355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольфганг Акунов » Берсерки. Воины-медведи Древнего Севера » Текст книги (страница 9)
Берсерки. Воины-медведи Древнего Севера
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:30

Текст книги "Берсерки. Воины-медведи Древнего Севера"


Автор книги: Вольфганг Акунов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Разумеется, с победой христианства мечи более не освящают при помощи рунических заклятий, хотя вполне вероятно, что в тайных закопченных мастерских германские кузнецы по-прежнему нашептывают за работой древние священные песнопения-заклинания (carmina), заклиная владыку подземного царства. Быть может, в намерения тех, кто распространял среди бывших язычников христианство, входило, чтобы освящение оружия соответствовало двум взаимодополняющим целям: во-первых, ввести в круг христианской культуры, так сказать, «окрестить» древний священный обычай; во-вторых, изгнать во имя Христа бесовские, демонские, дьявольские силы, гнездящиеся в оружии, очистить от них последнее прибежище старых языческих богов. Литургическое освящение сменяет древний магический ритуал. Вместо рун – надписи, в том числе и религиозного содержания. Не исключено, что справедливо мнение, будто в ходе принесении присяги в христианскую эпоху главное значение имел не клинок меча, а рукоятка. Действительно, в Средние века рукоятка меча все чаще использовалась в качестве реликвария, или мощевика, то есть хранилища реликвий (например, мощей какого-либо христианского святого). Приобретение рукояткой меча крестообразной формы могло привести при совершении ритуального акта к «исчезновению» функциональной значимости меча как орудия войны. Он становился символом, священным предметом. Однако христианское Средневековье, хотя и пыталось заменить оружие святыми мощами при принесении присяги, в конце концов предпочло двусмысленность, заключив реликвии в рукоятку холодного оружия.

С одной стороны, речь шла, по сути дела, об ассоциативной связи между хранилищем святынь и оружием, устанавливавшейся с той целью, чтобы клялись на святыне, а не на оружии как таковом; при этом отнюдь не страдали традиционные чувства германского воина, в нем не возбуждались отрицательные эмоции по отношению к новой религии. Но с другой стороны, не имеем ли мы дело с неким экспериментом, если и не магическим по своей сути, то уж, во всяком случае, имеющим определенный магический компонент? Вделанные в рукоять святыни, быть может, увеличивали силу оружия, обеспечивая неуязвимость своего хозяина наподобие волшебных, сказочных мечей германского эпоса, тех самых, которые пели и жаждали кровопролития. Сама крестовина рукоятки меча на протяжении всего «золотого времени» рыцарства, не выполняла ли она апотропеическую функцию? «Се Крест Господен, которого бегут враги», – гласила, например, ритуальная формула поклонения Святому Распятию. Снова война как психомахия. В эту концепцию прекрасным образом вписывается и этот элемент.

Вспомним великолепный пример оружия – хранилища святыни.

В рукоятку своего меча-спаты Дюрандаль Роланд (порой одержимый «неистовством», если верить «Неистовому Роланду» Ариосто), вделал: каплю крови святого Василия Великого, нетленный зуб святого Петра, власы Дионисия – человека Божия, обрывок ризы Пресвятой Богородицы и Приснодевы Марии. В рукоятке другого меча хранился гвоздь из Голгофского Креста. Воин, присягнувший на подобной святыне и нарушивший данное слово, был уже не просто клятвопреступником. Он совершал святотатство.

Христианские нововведения на примере святынь достаточно очевидны. Но была и невидимая сторона оружия, действовавшего в рыцарском эпосе. Оно по-прежнему не порывало с дохристианской германской мифологией. Его нарекали собственным именем: Дюрандаль («Крепчайший» – меч Роланда), Альтклэр («Светлейший» – меч Оливьера, соратника Роланда), Жуаез («Радостный» – меч Карла Великого), Экскалибур (меч легендарного короля Артура Пенндрагона).

