот, на тебе, – начальник. Но приказ есть приказ, оставалось одно – работать, и он энергично принялся за дело. Копаясь в списках личного состава частей, Фунтик отобрал плотников, каменщиков, кузнецов, землекопов. Достал наставления по саперному делу, справочники, и в батальоне началось учение. Новый командир целый день учил молодых саперов, а ночью учился сам: взрывал толовые шашки, резал до боли в руках колючую проволоку, отрабатывая ловкие, автоматические, экономные движения. У него стала вырабатываться черта, так необходимая и бойцу и командиру: умение применяться к условиям войны. Фунтик открыл, что печи в землянках можно делать из водопроводных труб больших диаметров и даже из старых огнетушителей. А самое главное, за что он получил личную благодарность командира дивизии, – Фунтик знал теперь, как рыть окопы на мокром торфянике между нашими и немецкими позициями. Как-то один из пехотных командиров сказал в штабе дивизии: "Черт бы подрал этих саперов! Всю ночь ковырялись, а что "делали? Траншею в сорок сантиметров глубиной". – "Сорок? – переспросил тут же находившийся Фунтик. – Молодцы! Хорошо, что не пятьдесят. Иначе вода все бы залила. Мы, уважаемый товарищ, вынимаем за ночь лишь то, что промерзает за день".
Опыт Фунтика стал известен в штабе армии, и вскоре через "проклятый" торфяник от всех батальонов и рот к немцам зазмеились ходы сообщения; потом возникли выдвинутые вперед окопы и траншеи.
Бойцы, которые вначале с недоверием отнеслись к командиру в роговых очках, теперь полюбили его от всей души за человечность, за глубокие знания, за, как им казалось, большой военный опыт, за то, что к нему приезжают советоваться командиры из соседних частей.
"Опять к нам"! – многозначительно перемигиваясь, говорили саперы, завидев чью-либо "эмку" или "козлика" возле землянки своего комбата. Это "к нам" было преисполнено гордостью за весь батальон, за всю дивизию, выросшую из, ополченцев.
Зная историю с Фунтиком, Семечкин пожал руку геологу, пожелал ему удачи и ушел.
Вовсю развертывались инженерные работы и на участке роты Загурина, где грунт был отнюдь не торфянистый, а глинистый, плотный, тяжелый. Работали ночами, потому что до немцев здесь было слишком близко и вся местность просматривалась с наблюдательных пунктов врага. Загурин, по-прежнему мечтавший о штыковой атаке, любил побродить ночью по окопам, понаблюдать их ночную жизнь; встанет где-нибудь в ячейке для пулемета, замрет, насторожится. А сегодня он решил сам отвести смену бойцов в боевое охранение. Дойдя до передней траншеи и дожидаясь там, пока соберутся бойцы, Загурин почти рядом услышал во мраке сиплый бас:
– Что же, я санинструктор, это верно. По закону если, то мне тут долбать и не полагается. А надо, брат ты мой, надо.
Эти слова сопровождались стуком лопаты о мерзлую землю.
Бойцы тем временем собрались. Загурин проверил их оружие и повел ходом сообщения на снежную равнину впереди окопов. Когда ход окончился, бойцы перебежали полянку, перепрыгнули через текущий подо льдом ручей и дальше шли неглубокой канавой, пригибаясь к самой земле. Как ни осторожно старались они двигаться, противник, очевидно, заслышал скрип снега под ногами, и в небо одна за другой полетели осветительные ракеты. Загурин приказал лечь, но немцы уже встревожились. На близкой линии их окопов замелькали вспышки выстрелов, елочным фейерверком посыпались разноцветные пули, на фланге неторопливо застучал крупнокалиберный пулемет. Равнина и небо над ней пропишись огненными строчками.
Стрельба стихла не скоро. Удвоив осторожность, бойцы продолжали путь. Совсем близко от переднего края врага, укрывшись в канаве, их ожидали товарищи, которые уже отбыли свой наряд. Они выползли навстречу пришедшим из ячеек в холодной снежной земле, размяли затекшие мускулы и, молчаливые, так же согнувшись, падая при вспышках ракет, ушли.
Загурин проследил за тем, как новый наряд занимает стрелковые ячейки, укладывает на брустверы винтовки и устанавливает пулеметы, устраивается, насколько возможно, поудобнее. Бойцам здесь придется лежать целые сутки, до боли в глазах вглядываясь вперед, напряженно ловя каждый звук, каждое движение во вражеских окопах. Между ними и врагом – лишь проволока и несколько десятков метров открытого поля. Говорят и пишут: фронт, передовая линия обороны... Вот же он, фронт, вот же она, передовая линия обороны, эти несколько бойцов, полуголодных, озябших, отнюдь не могучих физически. Все неизмеримо проще, будничней, чем думают те, кто сейчас в тылу.
Только убедившись, что боевое охранение в порядке, Загурин двинулся обратно. Проходя по главной траншее, в стенках которой были вырыты бойцами ниши – на одного, на двоих, где, завесив вход плащ-палаткой и разведя костерок на перевернутой крышке котелка, можно поддерживать тепло, греть щи, писать домой письма, – он снова услышал разговор:
– А как ты думаешь, сидеть вот здесь, в холоде, под пальбой, когда даже снег вокруг от разрывов что сажа, – это не героизм?
В ответ молчали.
– Нет, ты скажи, героизм или нет? – настаивал первый голос.
Наконец второй мрачно и нехотя ответил:
– Если не ныть, то, может быть, да. А вообще-то, очень ординарно. Я не так представлял себе героизм.
– Это у тебя книжное представление о героизме. А по жизни – мы с тобой и есть герои. Это я не для хвастовства, а для констатации факта.
Такое определение героизма: "Если не ныть" – Загурину показалось тоже не очень верным, оно не вязалось с его представлением о героизме динамичном, деятельном, эффектном. Он хотел было заглянуть в нишу к беседующим, но фронт внезапно ожил. Должно быть, гитлеровцам опять померещилось. Снова загремели пулеметы, захлопали винтовочные выстрелы, в нёбе замигали ракеты, и вскоре возникла музыка. Из мерцающей дымки вместе с трассирующими пулями долетели звуки знакомой всем боевой песенки:
Все хорошо, прекрасная маркиза,
Все хорошо, все хорошо!..
Когда песенка затихла, голос фельдфебеля из немецкой роты пропаганды забубнил:
– Товарищи бойцы и командиры Красной Армии, переходите к нам... Не верите комиссарам и политрукам... Мы дадим вам пищу, дадим работу...
Загурин подал команду:
– Ну и поработаем! Прогреть оружие!..
Возвратясь под утро в свою, тоже смахивающую на нору, землянку, он нашел на постели знакомый серый конверт, очевидно в его отсутствие принесенный ночью с полевой почты. Жена писала, что в семье все благополучно, только с едой стало туговато; что она работает теперь на оборонном заводе; что ее премировали; что она беспокоится о его здоровье. "А просьбу твою выполнила. В воскресенье сходила по обоим адресам. Всего писать не буду, по только передай своему командиру, что ни там, ни там их нет, и где – узнать не смогла".
Это было ответом не столько Загурину, сколько Кручинину, который по сей день не имел сведений о семье. Письма его возвращались с пометкой: "По указанному адресу не проживает". Кручинин писал товарищам в Ленинград, но те или тоже ушли на фронт или дни и ночи просиживали на заводе, готовя оружие для армии, и не отвечали. Тогда вот он и попросил Загурина узнать через жену что-нибудь о Зине и дал адрес ее и адрес своей матери. Загурин был так огорчен письмом, что долго не мог продолжать чтение, понуро сидел, вглядываясь в прыгающий огонек масляной коптилки. Ему было больно за друга, молчаливо, в одиночестве, переживавшего свою тревогу.
От близкого разрыва мины плащ-палатка, прикрывавшая вход, взметнулась, и коптилка погасла. Загурин зажег ее и вновь принялся за письмо. Жена в заключение писала: "Поздравляю тебя с нашим праздником. Вспомни прошедшие годы, как мы встречали этот день".
Загурин взглянул на календарик, прибитый над постелью огромным ржавым гвоздем: праздник! Да, в самом деле, через два дня праздник, а он здесь даже счет времени потерял. Послезавтра – седьмое ноября.
Глава шестая
Неудачно съездив к Андрею на фронт, Зина не сразу набралась решимости пойти к его матери и, как ни стремилась поскорее увидеть детей, долго бродила по ленинградским улицам.
Навстречу ей двигались колонны бойцов, шли женщины и старики с лопатами и ломами, проезжали вереницы автомашин и танков. Аэростатчики вели под уздцы норовистые от ветра баллоны с газом для аэростатов заграждения. В небе, которое все дни было до отчаяния безоблачным, барражировали серебристые тройки воздушных патрулей. Зину толкали торопливые прохожие, обзывали ее дурой и раззявой, но она ничего этого не замечала.
Был тихий летний вечер, когда она добрела наконец до знакомого подъезда на набережной Малой Невы, поднялась по лестнице, на которой стоял мрак от синей краски на окнах, и подергала за медный шарик старомодного звонка. Кто-то отворил ей двери в темноте, она вошла в комнату, щурясь от вечернего солнечного луча – он бил прямо навстречу ей через окно, – и первое, что увидела, были живые черные, молчаливо ожидающие глаза под седыми бровями. Затем ураганом налетели ребятишки: – Мамочка приехала!
Зина схватила обоих и спрятала лицо под их жадно обнимающими, торопливыми руками. Когда она подняла на минуту глаза, свекровь уже стояла возле окна и смотрела на реку, по которой Крошка-буксир тащил огромную баржу, нацеливая ее под деревянный мост. Зине стало ясно, что старуха все поняла и говорить уже ничего не нужно.
Полетели дни, полные душевного напряжения. Ребятишек она снова взяла от свекрови домой, каждое утро водила их в детский садик и бегала в поисках работы. Но специальность бухгалтера осенью 1941 года в Ленинграде была не очень-то нужна, и ей долгое время не везло. А когда все-таки и приняла в одно учреждение, то не успела она проработать там трех дней, как учреждение в полном своем, составе ушло на оборонные работы; Зину, правда, оставили в городе – из-за ребят. Потом и она пошла копать траншеи – здесь же, на Московском шоссе, где жила, недалеко за своим домом. Тысячи людей рыли противотанковые рвы, строили доты и дзоты, воздвигали баррикады из металлического заводского лома, тянули колючую проволоку, минировали дороги и поля. Работали от зари до зари, уставали так, что после короткого сна едва разгибали спину, – и все-таки работали. Этого требовал родной город, город, с которым для каждого ленинградца было связано все лучшее в жизни, все светлое, все прошедшее и будущее. Город брал в руки оружие. В только что отстроенные дзоты вкатывались противотанковые пушки, все больше и больше на площадях и в скверах появлялось зенитных батарей, все больше тяжелых танков накапливалось в окраинных улицах.
На заводах и фабриках, в учреждениях возникали отряды самообороны, люди вооружались каким только возможно было оружием; друзья клялись друг другу стоять до последнего, отдавать жизнь как можно дороже и если умереть, то на пороге своего завода. Жены в эти дни были вместе с мужьями, они тоже готовились к борьбе.
Почти каждый день, иногда по нескольку раз, выли тревожно сирены. Жители разбегались по укрытиям, прятались в противоосколочные щели в садах и парках; где-то очень далеко стучали зенитные пушки, туда же с ревом проносились истребители, и затем труба по радио возвещала отбой. Это были желанные звуки. Недаром в те дни родился быстро распространившийся анекдотический диалог. Девушка просит молодого человека: "Скажите что-нибудь приятное". – "Отбой воздушной тревоги", – басит тот.
Только в сентябре, когда немцы были совсем близко, в пригородах, и когда почти не умолкал гул тяжелых орудий, отбивавших вражеские атаки, Зина впервые увидела над Ленинградом "хейнкели". Тупокрылые самолеты вышли из-за синем тучи на западе и сразу оказались над городом. Их было девять. Вначале они шли, сохраняя строй. Вокруг бушевала буря разрывов, небо, как оспой, покрылось точками черного взрывного дыма. Но когда самолеты прошли Неву, строй их распался, и они поодиночке стали уходить.
– Испугались, ничего не сбросили! – сказал кто-то в подъезде, где стояла Зина.
– А это что? – воскликнула другая женщина.
В нескольких местах над городскими крышами заклубил дым пожаров. По улице, звеня колоколами, промчались пожарники, завыл сирены санитарных машин, бежали люди, спешила милиция, за пахло гарью: где-то неподалёку пожар охватил жилые дома, пакгаузы; и бушующим пламенем горели Бадаевские склады – главные продовольственные хранилища города.
В те дни Московское шоссе сделалось прифронтовой дорогой, людей отсюда стали переселять в другие районы города. Пришлось перебираться и Зине. Вдвоем с дворничихой погрузила она на тележку самые необходимые вещи и перебралась к матери Андрея на Васильевский остров. Вскоре она поступила на табачную фабрику, которая была совсем недалеко от дома. Ее послали в мундштучный цех, где теперь собирали ручные гранаты. Стоя у конвейера, Зина вспоминала слова Баркана: "Ну ничего, патроны будете делать, вас научат".
Кроме гранат фабрика по-прежнему выпускала и папиросы и табак; но вырабатывала она еще и чудодейственное средство от многих болезней сульфидин.
Во время обстрелов вокруг фабрики рвались снаряды, при авиационных налетах падали бомбы, сотрясая корпуса своими тяжелыми глухими ударами. Но работа не прекращалась, так же неторопливо текла лента конвейера с деталями гранат.
Дети Зины каждый день ходили с бабушкой на Петровский остров. Это было, близко, лишь перейти Тучков мост и обогнуть стадион имени Ленина. В желтой листве они собирали там желуди, кидали в воду камешки.
Заметив иной раз проходившего военного, ребятишки затевали с бабушкой разговор об отце.
– А папа скоро приедет? – спрашивал Шурик. – У него сколько "кубиков"?
Старуха отвечала коротко:
– Вот обождите, приедет. Задаст вам, что меня не слушаетесь, – и спешила отвлечь их внимание каким-нибудь диковинной величины желудем или осколком цветного стекла. Дети принимались играть, а она присаживалась на пенек на берегу пруда и, понурив голову, рассеянно следила за мельканием рыбешек на мелководье.
Во время одной из таких прогулок в парке бабушку и детей застала тревога. Они спрятались в крытую щель под деревьями. В щели было слышно, как били зенитки. Несколько раз глухо вздрагивала земля, и тогда знатоки говорили в потемках: "Пятисотка".
Через час все стихло, бабушка повела испуганных детей домой. Но возле дома толпился народ, цепью стояли милиционеры, возились бойцы восстановительной команды. Дом был разбит, фасад его рухнул на набережную, и перед матерью Андрея Кручинина обнажилась вся ее квартира. Картины на стенах, абажур над местом, где стоял обеденный стол, на голубой стене кухни белая раковина водопровода.
Вечером, когда с работы возвратилась Зина, вместе с нею они искали в развалинах кое-какие сохранившиеся вещички; потом прищел грузовик с фабрики и всех четверых отвез в чью-то пустую квартиру на Петроградской стороне. Ходить на фабрику отсюда было значительно дальше, Зина возвращалась домой усталая, валилась на постель и думала только об одном, о чем-либо другом как-то не хватало сил думать, – она думала об Андрее, о прежней их жизни, о хорошо проведенных с ним днях.
Зина была уверена, что Андрей погиб, и разыскивать его уже не пыталась. Она оплакивала мужа по-своему, сухими глазами посвящая ему эти свои ежедневные думы о прошлом. Горечь утраты стала привычной; Зина знала, что так, с этой горечью, она будет существовать до последнего своего дня, жизнь не скрасит уже ничто, даже дети. А дети и ее, так же как бабушку, часто расспрашивали: "А почему папа не шлет нам карточку в военном? Вальке папа прислал с наганом. Вот так – ремни, здесь – звездочка. Почему, мама? Мама, почему ты молчишь?.."
.Письма Андрея до нее не дошли; сначала он писал по адресу своей квартиры, но Зина уже оттуда выехала, и письма с отметками почты "Не проживает" пошли к нему обратно; потом он писал матери, но и этот адрес перестал существовать. Жена Загурина, побывавшая и в пустой квартире на Московском шоссе и в разбитом доме на Васильевском острове, тоже ничего не смогла узнать о судьбе семьи Кручинина. Так и жили они, Андрей – в неведении, Зина – в горе утраты.
Пятого ноября, как раз в тот день, когда Загурин читал Андрею по телефону письмо своей жены, Зине сказали на фабрике:
– Кручинина, собирайся. Завтра поедешь в часть на передовую. Подарки повезешь.
2
С тугими рюкзаками за плечами, в белых маскировочных халатах, Зина и ее две подруги двинулись в путь – от штаба батальона до роты. Ночь была морозная, ясная. На снегу – призрачное мерцание холодных искр от луны; сквозь обледенелый кустарник с тихим свистом сочился ветер.
– Днем мы канавкой ползаем. Есть у нас тут такая, по колено глубиной, – сказал сопровождавший гостей лейтенант. – А сейчас можно и по ровному. В маскхалатах ничего.
И они в своих ватниках, в стеганых брюках, как пловцы, бросились в снег. Когда добрались до траншей, их встретили там с радостью. Но нет, не так Зина представляла себе этот праздник в окопах. Речей говорить не пришлось. Им сразу же сказали:
– Тш-ш... Только шепотом.
Со своими мешками, набитыми варежками, шерстяными носками, шарфами, которые ночами вязали их фабричные подруги, с табаком и папиросами в карманах, женщины стали пробираться по траншеям, спотыкаясь о комья мерзлой глины, замирая, когда рядом рвался, снаряд. Где траншеи были только де пояса, двигались ползком, пряча головы от трассирующих пуль. Зина видела ниши, выдолбленные в стенах окопов. Вытянуться в них было невозможно, бойцы лежали, свернувшись, и согревались собственным дыханием. Плащ-палатки, закрывавшие вход, от пара покрылись корочкой льда и, если коснуться, гремели, как жесть.
– Табачницы? – спросил один из бойцов, принимая сверток с ярком. Рукавицы? "Беломор"? Это хорошо, но дороже, что сами пришли.
На всем их пути навстречу поднимались из ниш люди в шинелях. Молчаливые бойцы стояли, пока женщины проходили дальше и это было, как ночной парад, – торжественно и сурово. Обычная фронтовая ночь со стрельбой, со вспышками ракет, с морозом стала вдруг подлинно праздничной ночью. Ведь эти чьи-то жены и сестры – посланницы Ленинграда, и это, конечно же, самый дорогой подарок.
Зина и ее подруги поняли, как расценивается их приход. Они побирались до передовых огневых гнезд. Коротким жестом командир отделения подзывал двух ближайших бойцов, те подползали, и женщины шептали им прямо в лицо немецкие окопы были совсем рядом, – шептали что-то хорошее, не придуманное, то, что приходило в голову здесь, на самом крайнем рубеже обороны Ленинграда, что шло этой праздничной ночью от доброго женского сердца.
Они доползли и туда, где нельзя было говорить даже шепотом. Молча подала Зина шерстяной шарф зарывшемуся в снег бойцу. Молча пожал он ей руку.
За всю ночь только раз пришлось говорить в полный голос. Это было в блиндаже у минометчиков. В низкой землянке набилось столько народу, что казалось, будто лежат они один на другом. Вокруг керосиновой коптилки клубился пар – так надышали.
– К свету проходите! – приглашали хозяева.
К свету еле пробрались, наступая на чьи-то ноги, спотыкаясь о шинели и руки. Но зато там можно было говорить вслух.
– Клянусь беспощадно истреблять фашистских собак! – горячо воскликнул молодой боец, принимая подарок.
– Собак не обижайте, – откликнулся голос откуда-то из угла. – Собака друг человека.
Гостям задавали множество вопросов. В эту, как, впрочем, и во все другие ночи, бойцы мысленно уносились в свой город, они жили его жизнью, думали его думами. И знали: будет час – они вернутся на его строгие проспекты, на гранитные набережные, в свои обжитые дома на Международном и Кировском, на Невском, на Садовой, на Сенной и Введенский, на Большом и на Малом...