412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Сахалин » Текст книги (страница 5)
Сахалин
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 10:18

Текст книги "Сахалин"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

 На него тяжело смотреть.

 Наступает длинная, тяжелая пауза.

 Их судили вчетвером; двоих невиновных Паклин выгородил из дела.

 – Об этом и своего защитника просил, – чтоб только их выгораживал. А обо мне не беспокоился. Не хотел я, чтобы невиновные из-за меня шли. Молодец он, постарался!

 Перед судом Паклин одиннадцать месяцев высидел в одиночном заключении, досиделся до галлюцинаций, но "духа не потерял".

 Когда любимый всей тюрьмой, добрый и гуманный врач ростовской тюрьмы господин К. не поладил с тюремной администрацией и должен был уйти, Паклин поднес ему икону, приобретенную арестантами по подписке.

 – В газетах тогда об этом было!

 – Еще один вопрос, Паклин, – спросил я его на прощанье. – Скажите, вы верите в Бога?

 – В Бога? Нет. Всякий за себя.

 На каторге Паклин вел себя, с первого взгляда, престранно. Нес самую тяжкую, "двойную", так сказать "каторгу". И по собственному желанию.

 – Полоумный он какой-то! – рассказывал мне один из корсаковских чиновников, хорошо знающий историю Паклина. – Парень он трудовой, примерный, ему никто слова грубого за все время не сказал. К тому же он столяр хороший, – в тюрьме сидя, научился, мог бы отлично здесь, в мастерской, работать, жить припеваючи. А он "не хочу", Христом Богом молил, чтобы его в сторожа в глушь, на Охотский берег послали. Туда, за наказанье, самых отъявленных посылают. Там по полгода живого человека не видишь, одичать можно. Тяжелей каторги нет! А он сам просился. Так там в одиночестве и жил.

 – Почему это? – спросил я у Паклина.

 – Обиды боялся. Здесь – ни за что ни про что накажут. Ну, а я бы тогда простого удара не стерпел, не то, что розги, – скажем. От греха, себя зная, и просился. Гордый я тогда был.

 – Ну, а теперь?

 – Теперь, – Паклин махнул рукой, – теперь куда уж я! Затрещину кто даст, – я бежать без оглядки. Оно, быть может, я бы и расплатился, да о детях сейчас же вспомню. Сожительница ведь теперь у меня, за хорошее поведение, хоть я и каторжный, дали. Детей двое. Меня ругают, – а я о детях все думаю. Меня пуще, – а я о детях все пуще думаю! – Паклин рассмеялся. – С меня все, как с гуся вода. Бейте, – не пикну... Чудная эта штука! Вот что в нем, кажись, а пискнет – словно самому больно!

 И в тоне Паклина послышалось искреннее изумление.

 Словно этот человек удивлялся пробуждению в нем обыкновенных человеческих чувств.

__________

 Я был у Паклина в гостях.

 У него дом – лучший во всем посту. Чистота – невероятная.

 Его жена, молодая, красивая бабенка, так называемая скопческая "богородица"[9], присланная на Сахалин за оскопление чуть не десятка женщин.

 Каких, каких только пар не сводит вместе судьба на Сахалине!

 Паклин живет с нею, что называется душа в душу. На всякий лишний грош покупает или ей обнову или детям гостинца.

 Своих двоих крошечных бутузов он показывал мне с нежностью и гордостью отца:

 – Вот какие клопы в доме завелись.

 В другом месте, говоря о "поэтах-убийцах", я приведу стихи Паклина, не особенно важные, но любопытные.

 Он имеет небольшое представление о стихосложении. Но в его неправильных стихах, грустных, элегических много чувства... и даже сентиментальности...

 Его записки о дикарях-аинцах, которых он наблюдал, живя сторожем на Охотском берегу, показывают в нем много наблюдательности, умения подмечать все наиболее типичное.

 Специальность Паклина – работа шкатулок, которые он делает очень хорошо.

 Я хотел купить у него одну.

 Но Паклин воспротивился изо всех сил:

 – Нет, нет, барин, ни за что. Даром вы не возьмете, а продать, вы подумаете, что я и знакомство с вами свел, чтобы шкатулку вам продать. Не желаю!