Рождение оружия окутано покровом тайны. Экскалибур, например, был добыт из скалы (или же был получен королем Артуром от волшебницы-феи – Владычицы Озера), но чудесным образом исчезает, как только умер король (согласно другому сказанию об Артуре, смертельно раненный изменником Мордредом король приказал своему последнему уцелевшему рыцарю – сэру Борсу – вернуть меч Владычице Озера). Чья-то неведомая длань, восстав из водной пучины, похищает меч. Ангел с небес вручает меч Дюрандаль Карлу Великому, чтобы он наградил им лучшего из своих воинов-вассалов (каковым оказывается Роланд). Оружие всегда личность. Карлов меч «не желает» ломаться в роковой день Ронсевальского побоища, «не хочет» оставить своего сеньора и владельца Роланда. Меч – одушевленное, очеловеченное существо, могущее внушать к себе любовь. Немало сказано о том, что в «Песне о Роланде» отсутствуют женские персонажи и любовная интрига. Патетическое и мимолетное видение невесты Роланда и племянницы Карла Великого Альды (умирающей от горя при получении известия о гибели своего доблестного жениха от рук неверных сарацин под Ронсевалем) не в счет. Но забывают при этом о любовном гимне, буквально пронизанном высоким чувством, идущим из глубины сердца, с которым Роланд обращается к своей верной боевой подруге – спате Дюрандаль – латинское слово «спата» (spatha), как и его французский эквивалент «эпэ» (ерее), подобно нашему русскому слову «шпага», не мужского, а женского рода! – обрекая ее на «вдовство», Роланд оплакивает судьбу Дюрандаль, ведь она остается одна, без своего господина. Он умоляет ее выполнить его последнюю волю и, наконец, заключив в прощальном объятии, обещает ей верность за гробом.

Роланд гибнет, но, готовясь переступить порог между жизнью и смертью, даже и не помышляет о прекрасной Альде, вскоре угасшей от горя и любви к своему суженому и последовавшей за ним в мир иной. Нет, не восхитительные переливы ее златых локонов возникают перед угасающим взором доблестного воина. Он видит стальной блеск клинка своей боевой подруги Дюрандаль. Даже умирая, Роланд все-таки успевает закрыть своим телом возлюбленную спату. Христианский рыцарь поступил так, как поступали все воины, чьи бренные останки покоятся в торжественной тишине франкских, аламаннских, лангобардских погребений.

О БЕШЕНСТВЕ
БОГА ВОТАНА

Идя по тропе «предыстории» средневекового рыцарства, иногда лишь слегка обозначенной, иногда чересчур извилистой, мы смогли увидеть техническую и сакральную основу, на которой вырастало превосходство тяжеловооруженного конного воина над остальными людьми, те предпосылки, благодаря которым задолго до распространения христианского спиритуализма перед конным воином на Западе открылась историческая перспектива, необыкновенное будущее.

Когда знакомишься с документами, относящимися к «классической рыцарской эпохе», например, с «песнями о деяниях» (Chansons de geste), то обнаруживаешь в рыцаре и иные качества, а не только непобедимость или любовь к своему оружию и коню. Прежде всего речь идет об отваге и доблести. Их подкрепляет какая-то чуть ли не безумная, сомнамбулическая воля. Правда, идеологические обоснования более позднего времени направлены на то, чтобы рационализировать «отвагу», полностью подчинить ее канонам христианства, лишив тем самым какого бы то ни было «звериного», «берсерковского», «ульфхединского», «свинфюлькингского», «варульвовского», «вервольфовского». «бьорнульвовского» оттенка. Отвагу оснащают «мудростью». Сочетание отваги и мудрости, первоначально столь далеко отстоящих друг от друга (во всяком случае, психологически они противоположны), было положено в основание идеала рыцарской «меры». Наряду с инстинктивной, но отполированной впоследствии до блеска и усмиренной свирепостью в средневековом воине заметен комплекс характерных черт – его чувство корпоративной общности, понимание дружбы, уважение к совместному владению общим достоянием, желание разделять общую участь своей группы. В какой-то момент дружба перерастает даже в неотделимость друг от друга, духовное братство, в «со-чувствие» и «со-страдание» (com-passio) в этимологическом смысле этих слов. Один герой в отсутствие другого утрачивает половину силы, становится половинчатым. Например, отважный Роланд и мудрый Оливьер только сообща в состоянии достичь совершенного рыцарского равновесия между мудростью и отвагой. Амик и Амелий – их дружба оказалась сильнее нежной родственной привязанности. Еще раз зададим вопрос, какова же предыстория, почва, на которой развивалась данная система ценностей? Куда уходят корни лютой свирепости и чувства принадлежности к группе? Как переплетены эти корни? Что лежит в основе свирепости и столь яростной эмоциональности, которые являются характерной особенностью воина «песней о деяниях» и от которых ему удается освободиться лишь по прошествии долгого времени и с неимоверным трудом, хотя очистительная полировка, осуществляемая эпическим и этическим спиритуализмом, куртуазностью, продолжалась целые столетия? Что стоит за прочным и глубоким чувством дружбы, корпоративной принадлежности, которые дали христианским авторам обильную пищу для размышлений? Высокая оценка дружеских уз – характерная черта воинской этики и воинской эмоциональности, а также общей психологии социальной группы воинов (рыцарей), вопреки распространенному прочтению текстов, где повествуется о странствующих рыцарях, в индивидуалистическом ключе. И на этот раз мы опять обратимся к примеру германского варварства, полагаясь на анализ культовых обычаев, инициационных обрядов, религиозно-магических верований. Снова перед нами проблема: как сумело выжить наследие германского язычества, несмотря на христианизацию, и, более того, войти в плоть и кровь средневекового христианства. В германских обычаях бросаются в глаза представления о святости войны, наличие социетарных групп инициированных воинов, их диалектическая связь с племенной структурой социума, их обособленность в качестве отдельной общественной группы, иногда вплоть до разрыва с общественной средой, хотя и без окончательного пресечения всех связей. В представлении германского воина, приобретающего силу и агрессивность благодаря инициации, связанного через нее нерасторжимыми узами с такими же, как и он сам, воинами и прославленными вождями, вступление в воинскую семью, основанную на доблести и общности судьбы, братстве и тождественности с прежде чужими по крови, сосуществует с естественными узами рода-«зиппе» (Sippe), находящимися к нему в оппозиции, но в то же время и воздействующими на него.

Точнее говоря, воин в большинстве случаев пребывает в состоянии поиска динамического равновесия, с одной стороны, верности естественным семейным и племенным связям, с другой – «искусственным» связям, которые являлись результатом избранности и многотрудного обучения, с вождями и товарищами. В общении с ними проходили годы ученичества и превращение юноши в воина.

Итак, с одной стороны, «род» – «зиппе» (Sippe) со своим хтоническим культом общего предка, правами-обязанностями, которые отдельный человек возлагает на себя по отношению к единокровным. С другой стороны – воинское сообщество, сплоченное вокруг своего сюзерена. Эта группа следует за своим вождем, они его друзья-телохранители, по-немецки «гефольгшафт» (Gefolgschaft), где акцентируется вертикальная система отношений «вождь – рядовой», по-латыни – «комитат» (comitatus), термин, передающий горизонтальную связанность отношений между боевыми друзьями, групповую солидарность равных друг другу товарищей, боевое братство, дружину.

Иерархия и солидарность сосуществуют в комитате: вождь – это первый в обществе равных, как более благородный, авторитетный, богатый, доблестный (или все это вместе), быть может, даже самый старший по возрасту. Термины «сеньор» (senior, то есть старший) и «принцепс» (princeps, то есть первый) служат обозначению вождя в своем первоначальном этимологическом смысле. Они с полной определенностью указывают на первенство, превосходство и качественное отличие от остальной части группы. Он «первый», «заглавный» в группе, чей идеал и образ жизни делит поровну со всеми. Будучи глубоко солидаристской, с пережиточным отношением к обществу как семье, германская воинская община моделирует себя по семейному образцу, создавая «искусственные» родственные и братские связи.

Наряду с семьей, исходящей из единого для ее членов материнского лона, возникает семья, которая создана войной и для войны. Общность крови в ней дана не рождением, а ритуалом смешения крови – «коммикстио сангвинис» (commixtio sanguinis), «кровное братство» (побратимство). В этом свете яснее, чем прежде, предстает перед нами глубинный смысл германских законов, предписывающих женщине клятву «грудью своей», мужчине – «оружием своим».

Но рассмотрим по порядку этапы становления комитата, свойственные ему магические компоненты, обрядовые и символические ценности, на которых зиждется воинское братство.

Диалектика оппозиции род (Sippe) – комитат (comitatus) весьма древняя. Зародыш ее, видимо, следует искать в доисторической «религиозной революции», в ходе которой древние хтонические божества прагерманцев – валы (с ними связан культ предков и семейной солидарности) были низложены. На смену ваннам пришли новые боги – асы, носители героической и солярной (солнечной) морали. Согласно этой схеме (которую, впрочем, нельзя принять без некоторых оговорок), Sippe (роду ванов) противостоит структура comitatus (дружина асов).

Примером тому служит Вотан-Один, таинственный любитель и искатель «приключений», бог – покровитель воинов. В норвежском варианте мифа Вотан (Один) перед смертью уязвляет себя копьем и предлагает тем, кто верен ему, поступить точно так же. Отсюда происходят обряды нанесения при инициации ритуальных ран, почетная смерть с оружием в руках. Раны, должно быть, наносили и при совершении ритуала, который описан Публием Корнелием Тацитом: юноше вручали оружие, он становился воином, следовательно, свободным человеком. Вероятно, таким же был ритуал посвящения в тайны мужского воинского союза мужчин – (нем.: «Мэннербунд», Mannerbund), о котором нам, правда, почти ничего не известно.

Принятый в воинскую общину юноша в ритуальном плане считается достойным членом дружины упоминавшихся выше «эйнгериев», или «эйнхериев» (einheijar) – «избранником Вотана-Одина», то есть равноправным членом союза-друдины-комитата бессмертных, вечных воинов.

В «Младшей Эдде» рассказывается о некоторых избранных, которые после смерти попадают на небо и соединяются с Одином, становясь его соратниками и друзьями. В отличие от этих «живых мертвецов», составляющих «замогильное войско» («Дикую охоту») Одина, остальные мертвецы, связанные с землей, остаются в ней, давая земле то плодородие, которое они засвидетельствовали во время своего пребывания в мире живых. Существование небесных героев-эйнгериев обусловлено волей божественных асов, существование простых смертных – волей ванов, связанных с культом Матери-Земли. Окончательное местопребывание негероев – подземное царство Гель, или Хель (термин, имеющий общий корень с латинским глаголом «келаре» или, в другом произношении, «целаре», celare – прятать, скрывать, утаивать). Религиозные представления о ванах по времени более ранние, чем представления об асах. Однако две разновидности загробного царства не расположены по отношению друг к другу в некоей хронологической последовательности. Они соотносятся скорее по принципу некоей функциональной дополнительности (взаимокомплиментарности). Вскоре мы сможем убедиться, что в роде (Sippe) культовая сторона обусловлена действием хтонических сил.

Вотан пребывает в окружении дружины-«гефольгшафта» – свиты доблестных мужей. Подобно ему, германский вождь, имеющий божественное происхождение (от асов) либо заслуживший свой авторитет доблестью, стремится во всем подражать божественному образцу и ищет достойных товарищей для своей свиты-дружины («гефольгшафта»). Поиск этот происходил, вероятно, за рамками племенной среды. В свиту-дружину вождь-«гефольгсгерр» (Gefolgsherr, то есть «господин дружины» или «предводитель дружины») приглашает воинов откуда-нибудь издалека. Он желал основать новую группу – надплеменное либо внеплеменное сообщество, члены которого верны только своему вождю и свободны от иных обязательств по отношению еще к кому бы то ни было. Так у германцев складывались «элитарные» группы, состоявшие из «отборных» (во всех смыслах этого слова) воинов, чей привычный образ жизни – странствие, неподчинение установлениям среды, в какой они выросли, то есть в широком смысле слова – семье. Возникают, если угодно, своеобразные «воинские интернационалы».

Понять, как все это происходило, нам, как всегда, помогают древнеримские историки и государственные деятели Гай Юлий Цезарь и Публий Корнелий Тацит. Цезарь описывает таких «воинов-интернационалистов», оставивших свои родные поселения, странствующих по землям Германии, устремляющихся на помощь Ариовисту [48]48
  Ариовист (лат. Ariovistus) – «царь» (король, кунинг, военный предводитель, вождь) древнего германского племени свевов (в среде которого существовало воинское братство «живых мертвецов» – гариев). Около 71 г. до Р.Х, Ариовист, по просьбе галльских (кельтских) племен арвернов и секванов, боровшихся с другим галльским племенем – эдуями – и призвавших Ариовиста на помощь (так же, как впоследствии новогородцы призвали на помощь военного вождя норманнов-варягов – Рюрика Ютландского с его верной дружиной – «тру вар» и «всем его домом» – «сине хус», превратившихся в позднейших легендах в «двух братьев Рюрика – Трувора и Синеуса», пригласив его «володеть» ими, ибо «земля наша велика и обильна, а наряду – организованного войска! – в ней нет»), перешел с отрядом германцев реку Ренус (Рейн) в качестве «предводителя наемной воинской дружины» и около 61 г. до Р.Х. одержал победу над эдуями. Поселившись на территории Галлии и обеспечив себе независимый статус (совсем как впоследствии германские военные предводители-«кунинги», аналог скандинавских «конунгов», на территории различных провинций Римской империи, которые они призваны были «охранять» от других варваров!), Ариовист собрал вокруг себя около 120 000 германцев. В 59 г. до Р.Х. римский полководец Гай Юлий Цезарь способствовал признанию сенатом Римской республики Ариовиста «другом римского народа» (союзником Рима). Однако, когда недовольные властью Ариовиста галльские племена обратились за помощью к Юлию Цезарю, тот около 58 г. до Р.Х. при Везонционе (нынешнем Безансоне) разгромил разноплеменное германское войско Ариовиста. Раненый военный предводитель свевов вместе с остатками своего разгромленного войска переправился через Рейн обратно в Германию, где вскоре умер от ран, полученных в сражении с римлянами.


[Закрыть]
. Эти люди порвали связи со своим племенем, они не чередуют больше занятие сельским хозяйством с войной. Более того, война – их единственный промысел. Тацит так рассказывает о таких людях: они обладают беспокойным темпераментом, воинственным духом, им наскучила мирная жизнь своего рода, претит работа в поле, уход за скотом. Их тяготит привязанность к матери-земле, в которой спят вечным сном предки. Они не любят труд, им скучен покой. Мир, по их понятиям, синоним праздности, ленивого и скучного безделья. Единственная их отрада – война.

Если на родине они не могут найти себе подобное удовольствие, то отправляются в дальний путь по первому зову мало-мальски известного, а уж тем более – знаменитого, удачливого и победоносного вождя.

Благодаря воинам, ведущим импульсивный образ жизни, появляется тенденция, потенциально способная взломать привычный образ жизни в оседлом и замкнутом роде. На авансцену выдвигаются новые впечатления и переживания: амбиция, стремление первенствовать, повелевать, пристрастие к авантюре, жажда богатства, вкус к острым ощущениям. Будничное течение жизни вызывает у них тоску. Жизнь племени была подчинена неконтролируемой силе судьбы, фатума. И против этой воли судьбы началось восстание. Тацит, повествуя о странностях хаттских воинов, чье гнездо было в верхнем течении Везера, замечает, что они склонны «считать счастье в числе сомнительных, храбрость в числе верных благ». Судьбу можно если и не подчинить себе, то по меньшей мере воспринимать не пассивно. Пока предначертанное не свершилось, его не стоит считать неизбежным и неконтролируемым. Единственное, на что можно положиться, чему можно спокойно довериться, – это военная доблесть.

Так зарождается «культура доблести», не вполне соответствующей римскому понятию «доблести» – «виртус» (virtus), которая на протяжении столетий будет характерной и чрезвычайно показательной для жизни Запада. При этом речь здесь идет не о некоторой сумме этических и гражданских ценностей, которые содержались в римском понимании virtus. не о семантическом обновлении термина, происшедшем под влиянием христианства, и не о его классическом «возрождении» на пороге Ренессанса.

Германская доблесть, так же как и кельтская, подразумевает ценности и отношения, которые римлянами считались варварскими и извращенными. Ее следует понимать узко в отличие от обозначаемого тем же словом римского представления о ценностях. Доблесть германского воина – свирепая отвага и безудержная воинская сила. Позднеримский военный историк Вегеций, автор известного трактата о военном искусстве, рассматривая причины, по которым римляне смогли одержать победу над гораздо более многочисленными галлами, более сильными германцами, более хитрыми и богатыми африканцами и более образованными греками, выделял согласованность, военный строй, дисциплину – короче говоря, «право оружия» – «юс арморум» (ius armorum). Рассуждение Вегеция в основном направлено на дискредитацию грубой, необдуманной воинской храбрости. В этом смысле варварская доблесть (согласно римлянам, единственное, на что варвары вообще способны, ибо им неведомы более высокие ценности) в глазах римского наблюдателя – нечто чудовищное.

Действительно, например, у галлов и у других кельтов (мы не говорим о германцах, которые неизменно демонстрировали такой высокий уровень групповой солидарности, что, не выдержав испытания в каком-нибудь одном звене, она тотчас же восстанавливалась в другом) личная доблесть в конце концов объективно приводила к поражению всего войска и к проигрышу всей военной кампании: воин-одиночка старался добиться в сражении максимальной степени самовыражения, пусть и в ущерб общему тактико-стратегическому замыслу. В сражениях с участием кельтов это приводило к проявлению одной из многих характерных для их культуры «гомерических» черт. Страсть к поединку, любовь к героизму, своеобразные дуэли накануне, во время и после боя, иногда взамен самого сражения. В кельтской и германской войне, следовательно, в обоих обществах, созданных во имя войны, проявляется дихотомия: есть вожди религиозно-политические – «рексы» reges (конунги-короли) и есть военные вожди «дуксы» duces (герцоги-воеводы). В то время как римское военное искусство эволюционирует, придерживаясь рационального и геометрического направления, благодаря чему конкретно и юридически мыслящие римляне были вправе воспользоваться дефиницией «юс арморум» (Ius armorum), военное искусство кельтов и германцев развивалось мистически. Такие термины, как «доблесть» (virtus) или даже «дерзость», «неустрашимость» (audacia) – слово, заметим, гораздо более сильное, – недостаточны, чтобы передать тот дух, с каким сражался кельт и германец Античности либо раннего Средневековья. Несомненно, справедливо мнение об избрании германских королей на основании их божественного происхождения, а военных вождей с учетом их воинских качеств, что под описываемой и даже воспеваемой Корнелием Тацитом «доблестью» германцев следует понимать не столько мужество, храбрость и стойкость в бою (украшающие римского «доблестного мужа»), сколько «харизму», то есть сакрально-магическую силу, своего рода «ману», проявляющуюся на марсовом ристалище.

Перед нами понемногу приоткрывается если и не сама истина, то хотя бы возможность к ней приблизиться. Итак, какой же термин либо набор терминов использовали сами германцы для обозначения того, что латинские авторы столь неуклюже передавали как «виртус» (virtus) либо «аудакия», или, в другом произношении, «аудация» (audacia)? Это термин «вуот» (vuot) или «веут» (veut), связанный с готским словом «вотс» (woths) – «одержимый, обуянный, бешеный» (как, кстати, и с частицей «аут», содержащейся в латинском слове «аудация»-«аудация»). От него происходит и имя бога-шамана Вотан (Вуотан), аналог скандинавского имени бога-шамана «Один» (Odin). В полной мере соответствует этому термину северогерманский скандинавский термин «од» (odhr, od) или «одем» (odem), то есть «неистовство», «ярость», от которого происходит скандинавское имя того же самого бога-шамана – Один (Odin). Итак, священное, божественное неистовство. Тот, кем овладело это священное бешенство-неистовство, одержим «бешеным», «неистовым», «яростным» богом Вотаном-Одином. И потому образованные средневековые потомки древних германцев – к примеру, Адам Бременский, для которого, несмотря на полученное им церковное образование, латынь, на которой он писал свои сочинения, оставалась навязанным извне и чуждым языком (хотя он и относился к ней без особого негодования), переводили германское слово «вут» (wut) на латынь отнюдь не словом «виртус» (то есть не словом, которое для христианских ушей звучало уже совершенно иначе, чем для древнеримских), а как «фурор» (furor), то есть как «бешенство» или «ярость» (памятуя об упоминаемой еще Цезарем и Тацитом «тевтонской ярости», furor teutonicus). Именно от этого Ботанического «бешенства», именно от этой одинической «ярости» просили в «эпоху викингов» Всевышнего Бога избавить их жители европейских стран, разоряемых набегами норманнов, когда творили молитву:

«Господи, избави нас от ярости норманнов» (лат.: De furore normannorum libera nos Domine).

Это «бешенство» увлекало, преображало, мистифицировало. Под его воздействием воин становился уже не тем, кем был прежде. Он утрачивал свой человеческий облик, выходил из себя. Это был одновременно и бог и лютый зверь.

Подобный род воинской доблести, вскормленный мистической силой и одушевленный божественным неистовством, во многом напоминает упоминавшийся выше «менос» древнегреческих божественных (или, во всяком случае, полубожественных) героев поэм Гомера. Слово «менос» можно перевести как «ярость», и как «бешенство», и как «жар», и как «пылкость» (ср. с нашим выражением «в пылу сражения»), и как «храбрость», и как «сила», и как «отвага» (а означает оно все вышеперечисленное, вместе взятое).

«Яростные» вакханки-менады (от «менос» – «гнев», «ярость», «буйство», «бешенство») – спутницы древнегреческого бога вина Диониса (Вакха) – тоже принадлежали к сфере действия этого многозначного «бешенства», ибо они были «опьянены» не только вином, но и тем самым «меносом», от которых происходит их название. Сказанное относится и к имевшим малоазиатское (фригийское) происхождение, но вошедшим со временем в древнегреческий пантеон оргиастическим божествам-корибантам. На острове Крит корибантов называли куретами (от слова «курос – юноша). Куреты-корибанты плясали обнаженными, но со шлемами на головах, громко ударяя мечами в щиты, и подчас доходили до того же неистовства, что и упомянутые нами выше жрицы Диониса вакханки-менады (также одержимые тем же священным неистовством – «меносом», охватывавшим в пылу сражения и героев поэмы Гомера «Илиада»).

Действительно, «вут» (wut) – это слово-ключ: в нем заключены жизненная сила, страсть и воля.

Слово-ключ, применимое к богам и животным, даже к некоторым абстрактным понятиям: оплодотворяющему и разрушительному жару солнечной энергии, буйству природной стихии, силе гнева.

Рассуждая о кентаврах, мы уже сталкивались с удивительным сочетанием божественного и звериного. Как нам представляется, оно удивляет только последователей христианского морализма и Декартова метода.

Как добивался человек этого божественного дара, как управлялся с ним в дальнейшем? Как и всякий божественный дар, этот приобретался человеком на свой собственный страх и риск.

Путь к нему пролегал через сосредоточенность, очищение, созревание. Иными словами, это путь инициации, во время которой совершалась ритуальная и духовная подготовка к принятию дара.

Путь был обставлен многочисленными табу. Насколько известно из истории, равно как и антропологии, такова картина во всех «воинских общинах» и «мужских союзах».

Но не станем беспокоить компаративистские изыскания этнографов и попытки реконструировать обряд инициации. И то и другое уже не раз предлагалось. Поражает один факт, и, так как он неоднократно упоминался, нам пора рассмотреть его с более пристальным вниманием. Речь идет о превращении (если и не буквальном, то по меньшей мере ритуальном, а также психоповеденческом) воина в дикого зверя. Коллективная память, выраженная в символе и речи, в конечном итоге сильнее памяти, живущей в идеях и понятиях. Наши военные энциклопедии и словари, да и сама геральдическая символика, унаследованная от Античности и Средневековья, хранят следы этого древнего «превращения в зверя». Глубоко в историю уходит привычка, на первый взгляд диктуемая пошлой солдафонской риторикой, присваивать имена диких животных тем или иным армейским подразделениям. Не столь наивны, как может показаться, выражения типа «сильный как медведь (или как бык)», «храбрый как лев» и т. п. Подобное фамильярное обхождение с миром диких зверей без особого труда можно проследить у германцев, причем в самых разнообразных формах. Поучительно: зверь играет роль наставника при инициации человека-воина.

Схватка с диким зверем, также являющаяся одним из видов инициации, завершается поеданием его плоти и крови. Воину это должно придать силу либо мудрость противника, помочь обрести самые его ценные качества. «Победа» человека над зверем трансформируется в переход таинства власти, в обряд передачи мощи, в результате чего зверь уже как бы и не умирает, а «воплощается» в победоносном герое. Впрочем, обычай украшать себя бренными останками поверженного противника, воздвигать трофеи из его доспехов и оружия, присваивать себе его геральдику, иногда даже и его имя, то есть облик, обладает тем же значением. Ритуал поедания плоти и крови убитого противника, привычный в борьбе человека с диким зверем, приводил иногда к воинскому людоедству, что еще раз указывает на ритуальный характер каннибализма. Сейчас же нас интересует зоофагия, постоянно встречающаяся в германских мифах.

Германские мифы и легенды (саги, сказания) демонстрируют нам «война-зверя» во всей красе. В известном смысле слова этот воин – «настоящий» зверь. Своей звериной сущностью он обязан магико-ритуальной процедуре экстатического типа (пляска, употребление опьяняющих веществ, наркотиков – например, сушеных мухоморов – северному эквиваленту хаомы иранских ариев и сомы ариев индийских) либо внешнему уподоблению какому-нибудь зверю (например, подражание повадкам этого зверя, облачение в его шкуру, использование в качестве украшения его зубов, клыков, когтей, рогов – или, наоборот, участие в сражении совершенно обнаженным, как зверь). Этот воин, подобно зверю, производит на всякого другого человека колдовское действие, вселяя в него страх. Воины-звери терроризировали противника. Они обладали, или полагали, что обладают, даром неуязвимости, как, например, Гаральд (Харальд) Безжалостный, ввязывавшийся в бой раньше всех, сея смерть направо и налево, или викинги, которые, пока могли устоять на ногах, не прикрывали себя щитом, сбрасывали с себя броню и падали наземь лишь от усталости, а не от ран. Они падали, испепеленные жаром собственного неистовства. «Сага об Инглингах» повествует о подобных ужасах, характерным образом сближая их со службой Одину, с одной стороны, и поведением диких зверей – с другой. Оказавшись в пылу и гуще сражения, «воины-звери» претерпевали метаморфозу, становились неутомимыми и бесчувственными. Если и не неуязвимыми, то будто неуязвимыми. Железо и сталь против них были бессильны.

Атаковали они с криком и воем, как «дикари, подобные собаке и волку», побросав оборонительное оружие. Если в руках у война-зверя был щит, то он вгрызался в его край зубами, повергая противника в оцепенение. Один вид их и одежда наводили ужас. Все это эффектный и заранее обдуманный прием, применявшийся во время атаки. «Уловка», придуманная для того, чтобы посеять панику в рядах противника. Но, как известно, «уловка» – основной момент всякой магической техники. Воздержимся поэтому от того, чтобы считать «звериное обличье» германских воинов обычным тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы взять противника на испуг. Нет, это не простая военная хитрость. Стоит ли еще раз ссылаться на последние исследования антропологов и психологов, посвященные значению маски и переодевания? Гуманитарные науки и без того достаточно ясно продемонстрировали действие тех механизмов в культуре, посредством которых человек действительно становится тем, чью роль он играет в данный момент, чью, по выражению римлян, «личину» («персону», persona) он себе присваивает, в чьем облике существует. Германский воин, рычащий, как медведь, либо надевший на себя волчью, собачью или кабанью голову, как бы на самом деле становился медведем, волком, бешеной собакой, кабаном. Между ним и диким зверем, с которым он себя отождествлял, устанавливалась симпатико-магическая связь. Возьмем, к примеру, берсеркров. В более позднее время термин «берсеркр» не вызывал удивления, так как это был синоним слова «воин», иногда «разбойник», в общем, опасной личности, подверженной приступам бешенства – «берсеркрсганг» (berserkrsgang), не более того. Мирный скандинавский бонд-крестьянин эпохи Средневековья, быть может, кое-что помнил об исконном смысле этого слова, знал отчасти содержание таинственного термина, но уже не испытывал особого страха. Прежде было совсем не так, и об этом свидетельствует этимология слова. «Берсерк» (berserkr) – это «медвежья шкура», «некто в медвежьей шкуре, воплотившийся в медведя». Обратите внимание – «некто, воплотившийся в медведя, а не просто «некто, облачившийся в медвежью шкуру. Разница, на наш взгляд, принципиальная. За обыденным фактом – воин в медвежьей шкуре – скрыта более глубокая истина. Она в корне изменяет кажущееся совершенно ясным и однозначным значение слова. Воин, «облаченный в медвежью шкуру и воплощенный в медведе», то есть «шкура», личина медведя, из-под которой доносится его рык. Иными словами, «воин, одержимый медведем», или, если угодно, «медведь с человеческим лицом». «Воин, одержимый медведем» означает не что иное, как «воин пленник медведя». Звериная шкура – это особого рода «магическая клетка».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю