412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Сахалин » Текст книги (страница 7)
Сахалин
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 10:18

Текст книги "Сахалин"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

 Занавес снова отдергивают; на сцене – три сдвинутых табурета.

 Сидевший вчера в "кандальной" Сокольский, в арестантском халате, читает "Записки сумасшедшего".

 И что это? В этом Богом забытом, людьми проклятом уголке на меня пахнуло чем-то таким далеким отсюда...

 С этой "каторжной сцены" пахнуло настоящим искусством. Этот "бродяга", видимо, когда-то любил искусство, интересовался им. От его игры веет не только талантом, но и знанием сцены, – он видал хороших исполнителей и удачно подражает им.

 Он читает горячо, с жаром, с увлечением. "Живой душой" повеяло в этом мире под серыми халатами погибших людей...

 У Сокольского настоящее актерское лицо, нервное, подвижное, выразительное.

 Он – эпилептик, в припадке откусил себе кончик языка, немного шепелявит, – и это слегка напоминает покойного В. Н. Андреева-Бурлака.

 В "Записках сумасшедшего" Гоголя осталась только одна фраза:

 "А знаете ли вы, что у алжирского дея под самым носом шишка".

 Все остальное – импровизация, местами талантливая, местами посыпанная недурной солью.

 – Это – Поприщин-каторжник, ждущий смерти, как избавления.

 В его монологе много намеков на местную тюрьму. Я уже посвящен в ее маленькие тайны, знаю, о ком из докторов идет речь, кого следует разуметь под какой кличкой.

 Эти намеки вызывают одобрительный смех публики, но в настоящий восторг она приходит только тогда, когда Сокольский, читающий нервно, горячо, видимо, волнующийся, начинает кричать, стуча кулаком по столу:

 – Да убейте вы меня! Убейте лучше, а не мучайте! Не мучайте!

 – Биц его! – не унимается образованный зритель.

 И вся публика аплодирует, кажется, больше тому, что человек очень громко кричит и бьет кулаком по столу, чем его трагическим словам и тону, которым они произнесены.

 Мрачное впечатление "Записок сумасшедшего" рассеивается следующей за ними сценой "Седина – в бороду, а бес – в ребро".

 Это – импровизация. Живая, меткая, полная юмора и правды картинка из поселенческого быта.

 Поселенец с длинной, белой, льняной бородой всячески ухаживает за своей "сожительницей".

 – Куляша! Ты бы прилегла! Ты бы присела! Куляша, не труди ножки!

 "Куляша" капризничает, требует то того, то другого и, в конце-концов, выражает желание плясать в присядку.

 В угоду ей, старик пускается выделывать вензеля ногами.

 Здесь же в публике сидящие "Куляши" хихикают:

 – Какая мораль!

 Поселенцы только крутят головой. Каторга отпускает крепкие словца.

 Как вдруг появляется старуха, законная, добровольно приехавшая к мужу жена, и метлой гонит "Куляшу".

 "Куляша" садится старику на плечи, и старик с "сожительницей" за спиной удирает от законной жены.

 Так кончается эта комедия... Чуть-чуть не сказал "трагедия".

 Теперь предстоит самый "гвоздь" спектакля.

 Пьеса "Беглый каторжник".

 Пьеса, сочиненная тюрьмой, созданная каторгой. Ее любимая, боевая пьеса.

 Где бы в каторжной тюрьме не устраивался спектакль, "Беглый каторжник" на первом плане.

 Она передается из тюрьмы в тюрьму, от одной смены каторжных к другой. Во всякой тюрьме есть человек, знающий ее наизусть, – с его голоса и разучивают роли артисты.

 Действие первое.

 Глубина сцены завешана каким-то тряпьем. Справа и слева небольшие кулисы, изображающие печь и окно.

 Но публика не взыскательна и охотно принимает это за декорацию леса.

 Сцена изображает каторжные работы.

 Трое каторжан, изображающих толпу каторжных, копают землю.

 Герой пьесы, – почему-то архитектор, Василий Иванович Сунин, – сидит в сторонке в глубокой задумчивости.

 – Что лениво работаете, черти, дьяволы, лешие? Пора урок кончать! – слышится из-за кулис.

 Это – голос надзирателя.

 Бьет звонок, и каторжные идут в тюрьму.

 – Пойдем баланду хлебать! Что сидишь? – говорят они Василию Ивановичу.

 – Сейчас, братцы, ступайте! Я вас догоню, – отвечает он.

 Василий Иванович, – его изображает тот же Сокольский, главный артист труппы, – Василий Иванович тяжко вздыхает.

 – И так все впереди. Кандалы, работа, ругань, наказания! Ничего светлого, ничего отрадного. На всю жизнь! Ведь я – вечный каторжник. Бежать? Но куда? Кругом лес, тайга! Бегу! Лучше голодная смерть, лучше смерть от хищных зверей, чем такая жизнь! Разобью кандалы и бегу, бегу...

 Василий Иванович снимает кандалы и... и вот уж этого-то меньше всего можно было бы ожидать.

 С изумлением, с испугом оглядываюсь на "публику".

 – Да что это?

 Каторга разражается гомерическим хохотом... Хохочут просто над тем, как легко снять кандалы.

 – Прощайте, кандалы! Вас никто больше носить не будет! Я вас разбил! – говорит Василий Иванович. – Прощай, неволя!

 И уходит.

 Действие второе снова должно изображать лес.

 Накрывшись халатом, спит каторжанин.

 Озираясь кругом, входит Василий Иванович.

 – Убежал от погони! Гнались, стреляли! Убежал, но что будет со мной? Чем прикрою свое грешное тело, когда даже и халата у меня нет.

 В это время он замечает спящего арестанта.

 – Устал, бедняга, намаялся и заснул, где работал, на сырой земле... Взять, нешто, у него халат... у него, у своего же брата.

 Василий Иванович становится на колени перед арестантом. Публика начинает хихикать.

 – Прости меня, товарищ, что краду у тебя последнее. Спрашивать с тебя станут, мучить тебя! Своим телом, кровью своей придется расплачиваться за этот халат... Но что ж делать? Я должен позаботиться о себе. Ты бы то же самое сделал на моем месте.

 Василий Иванович снимает со спящего товарища халат.

 В публике... гомерический хохот.

 – Биц его! Биц! – в каком-то исступлении орет "образованный" зритель.

 Для них это только забавно. Они хохочут над "дядей Сараем"[16], который спит и не слышит, что у него отнимают последнее.

 Для них это ловкая кража, – и только.

 Внешность, одна внешность, – о сущности, казалось бы, такой близкой, понятной и трогающей душу, не думает никто.

 Действие третье.

 Сцена должна изображать дом богатого сибирского купца Потапа Петровича.

 К нему-то и является Василий Иванович.

 – Примите странника! – робко останавливается он у порога.

 – Милости просим, добрый человек, – необыкновенно радушно принимает его сибирский купец, – раздевайтесь, садитесь. Не хотите ли есть с дороги?

 – Благодарю вас, что не погнушались принять меня! – отвечает Василий Иванович. – Я подожду, пока вы будете обедать.

 – Как вам будет угодно.

 Вообще, купец отличается в разговорах с Василием Ивановичем необыкновенной вежливостью.

 Спрашивает, как зовут, и, только извинившись, задает вопрос:

 – Куда путь держите, Василий Иванович?

 – Мой путь лежит на все четыре стороны, – отвечает со вздохом беглый каторжник. – Иду жить не с людьми, со зверьми. С людьми я не ужился.

 – Я вижу, вы много горя приняли, Василий Иванович?

 – Не стану скрывать от вас, Потап Петрович: я – беглый каторжник, кандальник, из тюрьмы бежал! – он встает со скамьи. – Быть может, прогоните меня после этого? Сидеть погнушаетесь с бродягой? Скажите – я уйду!

 – Что вы, что вы, Василий Иванович! Прошу вас и не думать об этом.

 Василий Иванович рассказывает свою историю. Как он был архитектором, как поссорился с отцом, как отец в ссоре хотел его убить.

 – Тогда я взял со стены ружье и...

 Василий Иванович умолкает.

 – В таком случае (!), – говорит купец, – прошу вас, Василий Иванович, остаться жить в моем доме. Живите, пока понравится.

 – Как мне благодарить вас? – отвечает растроганный каторжник.

 В эту минуту вбегает дочь купца.

 – Ах, – восклицает она в сторону, – кто этот незнакомый человек? При виде его сильно забилось мое сердце. Я полюбила его.

 Адский, невероятный хохот всей публики сопровождает эту нежную тираду.

 Да и нет возможности без смеха смотреть на каторжного Абрамкина, изображающего купеческую дочь, в сарафане до колен, с рукавами по локоть.

 Он и сам чувствует, что это должно быть очень "чудно", и улыбается во всю ширину своей глупой, добродушной, кирпичом подрумяненной физиономии.

 Любой мрачный меланхолик умер бы со смеху при виде этой нескладной, долговязой, удивительно нелепой фигуры.

 Да еще с такими нежными словами на устах.

 – Позвольте вам представить, Василий Иванович, мою единственную дочь, – говорит купец, – Вареньку! Наш гость – Василий Иванович.

 – Папаша, обед готов, – заявляет "Варенька", раскланиваясь под неумолкающий хохот с Василием Ивановичем.

 Действие четвертое.

 – Бежать, бежать я должен отсюда! – говорит Василий Иванович. – Я чувствую, что здесь мои мучения становятся сильнее. Я полюбил Вареньку... Я, ссыльно-каторжный, бродяга, которого каждую минуту могут поймать, заключить в тюрьму, отдать палачу на истязание. О, какое мучение!

 Он берет катомку.

 – Куда вы, Василий Иванович? – спрашивает его вошедшая Варенька.

 – Прощайте, Варвара Потаповна, – кланяется он, – я ухожу от вас. Пойду искать... не счастья, – нет! Счастье мне не суждено! Смерти пойду я искать...

 – Зачем вы говорите так? – перебивает его "Варенька". – Вы много видели горя? Вы никогда мне не говорили, кто вы, откуда к нам пришли. И папенька мне запретил спрашивать вас об этом. Почему?

 – Это я никому не могу сказать!

 – Никому? Даже вашей жене?

 – Зачем вы сказали такое слово? – отирая слезу, говорит Василий Иванович. – Вы смеетесь над бедняком.

 – Нет, нет! Я сказала это не спроста, не для смеха. Я люблю вас, Василий Иванович, я полюбила вас с первого взгляда. Мне вы можете сказать, кто вы такой.

 – Так слушайте же! – с отчаянием произносит Василий Иванович. – Перед вами – тяжкий преступник, отцеубийца! Бегите от меня: я – каторжник, я – кандальник! Я... я... убил родного отца!

 – Ах! – вскрикивает Варенька и, под хохот публики, падает в обморок.

 – Я убил и ее! – ломая руки, говорит беглый каторжник.

 – Нет, я жива! – очнувшись, отвечает она. – Прошу вас, не уходите, подождите здесь одну минуту!

 Вы, конечно, догадываетесь о конце.

 – Моя дочь сказала мне все! Она любит вас и согласна быть вашей женой! – говорит вошедший отец. – Василий Иванович, прошу вас быть ее мужем!

 – И для несчастного суждена новая жизнь! – этими словами Василия Ивановича под аплодисменты публики заканчивается пьеса.

 Эта излюбленная пьеса каторги, ее детище, ее греза.

 Пьеса, в которой сказались все мечты, все надежды, которыми живет каторга.

 В ней все нравится каторге.

 И удачное бегство, и то, что беглый каторжник находит себе счастье, и то, что "порядочные люди" говорят с ним вежливо – "на вы", как с человеком, и то, что есть на свете люди, которых не отталкивает от падшего даже совершенное им тягчайшее преступление.

 Люди, которые видят в преступлении – несчастье, в преступнике – человека.

 После этой пьесы, где нет ничего бутафорского, где все настоящее: каторжные, кандалы, халаты, – мы, конечно, не станем смотреть "разбивания камня на груди" и прочих прелестей программы.

 Пройдем за кулисы.

«Каторжные артисты»

 Огарок, прилепленный к скамье, освещает самую оригинальную «уборную» в мире.

 Торопясь к перекличке, артисты переодеваются в арестантские халаты.

 Те, которые играли кандальников в "Беглом каторжнике", покуривают цигарку, переходящую из рук в руки, и ожидают платы от антрепренера.

 Им переодеваться нечего: их "костюмы", их кандалы – не снимаются.

 Кулисы всюду и везде – те же кулисы. То же артистическое самолюбие.

 – Благодарю вас! – крепко жмет мою руку Сокольский, когда я расхваливаю его чтение "Записок сумасшедшего", – вы меня обрадовали. Все-таки, хоть и такой театр, но все же это что-то человеческое... А я, признаться, сильно трусил: играть перед литератором, перед понимающим человеком... Так ничего себе?

 – Да уверяю вас, что очень хорошо! Вы никогда не были актером, Сокольский?

 – Актером – нет. Но любительствовал много. В Секретаревке, в Немчиновке (любительские театры в Москве). Ведь я из Москвы. Вы тоже москвич? Ах, Москва! Малый театр! Ермолова, Марья Николаевна! Бывало, лупишь из "Скворцов" (студенческие номера) в Малый театр на верхотурье. А помните, Парадиз привозил Барная, Поссарта. Я и теперь его в Ричарде словно перед глазами вижу. Монолог этот после встречи с Елизаветой... "На тень свою мне надо наглядеться!"

 – Сокольский, черт! На перекличку иди! Опять завтра в кандальную посадят! – высунулась из-за занавески физиономия антрепренера.

 – Сейчас... сейчас... Вы меня извините. К перекличке надо. Вот если бы вы позволили... Да уж не знаю... Нет, нет, вы меня извините!..

 – Что? Зайти ко мне?..

 – Д-да...

 – Сокольский, как вам не стыдно?

 – Ну, хорошо, хорошо. Благодарю вас. Так завтра, если позволите...

 – Да иди же, дьявол, опять будешь в кандальной – из-за тебя представление отменят!

 – Иду... иду... Значит, до завтра!

 Сокольский побежал на перекличку в тюрьму.

 – А вы отлично поете куплеты! – обращаюсь я к Федорову.

 Федоров сияет.

 – При театре, знаете, понаторел... А вы к нам из Одессы изволили, говорят, приехать. Кто теперь там играет?

 – Труппа Соловцова[17].

 – Николая Николаевича? Ну, как он?

 – А вы и его знаете?

 – Его-то? Еще с Корша помню. У Корша я парикмахером был. Да кого я не знаю! Марью Михайловну (Глебову) сколько раз завивал. Рощин-Инсаров – хороший артист. Я ведь его еще когда помню. Отлично Неклюжева играет. Киселевский, Иван Платоныч – строгий господин: парик не так завьешь, – беда!

 Федоров смеется при одном воспоминании, – и у него вырывается глубокий вздох.

 – Хоть бы одним глазком посмотреть на господина Киселевского в "Старом барине!" Эх!

 – Абрашкин, чего на перекличку не идешь?

 Но Абрашкин артист на роли ingenue dramatique, стоит, переминается с ноги на ногу, дожидается тоже комплимента.

 – А, здорово, брат, это ты представляешь? – обращаюсь я к нему.

 Глупая физиономия Абрашкина расплывается в блаженную улыбку.

 – Я, ваше высокоблагородие, на руках еще могу ходить, – место только не дозволяет!

 – Комедиянт, дьявол! – хохочут каторжане.

 Абрашкин со счастливой рожей машет рукой.

 – Так точно!

 А ведь этот добродушный человек резал.

Бродяга Сокольский

 – К вам Сокольский. Говорит, что приказали прийти! – доложила мне рано утром квартирная хозяйка.

 – Где же он?

 – Велела на кухне подождать.

 – Да просите, просите!

 Если бы улыбка не была в этом случае преступлением, – трудно было бы удержаться от улыбки при взгляде на "штатский костюм", в который облачился для визита ко мне Сокольский.

 Рыжий, весь рваный пиджак, дырявые штиблеты, необыкновенно узкие и короткие штаны, обтягивавшие его ноги как трико, – совсем костюм Аркашки.

 – А я к вам в штатском, чтоб не смущать вас арестантским халатом, – сказал он.

 – Да будет вам, Сокольский, о таких пустяках. Садитесь, будем пить чай.

 Сначала разговор вязался плохо. Сокольский сидел на кончике стула, конфузливо вынимал из кармана белую тряпку, которую достал вместо платка.

 Но мало-помалу беседа оживилась. Оба москвичи, мы вспомнили Москву, театр, приезжих знаменитостей.

 Оба забыли, где мы.

 Он оказался горячим поклонником Поссарта, я – Барная. Мы спорили, кипятились, говорили горячо, громко, так что хозяйка несколько раз с недоумением, даже с испугом заглядывала в дверь.

 – Чего, мол, это они? Не наделал бы он приезжему господину дерзостей?

 Я продиктовал Сокольскому "Записки сумасшедшего", которые знал наизусть. Записывая их, Сокольский от души хохотал над бессмертными выражениями Поприщина.

 Разговор перешел на литературу. Сокольский особенно любит, знает и понимает Достоевского. Помнит целые страницы из "Мертвого дома" наизусть.

 – Ведь я сам хотел написать "Записки с мертвого острова". Конечно, это был бы не "Мертвый дом". Куда до солнца! Но все-таки хотелось дать понять, что такое теперешняя каторга. Думал, – сам погиб, но пусть хоть как-нибудь пользу принесу. Многие из интеллигентных этим увлекаются. Да потом... бросают. Здесь все бросают... У всех почти начало есть... если только на цыгарки кто не искурил! Вот и у меня. Уцелело. Нарочно вам принес. Возьмете – рад буду.

 Мы заговорили о разнице между "Мертвым домом" и теперешней каторгой.

 Сокольский говорил горячо, страстно, увлекаясь, как человек, которому на своих плечах пришлось вынести все это.

 – Даже не "Мертвый дом"! – говорил он, вскочив со стула и энергично жестикулируя. – Даже не он! Там даже что-то было. Вспомните этот ужас, это отвращение к палачу. А здесь даже и этого нет... А эти дивные строки Федора Михайловича...

 В эту минуту дверь отворилась, и явившийся ко мне с визитом смотритель поселений на полуфразе перебил Сокольского.

 – Сбегай-ка, братец, на конюшню. Вели, чтоб мне тройку прислали!

 – Слушаю, ваше высокоблагородие! – выкрикнул Сокольский и со всех ног бросился из комнаты.

 Я схватился за голову.

 – Зачем вы это?

 Смотритель глядел на меня во все глаза.

 – Что зачем?

 – Да разве нельзя было кого другого послать?.. Хоть бы из уважения ко мне...

 Он расхохотался.

 – Да вы что это? Гуманничать с ними думаете? С мерзавцами? Да поверьте вы мне: мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы, – и больше ничего! Что ему сделается?

 С Сокольским мы потом виделись часто. Он деятельно, охотно мне помогал знакомиться с каторгой, собирать песни, составлять словарь арестантских выражений.

 Но каждый раз, как я заговаривал о чем-нибудь, кроме каторги, он весь как-то съеживался и бормотал:

 – Нет, нет. Не надо об этом... Ни о чем не надо... Вы уедете, а мне еще тяжелей будет... Не надо!..

 Одну странность я заметил в Сокольском.

 Он словно чего-то не договаривал... Придет, посидит, повертится на стуле, поговорит о каких-то пустяках и уйдет... Словно давится он чем-то, что никак не может сойти у него с языка.

 Старался навести его на этот разговор.

 – Сокольский, вы, кажется, мне что-то хотите сказать? Пожалуйста, откровенно...

 – Нет, нет... Ничего, ничего... Право, ничего... До свиданья, до свиданья!

 Становилось тягостно.

 – Сокольский, – как-то не без страха начал я, – я скоро уезжаю из Корсаковска. Вы мне много помогли в моей работе... Я за это ведь получаю гонорар и считаю своим долгом...

 На лице Сокольского отразилось страдание. Во взгляде, который он кинул на меня, было много злобы.

 – К вам идет кто-то... идет...

 Его чуть не на половину откушенный язык заплетался и шепелявил еще больше:

 – Ишдет... Ишдет...

 И Сокольский выбежал из комнаты.

 – Да Боже мой! Что ж это все за муки?! – должно быть, вслух крикнул я, потому что хозяйка отворила двери и спросила:

 – Чаю прикажете?! Звали?

 Через несколько времени встречаю моего знакомого, "адвоката за каторгу", "дурачка" Шапошникова[18].

 – Слушайте, Шапошников. Вы – приятель Сокольского. Он что-то имеет ко мне, да все...

 Шапошников пристально посмотрел мне в глаза и захохотал.

 – Подстрелить вас хочет, ваше высокоблагородие, да все не решается!

 – Как подстрелить? Какой вздор говорите!

 – Как "подстреливают"? Денег попросить семь целковых. Татары насели. Он тут майданщику да другим, за водку и за разное, семь рублей должен. Узнали, что он к вашему высокоблагородию ходит, и насели: "Проси да проси у барина". Избить до полусмерти обещают. А он давится, шельма! Ха-ха-ха!.. Давеча от вас в тюрьму как угорелый прибег. "Догадался!" кричит. Ха-ха-ха!.. В каторге да этакие нежности!

 – Да на-те, на-те вам, Шапошников, пойдите, сейчас же отдайте... Не говорите ему про наш разговор... Скажите, что я вам дал, лично вам... Сделайте там, как хотите...

 Во взгляде Шапошникова на одно мгновение сверкнула какая-то жалость, но он сейчас же прищурил глаза и посмотрел на меня с иронией.

 – Вы кого зарезали?

 – Кто? Я?

 – Вы?

 – Я никого не резал.

 – Никого? Так за что вас на Сахалин послали?

 И Шапошников снова расхохотался своим странным смехом, от которого у непривычного человека мурашки по телу пробегают.

Преступление в Корсаковском округе

 – Мы в тайгу иначе не ходим, как с ножом за голенищем! – говорили мне сами каторжные.

 Вот вам то, что лучше всяких статистических цифр говорит об имущественной и личной безопасности на Сахалине.

 Когда разгружаются пароходы, каторжных на борт Ни за что не пускают.

 – Все уволокут, что попадется!

 У моей квартирной хозяйки поселенцы успели стащить в кухне со стола деньги, едва она отвернулась.

 Несмотря на то, что у меня сидел в это время их начальник, смотритель поселений.

 – Ваше высокоблагородие, простите их! – молила квартирная хозяйка, когда виновные нашлись. – Простите, а то они меня подожгут.

 К ее просьбе присоединился и я.

 – Да бросьте вы их! Ведь, действительно, сожгут дом, по миру пойдет баба.

 Смотритель поселений долго настаивал на необходимости наказания.

 – Невозможно! Под носом у меня смеют воровать. До чего ж это дойдет?

 Но потом энергично плюнул и махнул рукой.

 – А, ну их к дьяволу! Ведь, действительно, с голоду все!

 Кражи, грабежи, воровство сильно развиты в округе.

 Незадолго до моего приезда тут произошло четыре убийства.

 Один поселенец, похороны которого я описывал, хороший, работящий, "смирный" парень, зарезал из ревности свою "сожительницу" и отравился сам.

 Женщина свободного состояния отравила своего мужа, крестьянина из ссыльных, за то, что он не хотел ехать на материк, куда ехал ее "милый" из ссыльнопоселенцев.

 Один поселенец зарезал сожительницу и надзирателя[19].

 Наконец, об этом упоминалось в разговоре с Резцовым, убит был зажиточный писарь из ссыльно-каторжных.

 Сожительница, которая и "подвела" убийц, не сознается, но, когда я беседовал с ней один на один в карцере, где она содержится, она озлобленно ответила:

 – А чего ж на них смотреть-то, на чертей? Не законный, чай? Поживет, кончит срок, да и поминай его как звали! Куда наша сестра под старость лет без гроша денется!..

 И, помолчав, добавила:

 – Не убивала я. А ежели б и убила, не каялась бы. Всякий о себе тоже должен подумать!

 Вот вам сахалинские "нравы".

Отъезд

 Пароход готов к отплытию.

 По Корсаковской пристани, заваленной мешками с мукой, движется печальная процессия.

 На носилках, в самодельных неуклюжих креслах, несут тяжких хирургических больных, отправляемых для операции в Александровск.

 Страдальческие лица... А впереди еще путешествие по бурному Татарскому проливу...

 Тут же, на пристани, разыгрывается трагедия-комедия... трагикомедия...

 Агафья Золотых уезжает с Сахалина на родину и прощается со своим сожителем, ссыльнопоселенцем из немцев.

 "Агафья Золотых", – это ее "бродяжеское", не настоящее имя, – попала на Сахалин добровольно.

 Ее друг сердца был сослан в каторгу за подделку монеты.

 Чтобы последовать за ним на каторгу, она назвалась бродягой.

 Ее судили, как не помнящую родства, сослали на Сахалин, – здесь ее ждало новое горе.

 Тот, ради кого она пошла на каторгу, умер.

 "Агафья Золотых" открыла свое "родословие" и просила возвратить ее на родину.

 А пока "ходили бумаги", – ведь есть-то что-нибудь надо!

 Агафье пришлось сойтись с поселенцем, пойти в "сожительницы".

 Понемногу она привыкла к сожителю, полюбила его, как вдруг приходит решение возвратить "Агафью Золотых" на родину, в Россию.

 – Прощай, Карлушка! – говорит, глотая слезы, Агафья. – Не поминай лихом. Добром, может, не за что!

 – Прощайте, Агашка! – отвечает немец, молодой парень.

 Катер отчаливает, через полчаса приходит обратно, и на пристань выходит... "Агафья Золотых".

 На пароходе появление "Агафьи Золотых" произвело целую сенсацию.

 – Как, Агафья Золотых? Какая Агафья Золотых? Да ведь мы в прошлом году еще увезли Агафью Золотых? Отлично помним! Из-за нее даже переписка была. Как только пришли в Одессу, Агафья Золотых, не ожидая, пока за ней явится полиция, сбежала с парохода!

 Оказывается, что Агафья Золотых, не желая уезжать от человека, которого она успела полюбить, "сменялась именами" – и под ее именем уехала и гуляет себе по Руси какая-то ссыльно-каторжная[20].

 Теперь "Агафью Золотых" решительно отказываются принять на пароход.

 – Да ведь это настоящая "Агафья Золотых"! Ее все здесь знают! То была какая-то ошибка! – говорит тюремная администрация.

 – А нам какое дело! Станем мы по два раза одну и ту же "Агафью Золотых" возить!

 Агафью возвращают на берег.

 – Ну, Карлушка, видно, судьба уж нам вместе жить, – говорит Агафья. – Идем домой!

 – Зачем же я с вами пойду, Агашка? – рассудительно отвечает немец. – Я буду брать себе другую бабу, Агашка!

 В ожидании отъезда сожительницы, немец успел присмотреть себе другую, условился, договорился.

 Агафья качает головой.

 – Был ты, Карлушка, подлец, – подлецом и остался. Тфу!

 – Агафья! Агафья! Куда ты? Стой! – кричит ей кто-то из "интеллигенции". – Садись в катер! Я попрошу капитана, может, и возьмет!

 Агафья поворачивается на минутку.

 – А идите вы все к черту, к дьяволу, к лешману! – со злобой, с остервенением говорит она и идет.

 Куда?

 – А черт ее знает, куда! – как говорят в таких случаях на Сахалине.

 Еще раз, – в третий раз уже жизнь разбита...

 Пора, однако, на пароход.

 – Все готово! – говорит... персидский принц.

 Настоящий принц, которому письма с родины адресуются не иначе, как "его светлости".

 Он осужден вместе с братом за убийство третьего брата.

 Отбыл каторгу и теперь что-то вроде надзирателя над ссыльными.

 Он распоряжается на пристани, очень строг и говорит с каторжными тоном человека, который привык приказывать.

 – Алексеев, подавай катер! Пожалуйте, барин! – помогает бывший принц сойти с пристани.

 Последняя баржа, принимающая остатки груза, готова отойти от парохода.

 – Так не забижают, говорили, надзиратели-то? – кричит с борта один из наших арестантов, – из тех, которых мы везем.

 – Куды им! – хвастливо отвечает с баржи старый, "здешний" каторжанин.

 Баржа отплывает.

 Гремят якорные цепи. С мостика слышны звонки телеграфа. Раздается команда.

 – Право руля!

 – Право руля! – как эхо вторит рулевой.

 – Так держать!

 – Так держать!

 "Ярославль" дает три прощальных свистка и медленно отплывает от берегов.

 Прощай, Корсаковск, такой чистенький, веселый, "не похожий на каторгу" с первого взгляда, так много горя, страданий и грязи таящий внутри.

 "Ярославль" прибавляет ходу.

 Берега тонут в туманной дали.

 А впереди "настоящая каторга", Александровск, где содержатся все наиболее тяжкие, долгосрочные преступники, Рыковск, Онор, тайга, тундра, рудники...

 – Корсаковск, это еще что! Рай! – говорит один из едущих с нами сахалинских служащих. – Разве Корсаковск каторга? Это ли Сахалин?

 Все, что я вам рассказал, это только прелюдия к "настоящей" каторге.

Настоящая каторга

 Мы с вами на пароходе «Ярославль» у пристани Александровского поста, «столицы» острова, где находится самая большая тюрьма, где сосредоточена «самая головка каторги».

 Сюда два раза в год пристает "Ярославль" "с урожаем порока и преступления". Здесь этот "урожай" "выгружается", здесь уже все вновь прибывшие арестанты распределяются и отсюда рассылаются по разным округам.

 Сирена пронзительно орет, – словно пароход режут, – чтобы поживее распоряжались на берегу.

 Холодно дует пронзительный ветер и разводит волнение.

 Крупная зыбь колышет стоящие у борта баржи. Пыхтит буксирующий их маленький катерок тюремного ведомства.

 Тоскливо на душе. Перед глазами унылый, глинистый берег. Снег кое-где белеет по горам, покрытым, словно щетиной, колючей тайгой.

 – Это вчера навалило, снег-то, – поясняет кто-то из служащих, приехавший на пароход за арестантами. – Совсем было сходить стал, да вчера опять вьюга началась.

 Сегодня как будто потеплее. Завтра опять вьются в воздухе белые мухи. Туманы. Пронизывающие ветры. И так – до начала июня. Это здесь называется "весна".

 Направо хлещут и пенятся буруны около Трех Братьев, – трех скал, рядом возвышающихся над водой. В море выдалась огромная темная масса мыса Жонкьер, с маяком на вершине. В темной громаде, словно отверстие от пули, чернеет вход в тоннель. Бог его знает, зачем и кому понадобился этот тоннель. Зачем понадобилось сверлить эту огромную гору.

 – Для чего он сделан?

 – А чтоб соединить пост Александровский с Дуэ.

 – Что ж, ездит кто этим тоннелем?

 – Нет. Ездят другой дорогой, – вон там, горами. А нужно везти что, – возят на баржах, буксируют катерами. Да по нем и не проедешь, по тоннелю. Он в извилинах.

 Тоннель вели под руководством какого-то господина, который, вероятно, никогда и в глаза не видал никакого тоннеля. Господин, по сахалинскому обычаю, ровно ничего не понимал в том деле, за которое взялся. Как и всегда, тоннель повели сразу с обоих концов, с таким расчетом, чтобы партии работающих встретились. Но люди все дальше и дальше закапывались в гору, а встречаться не встречались. Было ясно, что работающие партии разошлись. К счастью, среди ссыльно-каторжных нашелся человек, понимающий дело, бывший сапер, Ландсберг, фамилия которого в свое время прогремела на всю Россию и до сих пор еще не забыта. Ему и отдали под команду рабочих. Ценою неимоверных трудов и усилий рабочих удалось поправить ошибку. Провели коридор в бок, и соединили две разошедшиеся в разные стороны половины тоннеля.

 Вернемся, однако, к "разгрузке".

 Арестантов первого отделения вывели на палубу. Присматриваются к унылым берегам. Сахалин, видимо, производит тяжелое впечатление. Вид оторопелый, растерянный.

 Им сделали перекличку по фамилиям.

 – Ну, теперь садись, ребята, – скомандовал офицер. То есть "садись на баржу".

 Арестанты, словно по команде, поджали ноги и... сели на палубе.

 Можно же до такой степени оробеть и смешаться.

 По трапу один за другим, с мешками за плечами, спускаются в баржу каторжане. Баржу качает, арестанты в ней, ослабевшие на ноги, благодаря долгому отсутствию моциона, не могут стоять и валятся друг на друга. Одна баржа наполнена, подводят другую, – нагружают. И катерок, пыхтя и сопя, тащит качающиеся и бултыхающиеся баржи к пристани, далеко выдавшейся в море. А к пароходу уж ползет по волнам другой катерок с двумя с бока на бок переваливающимися посудинами. Разгрузка идет быстро, – и наступает самый тяжелый момент. Из лазарета движется удручающего вида процессия. На самодельных неудобных креслах, на неуклюжих носилках несут больных. Доктора с озабоченными лицами хлопочут около процессии. На их лицах так и читается укор.

 И это перевозочные средства для больных.

 Какие измученные, какие страдальческие лица у несчастных. Одно из них словно и сейчас смотрит на меня. Обвязанная голова. Заострившиеся черты, словно у покойника, с застывшим выражением страдания и муки. Восковое лицо. Провалившиеся глаза, в которых еле-еле светится жизнь, словно погасающий огонек догорающего огарка. С губ его, белых и тонких, срывается чуть слышный стон, скорее жалобный вздох.

 По крутому, почти отвесному трапу, бережно, под наблюдением врачей, но, конечно, все же не без страданий для больных, их сносят в кувыркающуюся на волнах баржу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю