Текст книги "Владимир Ленин. Выбор пути: Биография."
Автор книги: Владлен Логинов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
А еще через две недели, 1 мая 1891 года, за Невской заставой состоялась первая в России маевка. Полиция не успела разогнать собравшихся. И произнесенные здесь речи рабочих Николая Богданова, Федора Афанасьева, Егора Климанова и В. Прошина были отгектографированы и широко распространялись среди демократической публики.
Пройдет всего несколько лет – и Владимир Ульянов познакомится со многими из студентов и рабочих, принимавших участие в похоронах Шелгунова и первой маевке. Встретится он и с Юлием Цедербаумом, ставшим более известным под псевдонимом Л. Мартов. Но тогда, в апреле 1891 года, готовясь к очередному экзамену, Владимир корпел над занудными учебниками по философии права. А 1 мая сидел в Александровской больнице на Фонтанке у постели умиравшей сестры…
Вроде так и должно было быть. И никто не мог ни в чем упрекнуть его. Но ощущение того, что нечто важное и значительное – поистине историческое – прошло мимо и совсем рядом, видимо, оставалось.
Так почему же тогда, в 1891 году, после успешной сдачи экзаменов не остался он в Питере, а уехал в Самару и продолжал сидеть там еще полтора года? «На этот вопрос, – пишет А. И. Елизарова, – я могу ответить: сидел для матери.
…Несчастье с потерей старшего брата было из ряда вон выходящим, и все же оно не подавило ее, она выказала так много силы воли, что, скрывая, по возможности, свои слезы и тоску, заботилась, как прежде, еще больше, чем прежде, о детях, потому что после смерти мужа ей одной приходилось заботиться о них… А в год окончания Владимиром Ильичем университета над семьей стряслось новое несчастье: умерла в Петербурге от брюшного тифа его сестра Ольга… Владимир Ильич был один с матерью в первые, самые тяжелые, дни. Он привез ее домой в Самару. Он видел, как и при этом новом ударе проявилось ее мужество… Стараясь преодолеть свое горе, мать все же, конечно, сильно страдала… Одно могло облегчить несколько горе матери: близость к ней остальных детей. И Володя остался еще на год дома, в Самаре»12.
И опять потянулись дни, чередовавшие судебные заседания, визиты к Хардину, реже – к другим коллегам с молодежными сходками и штудированием марксистской и иной литературы…
Самарская «тройка» – Скляренко, Лалаянц, Ульянов, – что называется, спелась отлично. И это было прекрасно. Но, видимо, это и настораживало. Друзья по-прежнему регулярно встречались в Самаре и Алакаевке, обменивались мнениями по поводу новостей и прочитанной литературы, обсуждали рефераты… Но за всеми этими занятиями уже начинало казаться, что жизненное колесо проворачивается вхолостую, что беседы и дискуссии превращаются в какие-то сугубо «умственные игры», не более того.
«Самара, – писала Анна Ильинична о брате, – не могла дать простора его деятельности, она давала слишком мало пищи его уму. Теоретическое изучение марксизма, которое он мог взять и в Самаре, было уже взято им. Он начал изучать и русскую действительность, прилагая к ней метод Маркса… И городскую самарскую библиотеку – библиотеку для провинциального города хорошую – он во всем для себя существенном уже использовал».
Иными словами, период «саморазвития» кончился. Друзья вполне определились как марксисты и социал-демократы. Теперь они жаждали «дела». Но не было тогда в Самаре того дела, к которому они могли бы приложить свои силы.
Владимир старался расширить круг общения. Он переписывался с Федосеевым и, в частности, передал ему во Владимирскую тюрьму свою рукопись с подробным разбором книги Николай-она «Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства», вышедшей в начале 1893 года. Петру Маслову он послал в Уйский поселок на Урале рукопись с обстоятельным анализом работ В. В. о развитии капитализма в России. Но более всего друзья стремились получить выход на страницы прессы.
Василию Водовозову, благодаря его связям, удалось опубликовать в столичном «Юридическом вестнике» № 3 за 1892 год корреспонденцию «Общественные работы в Самаре» о злоупотреблениях губернской администрации во время голода. Для провинциальной Самары это было событие. И когда в сентябре того же года Водовозов переехал в Питер, он договорился о том, что Владимир будет посылать ему аналогичные обличительные материалы. Для самолюбия молодого Ульянова это, видимо, был не оптимальный вариант, но он все-таки давал выход для критической информации в столичную прессу.
В 1965 году в архиве Водовозова Григорий Хаит обнаружил одно из таких писем. 24 ноября 1892 года Ульянов сообщает о попытках замять дело помещика Аксакова, поставлявшего голодающим гнилое зерно, о произволе земского начальника Чернышева, пытавшегося свалить вину за голод на самих крестьян13. Однако материал этот Водовозов, судя по всему, так и не использовал.
В 1893 году со статьей о влиянии голода на расслоение крестьян, написанной по статистическим данным о подворном распределении скота, на страницы «Самарского вестника» прорвался Скляренко. Но когда с подобного рода статьей о бедственном положении крестьян туда же обратился Алексей Преображенский, ему отказали. На рукописи остались пометки цензора: «У нас есть Бог!», «У нас есть Царь!», «У нас есть Родина!» Владимир посоветовал Алексею послать статью в столицу, в один из толстых журналов, но цензура уже научилась угадывать крамолу за столбцами сухих цифр14.
В декабре 1892 года за аналогичную статью П. Н. Скворцова закрыли достаточно умеренный «Юридический вестник». И редакторы были начеку. В. М. Лавров – редактор журнала «Русская мысль» – писал А. П. Чехову: «Теперь, когда цензура насторожилась и смотрит на нас взором аспида и василиска, я опасаюсь, как бы не вышла какая-нибудь пакость»15. Поэтому, видимо, когда Владимир Ульянов послал в «Русскую мысль» свою статью о книге Постникова, он получил вежливый отказ16.
Настроения это, конечно, не прибавляло, и, как пишет Лалаянц, с началом 1893 года Владимир стал вообще избегать «широкой публики, в особенности интеллигентской молодежи» с ее бесконечными словопрениями, танцами и пьянками17. И, кстати, видимо, именно тогда Скляренко и Лалаянц впервые стали называть Ульянова «стариком»18.
Когда начинаешь размышлять над тем, о чем думал, что происходило в душе у интересующего тебя человека, и нет прямого ответа, его иной раз может дать свидетельство косвенное, скажем реакция на прочитанную книгу…
Видимо, где-то в начале 1893 года Владимиру попадает в руки ноябрьский номер журнала «Русская мысль» за прошедший год с новой повестью Чехова «Палата № 6». Повесть вызвала острейшую полемику в печати. Демократическая интеллигенция встретила ее восторженно. И. Е. Репин писал Чехову: «Как я Вам благодарен… Какая страшная сила впечатления поднимается из этой вещи!» А Н. С. Лесков заметил: «В «Палате № 6» в миниатюре изображены общие наши порядки и характеры. Всюду – палата № 6. Это – Россия…»19 И помимо прочего, мыслящая Россия увидела в этой повести осуждение философии бездействия, примирения с существующим злом.
Чеховский герой доктор Андрей Ефимович Рагин относился к окружающему «довольно равнодушно». Он был убежден в том, что, для того чтобы ликвидировать «житейские гадости и мерзости», недостаточно «одной только его воли и что это было бы бесполезно; если физическую и нравственную нечистоту прогнать с одного места, то она перейдет на другое; надо ждать, когда она сама выветрится». И вообще «все эти житейские гадости и мерзости нужны, так как они с течением времени перерабатываются во что-нибудь путное, как навоз в чернозем. На земле нет ничего такого хорошего, что в своем первоисточнике не имело бы гадости».
Картинки провинциальной жизни – эти бесконечные «умственные» разговоры, журфиксы, танцевальные вечера – были хорошо знакомы любому провинциальному интеллигенту и неизбежно вызывали свой поток ассоциаций и аллюзий…
«Все заговорили о том, как скучно порядочному человеку жить в этом городе… Андрей Ефимович медленно и тихо, ни на кого не глядя, стал говорить о том, как жаль, как глубоко жаль, что горожане тратят свою жизненную энергию, свое сердце и ум на карты и сплетни, а не умеют и не хотят проводить время в интересной беседе и в чтении, не хотят пользоваться наслаждениями, какие дает ум. Только один ум интересен и замечателен, все же остальное мелко и низменно».
Владимир Ульянов не раз наблюдал эту удивительную способность провинциальной интеллигенции создавать для себя крошечный микромирок, где, отгородившись от окружающей мерзости, можно было отводить душу в «философских» беседах о Высоком и Прекрасном… Пока эта самая мерзость не растопчет и благостный мирок, и самих носителей столь высоких мыслей.
«Андрей Ефимович и теперь был убежден, что между домом мещанки Беловой (в котором он жил прежде) и палатой № 6 нет никакой разницы, что все на этом свете вздор и суета сует.
Недалеко от больничного забора, в ста саженях, не более, стоял высокий белый дом, обнесенный каменной стеной. Это была тюрьма.
«Вот она действительность!» – подумал Андрей Ефимович, и ему стало страшно…
Андрей Ефимович лег и притаил дыхание; он с ужасом ждал, что его ударят еще раз».
На Ульянова эта повесть произвела поистине ошеломляющее впечатление. «Остался у меня в памяти разговор с Володей, – вспоминает А. И. Елизарова, – о появившейся в ту зиму в одном из журналов новой повести А. Чехова «Палата № 6». Говоря о талантливости этого рассказа, о сильном впечатлении, произведенном им, – Володя вообще любил Чехова, – он определил всего лучше это впечатление следующими словами: «Когда я дочитал вчера вечером этот рассказ, мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощущение, точно и я заперт в палате № 6». Это было поздно вечером, все разошлись по своим углам или уже спали. Перемолвиться ему было не с кем.
Эти слова Володи приоткрыли мне завесу над его душевным состоянием: для него Самара стала уже такой «палатой № 6», он рвался из нее почти так же, как несчастный больной Чехова. И он твердо решил, что уедет из нее…»20
Впрочем, все образовалось как бы само собой. В июне 1893 года младший брат Дмитрий успешно сдал гимназические экзамены, и решено было, что поступать он будет в Московский университет. А стало быть, и семье надо перебираться на жительство в Москву. Исключение составил лишь Владимир.
Анна Ильинична пишет: «Он не захотел основаться в Москве, куда направилась вся наша семья вместе с поступающим в Московский университет младшим братом Митей… Москву питерцы называли тогда большой деревней, в ней в те годы было много провинциального, а Володя был уже сыт, по горло сыт провинцией. Он решил поселиться в более живом, умственном и революционном также центре – Питере. Впрочем, его намерение искать связей среди рабочих, взяться вплотную за революционную работу заставляло его также предпочитать поселиться самостоятельно, не в семье, остальных членов которой он мог бы скомпрометировать»21.
24 апреля и 12 мая Владимир последний раз выступил в суде и уехал в Алакаевку. 23 июля был составлен договор о продаже за 8 тысяч рублей хутора и мельницы их соседу – помещику С. Р. Данненбергу. Но эта сделка сорвалась, и Алакаевку перекупил местный купец Данилин. 12 августа Ульянов вернулся в Самару и через четыре дня подал прошение председателю Самарского окружного суда, в котором он, «намереваясь перечислиться в помощника присяжного поверенного в округ С.-Петербургской судебной палаты», просил выдать ему справку о том, что он состоял в аналогичной должности в Самаре.
18 августа справка была получена, и уже 20-го Ульянов выехал из Самары. По дороге он на пару дней остановился в Нижнем Новгороде, где и состоялась уже описанная выше встреча с П. Н. Скворцовым, а оттуда двинулся во Владимир, где именно в эти дни должен был выйти из тюрьмы Н. Е. Федосеев.
Н. Л. Сергиевский, встречавший Ульянова на вокзале, вспоминал: «В назначенный час я пришел на вокзал и, окинув взором почти пустой буфет… тут же заметил около условленного столика маленького человека со всеми приметами В. И. Немедленно подошел к нему, сказал пароль. В. И. ответил, быстро взял свой саквояж и без дальних слов направился за мной…
Первое время мы шли почти молча… Я с любопытством наблюдал его. Маленький, щупленький, скромный, аккуратно и, что называется, прилично, но без претензий одетый человек, ничем не обращающий на себя внимание среди обывателей. Этот защитный цвет мне понравился. Все та же, что и теперь, рыжеватая бородка клинышком, усы по тому времени не стриженные, татарский разрез глаз и примечательный череп (по которому и только по одному ему… я через 7–8 лет сразу узнал В. И., как только мой взор упал на этот череп), тогда еще покрытый, хотя и крайне небогатой растительностью. Того лукавого выражения лица, которое потом уже, после ссылки, обратило на себя мое внимание, тогда я не заметил. Вероятно, в тот период оно еще отсутствовало. Осторожный, пытливо озирающийся, наблюдательный, сдержанный, при всей своей, мне уже известной по письмам, темпераментности, В. И. представлял собой полнейшую противоположность Н. Е. (Федосееву). Ого, думал я: если пламенный, отчаянный Н. Е. сложит свою буйную голову, то этот сложит голову общего врага»22.
Встреча с Федосеевым на сей раз не состоялась. Его выпустили из тюрьмы лишь спустя месяц. Поэтому Ульянов в тот же день покинул Владимир и 26 августа прибыл в Москву.
31 августа он был уже в Санкт-Петербурге…
Пройдет совсем немного времени, и в Алакаевке застучат топоры и завизжат пилы. Купцу Данилину нужна была лишь земля – для сдачи в аренду окрестным крестьянам – и мельница. Поэтому дом разберут и перенесут в Неяловку, а сад – «Олин клен», «Володин кабинет», «Анину березовую аллею», старые липы – в общем, весь сад вырубят…
Глава 3. СОЮЗ БОРЬБЫ
В СТОЛИЦЕ
На молодого человека, приезжавшего в столицу из провинции, Петербург нередко производил довольно тягостное впечатление. Когда, например, 17-летний Глеб Кржижановский прибыл сюда для поступления в Технологический институт, Питер буквально ошеломил его. «На первых порах, – вспоминал он, – я был подавлен мрачным величием этого города. Каменные громады зданий, гранит и мрамор его дворцов, могучая черная лента Невы, блеск европейских магазинов, синие лучи электричества на главных величественных проспектах и тонущие в нездоровой сырой мгле, балансирующие на болотистой почве угрюмые фабричные закоулки окраин.
Петербург того времени был поистине ужасным городом торжествующего царизма. Отборная рать здоровеннейших городовых, торчавших на каждом перекрестке, не менее упитанные фигуры дюжих «околодков», характерная дробь барабанов с пронзительным присвистом маршевой дудочки, аккомпанирующей непрерывно маршировавшим в разных направлениях многочисленным колоннам войск, «цвет» бюрократии и генералитета, гранивших широкие тротуары Невского проспекта, и целые тучи шпионской рати, шныряющей в мглистом тумане бесконечных петербургских улиц…»1
На Владимира Ульянова город столь тягостного впечатления, судя по всему, не произвел. Во-первых, ему было уже не 17, а 23. Во-вторых, исполнилась его мечта, и он все-таки вырвался из постылой, пыльной Самары и теперь уже был предоставлен самому себе. И наконец, он ведь приехал сюда не впервые. А с предыдущими приездами были связаны и успешные университетские экзамены, и новые столичные знакомства.
Помнил он, конечно, и о том, как весной 1891 года гуляли они по набережной Невы с сестрой Ольгой, смотрели ледоход. Как той же весной похоронили ее. Поэтому, сняв комнату на Сергиевской улице, он в первые же дни едет на Волково кладбище. Могила Ольги в порядке, «все в сохранности – и крест и венок», – пишет он матери2.
Суеты, связанной с обустройством, на первых порах было много. Но уже 3 сентября Владимира Ульянова зачисляют помощником присяжного поверенного к хорошему знакомому Хардина известному адвокату Михаилу Филипповичу Волкенштейну, и отныне, облачаясь в отцовский фрак, ему приходится регулярно ходить на Литейный проспект в Совет присяжных поверенных при Петербургском окружном суде для юридических консультаций и ведения судебных дел. А в Юридическом календаре на 1894 год, на странице 276, его фамилия с указанием адреса появляется в списке столичной адвокатуры.
Постепенно налаживается и повседневный быт. Обедать он ходит к близким знакомым семьи Ульяновых – Чеботаревым. По совету матери Владимир заводит приходно-расходную книгу, в которую заносит свои траты. «Оказалось, – сообщает он Марии Александровне, – что за месяц с 28/VIII по 27/IX израсходовал всего 54 р. 30 коп., не считая платы за вещи (около 10 р.), и расходов по одному судебному делу (тоже около 10 р.), которое, может быть, буду вести. Правда, из этих 54 р. часть расхода такого, который не каждый месяц повторится (калоши, платье, книги, счеты и т. п.), но и за вычетом его (16 р.) все-таки получается расход чрезмерный – 38 р. в месяц. Видимое дело, нерасчетливо жил: на одну конку, например, истратил в месяц 1 р. 36 к. Вероятно, пообживусь, меньше расходовать буду»3.
2 октября 1893 года Владимир переселяется на Ямскую улицу и пишет матери: «Комнату я себе нашел наконец-таки хорошую, как кажется: других жильцов нет, семья небольшая у хозяйки, и дверь из моей комнаты в их залу заклеена, так что слышно глухо. Комната чистая и светлая. Ход хороший. Так как при этом очень недалеко от центра (например, всего 15 минут ходьбы до библиотеки), то я совершенно доволен»4.
Само описание этой комнаты – «других жильцов нет», «дверь… заклеена», «слышно глухо» – невольно выдает какието новые, скрытые, тем более от матери, помыслы сына. Освоившись в столице, Владимир сразу же начинает искать контакты с нелегальными социал-демократическими кругами. Он едет в Царское Село и навещает семью Аполлона Шухта. А здесь – прибавление: родилась дочь Анна, которая спустя много лет станет известной скрипачкой. И 24 октября 1893 года, при ее крещении, в метрической книге Царскосельской церкви лейб-гвардии 1-го стрелкового Его Величества батальона в графе «Звание, имя, отчество и фамилия восприемников» появится запись: «Помощник присяжного поверенного Владимир Ильин Ульянов».
Возобновляет Владимир знакомство и с Людвигом Явейном и Альбертом Тилло. Наконец, в ход идет рекомендательное письмо, полученное им от нижегородцев к питерским студентам-землякам. В конце сентября он вручает это письмо студенту первого курса университета Михаилу Сильвину, известному нижегородцам по занятиям в кружке П. Н. Скворцова.
«В переданном им письме, – рассказывает Сильвин, – которое я тут же просмотрел, нижегородцы предлагали мне отнестись к Владимиру Ильичу с полным доверием и упомянули об Александре Ильиче. Этого было более чем достаточно… Уничтожив письмо, в тот же день я разыскал Германа Красина, сообщил об интересном приезжем и настойчиво предложил познакомиться. Имя «Ульянов» произвело впечатление, но мне заявили «обсудим»5.
Герман Красин, как и брат его Леонид, входил в свое время в брусневскую социал-демократическую организацию. После ее разгрома в 1891–1892 годах Германа выслали в Нижний. Однако, вернувшись в столицу, он сумел воссоздать новую группу, в которую вошли студенты Технологического института Степан Радченко, Петр Запорожец, Василий Старков, Глеб Кржижановский, Анатолий Ванеев, Александр Малченко, Яков Пономарев, Михаил Названов и др. Возобновили и связи с рабочими, входившими в брусневские кружки.
Работа шла – по тем временам – успешно, и «долгожительство» группы во многом объяснялось строжайшей конспирацией, за которой тщательно следил Запорожец. Поэтому к каждому «новенькому» относились крайне осторожно. И, получив от Сильвина сообщение о желании «брата А. И. Ульянова» вступить в организацию, Красин и Радченко отправились к нему домой. «Пойдем посмотрим», – заметил Красин.
Это позднее в своих мемуарах «технологи» будут рассказывать о том, что Владимира Ульянова, сразу же поразившего их марксистской эрудицией, приняли с распростертыми объятьями. В более ранних воспоминаниях тот же Герман Красин писал: «Мы явились к Владимиру Ильичу с целью познакомиться и произвести попутно легкий теоретический экзамен ему по части твердости его в принципах марксизма»6. И хотя «экзамен» Ульянов не только выдержал, но и, как пишет Красин, сам превратился в экзаменующего, впечатление у «технологов» осталось неоднозначное.
Камнем преткновения стало отношение к народовольческому террору. «Помню, с какой горячностью, – вспоминал Владимир Старков, – он отстаивал от наших нападок свой взгляд на террор как на метод политической борьбы, который он изложил в первом своем литературном произведении, ходившем по рукам в рукописи (помнится, в статье под названием «Что такое «друзья народа»…»). Там он излагал еретическую, с нашей точки зрения, мысль в том смысле, что принципиально соц.-демократия не отрицает террор как метод борьбы».
Старков, видимо, запамятовал обстоятельства данной дискуссии, ибо в работе «Что такое «друзья народа»…» об отношении к террору не говорилось ни слова. Но то, что споры были, – факт. «Нам, воспитанным на статьях Плеханова, резко критиковавших программу и тактику народовольцев, поставивших во главу угла террор, и лично поломавшим не мало копий при борьбе с народовольцами, – писал Старков, – такие мысли казались еретичными»7.
«Особая позиция» Ульянова по этому вопросу проявилась еще в Самаре в спорах с Лалаянцем, который написал о «некоторых симпатиях Владимира Ильича к народовольческому террору». Ее отметили и нижегородцы, вспоминавшие о дискуссии Владимира со Скворцовым по поводу «допустимости с точки зрения марксистской программы террора как средства борьбы»8. И вот теперь Герман Красин и некоторые другие «технологи», страдавшие, как писал Глеб Кржижановский, от «заедавшего порой нас элементарного буквоедства», вновь решили «с особой обстоятельностью поисповедовать Владимира Ильича относительно его взглядов на террор, причем вспоминаю, как некоторые эксперты из нашей среды хотя и должны были признать правоверность его марксистских взглядов на этот метод борьбы, но все же отмечали, что наш новый друг по своему темпераменту в этом направлении слишком «красен и недостаточно надежен»…»9.
Кржижановский считал, что отношение к народовольческому террору Владимира Ульянова «шло к нему непосредственно от фамильной трагедии, от героического образа его брата, что по-иному связывало его, чем нас, с традициями предшествовавшей героической революционной борьбы»10. Но Лалаянц – первый оппонент Владимира по этому вопросу – напротив, определенно писал, что «отношение к террору у Владимира Ильича нисколько не было результатом непосредственного влияния на него его брата – А. И. Ульянова»11.
Характерно, что Юлий Мартов, которого нынешние биографы любят противопоставлять Ленину, рассказывая о своих политических симпатиях начала 90-х годов, писал: «Я обрел идеал революционера в Робеспьере и Сен-Жюсте, все речи которых хорошо знал. Из этого увлечения вытекало довольно простое, примитивно-бланкистское представление о задаче революции, которую я мыслил себе в виде торжества абстрактных, для всех времен годных принципов народовластия, воплощаемых в революционной диктатуре, прочно опирающейся на «бедноту» и не стесняющейся в средствах.
…Точно сейчас не помню содержания моего первого литературного опыта: помню только, что он был, что называется, «с пылу, с жару», заключал в себе яростное обличение всякой умеренности и аккуратности, защищал террор и обильно был уснащен цитатами из речей Робеспьера и Сен-Жюста. Русские революционеры призывались при решении вопроса о тактике руководствоваться принципом якобинцев: «périsse notre nom pour que la liberté soit sauvée» (да погибнет наше доброе имя, лишь бы спасена была свобода)»12.
Так что Лалаянц, видимо, более прав, нежели Кржижановский, ибо верность марксизму в данном случае состояла в том, чтобы к оценке любого метода борьбы подходить хотя бы «исторически», то есть с учетом времени и конкретных обстоятельств самой борьбы.
Заметим, кстати, что ссылка Владимира Старкова на Плеханова, якобы воспитавшего в них принципиальное неприятие террора, неосновательна. В «Наших разногласиях» Плеханов прямо заявлял, что «пропаганда в рабочей среде не устраняет необходимости террористической борьбы». Да и в самой программе группы «Освобождение труда» также указывалось, что социал-демократы «не остановятся и перед так называемыми террористическими действиями, если это окажется нужным в интересах борьбы»13.
С этой проблемой нам придется неоднократно сталкиваться и в последующих главах. Пока лишь заметим, что свое отношение к тактике народовольцев Ульянов не скрывал ни тогда, ни позже.
«Они проявили, – писал он, – величайшее самопожертвование и своим героическим террористическим методом борьбы вызвали удивление всего мира». С точки зрения практического результата «своей непосредственной цели, пробуждения народной революции, они не достигли и не могли достигнуть». Но в тех условиях, когда не было массы, на которую они могли бы опереться, когда казалось, что страна – подобно древним восточным деспотиям – находится в историческом небытии, сам факт открытого протеста и борьбы, пускай даже одиночек, имел огромное значение. «Несомненно, – писал Ленин, – эти жертвы пали не напрасно, несомненно, они способствовали – прямо или косвенно – последующему революционному воспитанию русского народа»14.
Отрицать, как выразился Кржижановский, «правоверность» подобной позиции с марксистской точки зрения не было оснований. Но логика борьбы с народничеством приводила молодых социал-демократических «ортодоксов» не только к тому, что они не делали различия между революционными и либеральными народниками, но и к отрицанию всего, что было связано с ними.
Спустя много лет Леонид Борисович Красин писал: «Маркс где-то упоминает, что при наличности враждующих течений идеологическая формулировка и самая позиция более молодого течения определяется часто как отрицание идей и воззрений его предшественников. И ради того, чтобы не быть похожими на них, «молодые» часто гораздо дальше идут по таким дорогам, по которым они не пошли бы без этой полемики и этой кружковой борьбы»15. Это удивительно точное наблюдение нам, видимо, тоже еще не раз придется вспоминать, анализируя позицию и самого Ленина, и его оппонентов.
Василий Старков пишет, что он не помнит, «на чем состоялось примирение» в споре о терроре, но, так или иначе, «технологи» приняли Владимира Ульянова в свою среду. Отношения, впрочем, наладились не сразу. «Впечатление, которое он произвел, вероятно, не на меня одного, – вспоминал Михаил Сильвин, – вначале было довольно смешанным. Его невзрачная, на первый взгляд заурядная фигура нам не очень импонировала, но с каждым днем каждый из нас невольно останавливался все внимательней на этом странном человеке. По-видимому, присматривался и он к нам…»16
Поначалу быстрому сближению вероятнее всего препятствовала разница в возрасте. Четыре-пять лет, казалось бы, не столь уж много. Но когда ты первокурсник и тебе девятнадцать, как Сильвину, а Ульянову – двадцать четыре и он уже помощник присяжного поверенного, то эта разница весьма существенна. Однако, как пишет тот же Сильвин, поворот «начался довольно быстро».
Они собирались еженедельно на квартире у кого-либо из студентов-технологов. И чувство уважения к его марксистской эрудиции росло буквально с каждой встречей. В те годы, как отметил Леонид Красин, теоретическое верхоглядство было достаточно распространено в среде демократической молодежи, которая полагала, что «нечего корпеть над книжками, достаточно прочесть несколько статей Герцена, Чернышевского, проштудировать «Исторические письма» Лаврова, а если к этому еще прочесть брошюру Льва Тихомирова, то теоретическая подготовка революционера может считаться законченной и ему можно и должно идти немедленно в практическую работу»17.
Среди социал-демократического студенчества тоже был свой «обязательный минимум»: первый том «Капитала» Маркса, статьи Энгельса, Каутского, Бебеля и Плеханова – и этого вполне достаточно. Поэтому, когда Ульянов рассказал о том, как с помощью рефератов прорабатывали они в Самаре марксистскую классику и иную литературу, «технологи» решили опробовать этот метод. Для начала взяли только что вышедшую книгу В. В. (Воронцова) «Наши направления» и поручили реферат Михаилу Сильвину.
Что из этой затеи вышло, рассказал сам Сильвин: «Реферат я написал, насколько теперь помню, хлесткий, но малосодержательный. Читал я его у себя же в комнате. Были, кроме Владимира Ильича, Кржижановский, Старков, Малченко, Ванеев и Г. Красин. Ввиду очевидной убогости содержания доклада особых прений или обмена мыслями не последовало, все неловко молчали, больше всех был смущен сам автор своим полным провалом и с отчаяния порвал реферат на мелкие куски, как только публика разошлась. Молчаливо признанным лидером кружка был Г. Красин, и он-то и решил спасти положение, предложив представить к ближайшему собранию реферат о рынках»18.
В качестве объекта критического анализа он избрал уже упоминавшиеся «Очерки…» Николай-она (Н. Ф. Даниельсона). Исследуя процесс «капитализации» всего народного хозяйства, Даниельсон утверждал, что обнищание крестьянства сокращает внутренний рынок и тем самым лишает капитализм всякой почвы. Единственная его опора покровительственная политика правительства, которое толкает Россию на ошибочный путь. И если бы не эта политика, капитализм, а с ним и полуторамиллионный российский пролетариат неизбежно были бы обречены на деградацию.
Авторитет первого переводчика Маркса, огромная эрудиция, гигантский статистический материал – все это делало Даниельсона серьезным противником. Но Германа Красина это нисколько не смущало. В свое время, в Нижнем Новгороде, он не раз обсуждал данный вопрос с П. Н. Скворцовым и, основываясь на исследованиях оборота капитала во втором томе «Капитала» Маркса и на теории более быстрого роста постоянной части капитала сравнительно с переменной, вполне логично доказал, что капитализм развивается имманентно в процессе производства средств производства для средств производства.
Поскольку оратором он был неважным, то весь текст доклада написал в тетрадке, перегнутой пополам, так что полстраницы занимали поля. Текст этот он дал Владимиру Ульянову, и тот на полях набросал свои замечания. Но Герман не придал им особого значения, ибо был убежден в неотразимости своих аргументов.
Собрание состоялось в начале ноября 1893 года на квартире у Зинаиды Невзоровой, и, поскольку Красин являлся общепризнанным лидером кружка, публики собралось довольно много. Красин зачитал текст. Все было логично и правильно, вполне соответствуя цитатам из Маркса. Но кому была нужна такая правда? Это и стало очевидным, как только Ульянов изложил свои замечания.