 – Скажите, Паклин, – спросил я, когда он провожал меня с крыльца, – для чего вам понадобилось знакомиться со мной? Почему вам хочется, чтобы о вас написали?

 – Для чего?

 Паклин грустно улыбнулся.

 – Да вот, если человека взять да живым в землю закопать. В подземелье какое, что ли. Хочется ему оттуда голос подать, или нет? "Жив, мол, я все-таки"...

Поселенцы

 – К вам там поселенцы пришли! – в смущении, почти в ужасе, объявила квартирная хозяйка.

 – Так нельзя ли их сюда?

 – Что вы! Куда тут! Вы только взгляните, – что их!

 Выхожу на крыльцо. Толпа поселенцев – человек в двести, – как один человек, снимают шапки.

 – Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость...

 – Что вам?

 – Насчет пайков мы! Способов никаких нет...

 – Стойте, стойте, братцы! Да вы за кого меня принимаете? Я ведь не начальство!

 – Точно так! Известно нам, что вы писатель... Так уж будьте такие добрые, напишите там, кому следовает... Способов нет. Голодом мрем! Пришли сюда с поселений, думали работишку найти, – все подрядчики японцами работают! Пайков не дают, на материк на заработки не пущают. Помирай тут на Сакалине! Что же нам теперь делать?

 – А сельское хозяйство?

 – Какое ж, ваше высокоблагородие, наше хозяйство! Не то что сеять, есть нечего. У кого были семена, – съели. Скота не дают. Смерть подходит!

 – Барин! Господин! Вашескобродие! – протискивается сквозь толпу невзрачный мужичишка.

 Мужичишка – тип загулявшего мастерового. Хоть сейчас пиши с него "Камаринского мужика": "борода его всклокочена, вся дешевкою подмочена". Красная рубаха от ветра надулась парусом, полы сюртучишка так ходуном и ходят.

 Голос у мужичишки пронзительный, с пьяной слезой, из самых недр его пьяной души рвущийся.

 Первым долгом он зачем-то изо всей силы кидает об пол картуз.

 – Господин! Ваше сиятельство! Дозвольте, я вам все разъясню, как по нотам! Ваше сиятельство! Господин благодетель! Это они все правильно! Как перед Господом говорю, – правильно! Потому способов нет! Сейчас это приходит ко мне, к примеру скажем, он: "Мосей Левонтич, способов нет". Я ему: "Пей, ешь, спасай свою душу!" Потому я для всякого... Правильно я говорю, ай нет? – вдруг с каким-то ожесточением обращается он к толпе. – Правильно, аль нет? Что ж вы, черти, молчите?

 – Оно действительно... Оно конечно! – нехотя отвечает толпа. – Ты про дело-то, про дело.

 – Потому я для всякого! На свои, на кровные! Вон они кровные-то! – мужичинишка разжимает кулак, в котором зажато семь копеек, – вон они! Обидно!

 "Мосей Левонтич" бьет себя кулаком в грудь. В голосе его все сильнее и сильнее дрожит слеза.

 – Правильно я говорю, ай нет? Что же вы молчите? Я за вас, чертей, говорю, стараюсь, а вы молчите!

 – Оно конечно... Оно верно... Да ты про дело-то, про дело! – уже с тоской отвечает толпа.

 Но "Мосей Левонтич" вошел в раж, ничего не слышит и не слушает.

 – Какой есть на свете человек Мосей Левонтич?! Сейчас мне поселений смотритель лично известен. Призывает. "Можешь, Мосей Левонтич, бюсту для сада сделать". Так точно, могу, – потому я скульптор природный. Природный!

 "Природный скульптор" начинает опять усиленно колотить себя в грудь и утирает слезы.

 – Не какой-нибудь, а природный! Из Россеи еще скульптор. "Можешь?" – Могу. – "На тебе две записки на спирт". Обидно! Что я с ними, с записками-то, делать буду? Куда денусь. Ежели у всякого свои записки есть? Правильно я говорю, ай нет? Что вы, черти...

 – Ну, слушай! – перебиваю я его, видя, что красноречию "скульптора" конца не будет, – я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.

 Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, – и его тщедушная фигурка исчезает в толпе.

 Положение тягостное.

 – Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.

 – Так! – уныло говорит толпа, – к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то теперь что же?

 – Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя! – раздаются озлобленные голоса.

 Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.

 – Каторга начинается тогда, когда она кончается – с выходом на поселение.

 Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.

 – Это действительно. Это правильно. Это слово верное! – говорили каторжане и поселенцы. – Это истинно, так точно!

 – Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так! – подтверждали в один голос чиновники.

 И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, – и те только вздыхали.

 – Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!

Сожительница[10]

 Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?

 – Бог в помощь, дядя!

 – Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, – видишь, барин идет! – говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испеченный хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.

 Баба нехотя начинает подниматься.

 – Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?

 – Зачем больна? – недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. – Слава Те, Господи!

 – Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.

 – Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои – не купленые. Пущай потрудится!

 – Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!

 – Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба! – извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.

 – Больно мне надоть! Дома поработала, – будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь еще стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафит. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовет. Их, таких-то, много. Взяла, – да к любому пошла!

 Баба – костромичка, выговор сильно на "о", говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.

 – Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась! – робко, видимо, только для соблюдения приличия, осаживает ее поселенец. – Помолчала бы!

 – Хочу и говорю. А не ндравится, – хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, – молчальницу!

 – Тфу ты! Веред – баба, – конфузливо улыбается мужик, – прямо веред.

 – А веред, – так и сойти веред может. Сказала, – недолго.

 – Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!

 – А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!

 – Тфу, ты!

 – Не плюй. Проплюешься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду...

 – Ты какого, матушка, сплава? – обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.

 – Пятого года[11].

 – А за что пришла?

 – Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.

 – Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?

 – Зачем сразу? Третий уж. Третьего сменяю.

 – Что ж те-то плохи, что ли, были? Не нравились?

 – Известно, были бы хороши, – не ушла бы. Значит, плохи были, ежели я ушла. Ихняго брата, босоногой команды, здесь сколько хошь: ешь, не хочу! Штука не хитрая. Пошла к поселений смотрителю: не хочу жить с этим, назначьте к другому.

 – Ну, а если не назначат? Ежели в тюрьму?

 – Не посадят. Небойсь! Нашей-то сестры здесь не больно много. Их, душегубов, кажинный год табуны гонят, а нашей сестры мало. Кажный с удовольствием...

 Становилось прямо невыносимо слушать эту наглую циничную болтовню, эти издевательства опухшей от сна и лени бабы.

 – Избаловал ты свою бабу! – сказал я, выходя из избы провожавшему меня поселенцу.

 – Все они здесь, ваше высокоблагородие, такие, – все тем же извиняющимся тоном отвечал он.

 – Меня баловать неча! Сама набалована! – донеслось из избы.

 Я дал поселенцу рублишко.

 – Покорнейше благодарствую вашей милости! – как-то необыкновенно радостно проговорил он.

 – Постой! Скажи, по чистой только совести, на что этот рубль денешь? Пропьешь, или бабе что купишь?

 Мужик с минуту постоял в нерешительности.

 – По чистой ежели совести? – засмеялся он. – По чистой совести, полтину пропью, а на полтину ей, подлой, гостинцу куплю!

 __________

 Через день, через два я проходил снова по той же слободке.

 Вдруг слышу – жесточайший крик.

 – Батюшки, убил! Помилосердуйте, убивает, разбойник! Ой, ой, ой! Моченьки моей нет! Косточки живой не оставил! Зарежет! – пронзительно визжал на всю улицу женский голос.

 Соседи нехотя вылезали из изб, глядели, "кто орет?" – махали рукой и отправлялись обратно в избу:

 – Началось опять!

 Вопила, сидя на завалинке, все та же – опухшая от лени и сна баба.

 Около стоял ее мужик и, видимо, уговаривал.

 Грешный человек: я сначала подумал, что он потерял терпение и "поучил" свою сожительницу.

 Но, подойдя поближе, я увидел, что тут было что-то другое.

 Баба сидела, правда, с растрепанными волосами, но орала спокойно, совсем равнодушно и терла кулаками совершенно сухие глаза!

 Увидев меня, она замолчала, встала и ушла в избу.

 – Ах, ты! Веред-баба! Прямо веред! – растерянно пробормотал мужик.

 – Да что ты! "Поучил", может, ее? Бил?

 – Какое там! – с отчаянием проговорил он. – Пальцем не тронул! Тронь ее, дьявола! Из-за полусапожек все. Вынь ей да положь полусапожки. "А то, – говорит, – к надзирателю жить уйду!" Тьфу, ты! Вопьется этак-то, да и ну на улицу голосить, чтобы все слышали, будто я ее тираню, и господину смотрителю поселений подтвердить могли. А где я возьму ей полусапожки, подлюге?!

 Вот вам типичная, характерная, обычная сахалинская "семья".

Сожитель

 – Барин! Господин! Ваше высокобродие! – слышится сзади крик.

 Останавливаюсь.

 Подбегает, без шапки, запыхавшийся поселенец.

 Видимо, гнался за мной долго и упорно.

 – Я вас по всему посту ищу, бегаю!

 – Что тебе?

 – Изволили давеча такую-то заходить требовать?

 Он называет мне фамилию одной ссыльно-каторжной, преступление которой меня интересовало.

 – Да. А что?

 – Дозвольте доложить. Она теперь дома.

 И он спрашивает уже, понизив голос, тоном чрезвычайно конфиденциальным:

 – К вам их прикажете прислать или сами пойдете?

 А на лице так и светится "полная готовность" на все услуги.

 – Да ты думаешь, зачем мне?

 Поселенец осклабляется во всю свою физиономию: "Шутник, дескать, барин".

 – Известно, зачем господа требуют!

 Боже! Зачем я не художник, чтобы нарисовать в эту минуту эту подлую физиономию!

 – Да ты кто ж такой ей будешь, что этакие дела за нее берешься устраивать?

 – Я-то?

 – Ты-то!

 Поселенец чешет слегка в затылке.

 – Сожитель ейный!

 – Как же ты... Как тебя даже и назвать, не знаю...

 – Михайлой зовут-с!

 – Как же ты... Михайла ты этакий!.. Как же ты свою же собственную сожительницу, сам же...

 "Михайла" смотрит на меня и удивленно и иронически. "Откуда, мол, такой взялся, что никаких порядков не знает?"

 – Не извольте беспокоиться, – с усмешечкой говорит он, – по здешним местам это принято. Не токмо что сожительницу или жену там, дочь представляют.

 И заканчивает уж совершенно серьезно:

 – Жрать надо, ваше высокоблагородие... Так вам, ваше высокоблагородие, как же-с? Требуется?

 Тошно становится глядеть на этого субъекта, – но разговор интересный.

 – Слушай, ты! Заплачу тебе все равно, не за это, а за другое: скажи мне откровенно, где была твоя сожительница давеча, когда я заходил ее спрашивать. Вот деньги.

 – Покорнейше благодарствуем...

 – Слышь, только откровенно!

 – Это мы завсегда можем. Не извольте сумлеваться... Где ж ей быть? На фарт ходила[12].

 – Так вы и живете?

 – Так и живем. Да нешто мы одни, барин? Оно вам, конечно, может, спервоначала не кажется. А поживете, обвыкнете! Так не требоваится?.. Прощения просим. На милости покорнейше благодарим. Ваши деньги фартовые. Выиграю на них, – за ваше здоровьице выпью...

 И, отбежав на небольшую дистанцию, он повернулся и крикнул:

 – Потребуется что, – кликните Михайлу.

 Он назвал свою фамилию.

 – Завсегда с полным моим удовольствием!

 Вот вам еще не менее типичная, обычная сахалинская "семья".

Добровольно последовавшая

 Вот изба, где живет семья, добровольно последовавшая за своим поильцем-кормильцем на Сахалин.

 Они прибыли почти в одно и то же время: он – весной, семья – осенью девяносто пятого года.

 По сахалинским правилам, его на первое время освободили от работ, "для домообзаводства".

 Как и большинство таких семей, – если они приезжают с маленькими деньжонками, – они устроились сравнительно недурно.

 Купили у какого-то поселенца, выехавшего на материк, избенку, завели огородишко, есть корова, разводят "чушек".

 По-сахалински, это совсем "слава Тебе, Господи".

 В избе грязновато, но домовито.

 Из-за ситцевых занавесей, закрывающих колоссальную постель, выглядывают детишки.

 Не сахалинские, хмурые, забитые, мрачные детишки, а со светлыми льняными волосенками, веселыми, продувными глазишками.

 Видно, что дети хоть, по крайней мере, сыты.

 Хозяина нет дома, ушел в тайгу отбывать каторжную работу, таскать бревна. Хозяйка дома работает и, видимо, чем-то сильно раздражена.

 – Здравствуйте, хозяюшка.

 – Здравствуй, добрый человек. Спасибо хоть на добром слове, что доброе слово сказал. А то здесь, окромя "подлеца" да "мерзавца", и слов других нет. Только день деньской и слышишь: подлят да мерзавят. Живой бы в землю легла, чтобы ушеньки мои не слышали. Сторона тоже, чтобы пусто ей было. Чтобы ей, окромя святых икон, скрозь землю провалиться. Господи, прости меня, грешницу! Милости просим присесть.

 – Что, тетка, ужли так Сахалином недовольна?

 – Да чем тут довольной-то быть, прости, Господи! Этаку даль ехали. Этакое добро-то везли, – деньги. Последнее добро попродали. Копленое, береженое тратишь.

 В этакой-то глуши. Господи!

 Баба принялась утирать слезы.

 – Что ж теперь делать! Зачем ехала?

 – Отчего едут? От страму, от стыда, – все в глаза тычут: "Муж каторжный, муж каторжный!" Побежишь куда глаза глядят от этакой жисти проклятой. Опять же мой душегуб с дороги пишет: больно хорошо, дом дают, лошадь, корову, свиней, – живи только! Никто, как он, подлый, чтоб мои слезы всю жизнь его окаянную, весь век отзывались, аспиду каторжному! Все он, ничего путем не узнавши, отписал. Нешто бы я, когда б знала, поехала! В этаку-то глушь! Ни тебе лета, ни тебе ведрышка, ни тебе дождичка вовремя! Господи!

 – Ну, зато мужу участь облегчила. Мужу легче, как семья пришла. Святое дело!

 На мою собеседницу напал прилив ярости.

 – Ему-то, идолу, легче! Гнил бы, паралич его расшиби, в каторге, в тюрьме. Ему-то, аспиду, душегубу, чтоб его лихоманка трясла, чтоб на него, злодея этакого, трясучка напала, – ему-то легче? Да мы-то из-за его душегубства за что должны теперь мучиться, муку этакую терпеть?

 – А за что муж попал?

 – Купца, что ли, задавили. Я этими делами не займаюсь. Это мужики все. Деньги нажить надумали. Как же, нажили, – свои проживаем!.. Из-за него, из-за душегубца. Дети меня держат, дети, по рукам, по ногам вяжут. Нешто, если б не дети, стала бы я этакую муку терпеть! Быть хуже каторжницы всякой, прости, Господи! Чтоб тебя ниже всякой подлой ставили!

 – Ну, матушка, это уж того... Кто ж тебя ниже ставит? Напротив...

 – А что ж, по-твоему, выше, что ль? Каторжной – паек, а мне – шиш с маслом. Пошла к окружному просить. "Положения – говорит – такого нет. На детей получай по полтора целковых, а тебе положения нет". Каторжной положение есть, а которые сами пришли, – будто нетути. Она, подлая, мужа с полюбовником убила, – ей паек. А я этаку даль за душегубом шла, родных всех побросала, – мне нет ничего. Да ежели бы не дети меня вязали...

 – Ну, что бы ты сделала, если бы не дети?

 – На фарт бы пошла. Ужели ж на своего душегуба стала смотреть? В сожительство бы определилась. С нами вон в партии гнали каторжных. Как теперь живут, – любо-дорого. Со стороны поглядеть лестно. В Рассее так чисто не ходили: полусапожки козловые, платье – кумач не кумач, ситец не ситец. Полушалок в три целковых, фартук наденет, – глаза бы не глядели. Завистно!

 Она утерла слезы.

 – А что сделали? Мужей на тот свет поотправляли, – только и всего. А тут, прости Господи, работаешь, бьешься, ровно собака какая...

 Как раз в эту минуту дверь отворилась, и на пороге появилась молоденькая "сожительница", кажется, слегка выпившая:

 – Тетенька Арина, нет ли у вас яичек, к нам гости пришли, – верещагу[13] хошь сделать.

 – Нет у меня для тебя яиц. Куры еще для тебя не снеслись!

 Бабенка вильнула хвостом и выбежала.

 – Шкура! – напутствовала ее Арина. – Видели ее, подлую. Верещаги захотела! В будень как жрут! Повесить бы ее мало, в землю бы, подлую, живьем закопать надо, на куски резать да не дорезывать за дело-то за ее. Как она мужа на куски изрубила! А она "верещаги". Да это ли еще! Зимой тут всем каторжным бабам работу выдали, рубахи шить. Так она, вишь ты, тварь, не может. Я ж за нее шила, нанималась, от рубахи она мне платила. От детей уходила. Я сижу, рубахи шью, а она на кровати лежит, – пряник жует. Тьфу!

 Это была уж высшая степень бешенства. Вся горечь, вся обида на эту разницу в судьбе с каторжной сказалась в этом плевке.

 Бедная баба разразилась горькими слезами.

 – Ну, муж-то все-таки хорош с тобой? Для дома старается, работает?

 – Работает, пес его задави! Да много ль из его работы проку-то? – отвечала баба сквозь слезы. – Ни тебе ржицы, ни тебе овсеца, одна картошка. С ей и пухни... Господи, за что такое попущение!

 И слезы полились еще горче. За занавеской захныкали дети.

 – Цыц вы, дьяволята, нет на вас пропасти! – крикнула баба и взялась за ухват ставить в печь корчагу.

 Я распрощался и вышел.

 Вот вам "героиня" каторги.

Домовладельцы

 Такой дом только и можно встретить, что на Сахалине.

 Дом, никому решительно не принадлежащий.

 Был и у него хозяин, да ушел на материк, покупателя не нашлось, – он и бросил дом так, на произвол судьбы.

 Одно время здесь жили, кажется, певчие.

 Теперь это "приют для ночлега".

 Даже не ночлежный дом. У ночлежного дома есть хозяин.

 А здесь приходи, когда хочешь, ложись на голый пол и спи.

 Чтоб пробраться к этому дому, потребовался добрый десяток минут.

 – Сюда, барин! Шагайте смелей! Ничего, становитесь! – кричали мне обитатели этого дома, подбрасывая дощечки в невылазную, зловонную грязь: обитатели дома не любят ни за чем ходить далеко.

 Окна все выставлены. Рам нет. Ни скамьи, ничего. Чтоб мне присесть, – притащили откуда-то совместными усилиями чурку.

 И вот я сижу в пустом доме на чурке, а передо мной стоят без шапок восемь "домовладельцев".

И мы беседуем о их "владениях".

У всякого из них есть свой дом где-нибудь на поселенье. Дом, выстроенный "для правов", чтобы иметь право через пять лет получить крестьянство и уехать "на ту сторону", "на материк".

 – Что ж ты не живешь в своем доме? – спрашиваю наудачу у первого попавшегося.

 – Да в нем и жить нельзя! – В нем, вашескобродие, ежели порядочным петуху да курице, не приведи им Господь, вдвоем жить доведется, они друг друга задушат! – иронизирует он над своим "домом".

 Остальные одобрительно улыбаются: и у них дома такие же.

 – Зачем же ты такой строил?

 – Зачем на Сакалине дома строят! Известно, для правов.

 – Что ж, у тебя хозяйство, что ли, было?

 – Какое, вашескобродие, хозяйство может быть? Одно слово: Сакалин! Да я, вашескобродие, позвольте вам доложить, и что с ей делают, с землей-то, не знаю. Отродясь не занимался.

 – Что же ты мастерство какое знаешь?

 – Так точно. Мастерство знаю. Только мне по моему мастерству здесь делать нечего.

 – Кто же ты?

 – Литограф.

 Литографу, действительно, на Сахалине, где ни одного и литографского камня-то нет, делать нечего.

 – Ну, а ты?

 – Мы – плотники.

 – Ну, плотнику легче найти работу.

 – Где ж ее тут найдешь?! Поселенцу платить нечем. Сам бьется, как ни на есть сколачивает. А то у тех берет кто на материк уезжает. А господ, на которых бы работать, у нас, сами изволите знать, нету.

 – Ну, а ты кто?

 – Печники будем.

 Опять та же песня: поселенец сам печи кладет, платить нечем, а "господ" нету.

 – Ты?

 – По торговой части занимался... Дозвольте вам, вашескородие, заметить, для житья прямо никаких способов нет. Питаться нечем. Казенного пайка не дают. Прекратили.

 – Да ведь не может же казна вас всю вашу жизнь кормить!

 – Оно, конечно, так... Справедливо изволите говорить! Только и нам без пищи жить тоже никак невозможно.

 – Зачем же вы сюда пришли, в пост?

 – Работу найти думали. Как можно, все-таки – пост! Не поселье дикое.

 – Ну, и что ж? Нашли здесь работу?

 – Нет! Какая здесь работа! На промыслах на рыбных все японцы. Вон Кармаренков господин, ему от казны вспомоществование вышло, каторжными ему и завод весь выстроили, – а он японцами работает!

 – Что ж вы здесь делаете, однако? Работаете хоть что-нибудь!

 – Так, придется что – работаем. Какая здесь работа.

 – Так слоняетесь?

 – Так слоняемся.

 – Воруете?

 – Что здесь у них украдешь, – самим жрать нечего!

 – Ну, а сейчас чем занимались, как мне прийти?

 – Так... говорили промеж себя...

 – Врете, братцы. В карты, небось, играли? Говорите, – никому не скажу!

 Домовладельцы переглядываются и улыбаются.

 – Так точно, играли.

 У всей компании оказалось, в общей сложности, сорок восемь копеек, которые они целый день и стараются изо всех сил выиграть друг у друга.

 Где они достали эти сорок восемь копеек?

 Заработали?

 Возможно.

 Украли?

 Вероятно.

Резцов

 – Да есть ли, наконец, у вас тут хоть один зажиточный поселенец, который разжился бы на Сахалине честным трудом? – уж в отчаянии восклицал я, исходив все поселье. – А то куда ни глянь, или нищета, или если зажиточный, то нажил деньги тайной продажей водки, кулачеством, ростовщичеством, самым алчным, жестоким, бесчеловечным обиранием своего же брата! Есть ли хоть кто-нибудь, кто разжился бы трудом? Или нет таких совсем?

 – Как нет? Очень немного, но попадаются. Да вот вам Резцов. Зажиточный мужик и отличный человек. Он здесь даже старостой слободским одно время был. Про него слова дурного никто не скажет. На Сахалин пришел без гроша – здесь хозяйство – дай Бог всякому.

 Слава Тебе, Господи! Иду смотреть эту "гордость Сахалина".

 Резцов – отличный столяр и прекрасный хозяин. У него хорошие огороды, пятнадцать штук скота, – он разводит скотину и продает в казну. И, главное, все это нажито, действительно, своим трудом и бережливостью.

 Резцов пришел в каторгу на семь лет за убийство в драке, окончил поселенчество, теперь крестьянин...

 Захожу в избу – чисто. Веет зажитком.

 Резцов, молодой еще человек, производит странное впечатление.

 Не то что больной, – нет. А словно вот-вот свалится. Такие лица бывают у людей, проводящих бессонные ночи, – у людей с измученными, издерганными нервами.

 – Здравствуйте, Резцов. Пришел посмотреть, как вы живете-можете.

 – Милости просим, барин. Живем ничего. Бога гневить не стану. Огороды есть, работников держу троих, скотина... Вот, Бог даст, все продам, на материк поеду...

 – Как на материк? Да ведь у вас и тут хозяйство идет, сами же говорите, – слава Богу, столярничаете.

 – Ну, это что! Какое здесь мастерство? Поселенцам столяр не нужен, – а господа в тюрьме все себе делают задарма.

 – Ну, скот у вас, хозяйство.

 – А Бог с ним и со скотом и с хозяйством. Только бы отсюда выбраться.

 – Да почему ж, наконец?

 Резцов вздохнул.

 – Жить здесь страшно. Жуть, оторопь берет. Вы избу по соседству изволили видеть, – заколочена? Писарь тут жил с сожительницей. Деньжонки были... Недели две тому назад произошло. Утром смотрим, что он на службу не идет? Зашли, а он – мертвый, и кругом лужа крови. Зарезали. Сожительница же и подвела. Тут не токма что за деньги, – за двадцать копеек друг дружку режут. Только и слухов, что там зарезали, там зарезали. Господ трогать не смеют, а своего брата – валяй, сколько влезет. Нет уж, ну ее с такой жизнью! Минуты спокойной не знаешь... Ночью – собака залает, вскочишь, оторопь берет, жутко, руки, ноги холодеют: уж не подходят ли? У меня тут как-то собака сдохла. Неделю потом не спал. Думал – отравили. А уж это примета верная, – отравят собаку, значит, "подойти" думают. Знают, что у меня есть деньжонки. Долго ли? Вон она тайга-то, убежал, – ищи там его. Нет уж, будет! Вот, как бы не она...

 Резцов указывает на еле-еле сидящую за столом сожительницу, куда старше его; баба в последних градусах чахотки.

 – Ежели бы не она, – минуты бы здесь не остался. Поправится немножко, продам все, за что ни попадя, и на ту сторону. Лучше уж в бедности, чем так-то!

 – Плоховата у вас хозяйка! – говорю я Резцову, когда мы выходим из избы. – Вы бы ее к доктору.

 – Ходит в лазарет! – со вздохом отвечает Резцов. – Тут доктор что! Тут доктор не поможет. При ней только сказал, что, мол, "поправится"! Где!

 – Да, плоховата, очень плоховата.

 – Жду. Вот, может, весной этой, а не то позже осени помрет. Тогда уж распродам все и на материк. А тоже так-то бросать ее не годится. Все, хоть и не жена, а сколько годов вместе жили, – радостей немного, а горя-то что переделили! Пускай уж помрет. Подожду.

 Не правда ли, сухостью веет от этих слов? Эх, там, где речь идет о жизни, – "нет суше дерева, чем человек", по сахалинской поговорке.

Свободные люди острова Сахалин

I

Редактор-издатель

 Редко в жизни бывал я изумлен более.

 На пристани, в коротеньком тулупе, с Георгием в петлице и колоссальными жгутами тюремного ведомства на плечах, стоял, громоподобно и молниеносно распоряжаясь работами... бывший редактор-издатель газеты "Голос Москвы" и многих других В. Н. Бестужев.

 Вообразите себе Геркулеса, вся грудь которого, точно в кольчуге, в орденах и медалях. В медалях и орденах, пожалованных им самому себе, на ношение которых он не имел ни малейшего права. Вот вам внешность этого стихийного человека. Он сделал все компании, какие только были за его жизнь, вступил и вышел из военной службы рядовым. В разговоре он часто упоминал:

 – Когда в таком-то году я был унтер-офицером...

 – Как же ты мог быть унтер-офицером, когда ты рядовой? – интересовались приятели.

 – А меня потом разжаловали, – и при всей своей ноздревской натуре он в этом отношении не лгал; едва он успевал дослужиться до унтер-офицера, как моментально подвергался разжалованию за какие-нибудь безобразные деяния. Подчиненных он не мог иметь без того, чтобы не совершить над ними какого-либо возмутительного самоуправства: мордобойства или насилия.

 После военной службы он занимался всем и ничего не признавал в умеренных размерах.

 Был владельцем огромного имения, вводил самое усовершенствованное, самое рациональное хозяйство, – и имение самым рациональным образом вылетело в трубу.

 Затем имел огромный мыловаренный и свечной завод, где мыло и свечи должны были приготовляться особенными, еще не виданными, машинами. Но мыла и свечей, приготовленных невиданными машинами, так никто и не увидел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю