Текст книги "Пекарь Ян Маргоул"
Автор книги: Владислав Ванчура
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Сказав так, вольнодумец покраснел, и на его озабочен-пом лбу появилась складка стыда.
Еврей молча отсчитал десять гульденов, тем самым удерживая целую треть Руддовой мзды.
Десять гульденов, – сказал он, – это еда на двадцать дней.
Верно, – подтвердил Дейл, – а недели через три я, пожалуй, сам смогу одолжить тебе.
Ян купил немного гвоздей, кой-какую скобяную мелочь и оселок; потом, спрятав деньги в самый глубокий карман, отправился домой.
Ночь, расточительно прекрасная, ночь звездной хоругвью сияла над ним – и сам он сиял.
Дома он выложил деньги на стол, промолвив:
– Вот, Йозефина, эти несколько гульденов – Руддово вознаграждение за прислуживание в храме.
Жена ответила:
– Я думаю, нам не следовало принимать деньги от Рудды, он ведь сам бедняк и с трудом зарабатывает на жизнь.
На другой день была пятница; пекарь встал чуть свет и принялся укладывать обтесанную балку в верхний венец сруба, который должен был служить амбаром. Он подымал ее с помощью блока, прикрепленного в стропилах к бревну, достаточно прочному, чтобы можно было работать без опаски. Когда балка поднялась под углом почти в девяносто градусов, Маргоул закрепил конец веревки и полез наверх, чтоб положить поднятый торец балки на поперечину венца. Работа подвигалась успешно. Ян, сдвинув шапку на затылок и обмотав веревку вокруг руки, уложил балку на место и принялся закреплять ее скобами, неосторожно забивая их обухом плотничьего топора. Роковое мгповспие для работника – как удар молнии; Ян промахнулся. Неустойчивая балка закачалась, но прежде чем ей упасть, стремглав свалился Ян, так и не выпустив топора из рук.
Темная стремительность и жар падения опахнули его – от вселенной осталась лишь часть свистящего пространства, от времени – секунда колебания. Ян так и упал на колени, сжимая топорище поднятой левой рукой. Он не издал ни звука и не слышал, как грохнулась балка, задев его по ногам.
Первым вернулось время – оно было как шум стремнины. Ян был жив, хотел встать, и тут почувствовал тупую боль в ногах и увидел рану, из которой струилась кровь. Он стал звать Йозефину, но никто не приходил, а кровь все текла из разорванных вен. Наконец услышал крики Ян Йозеф и, бросив игру, подбежал к раненому. При виде крови ребенок закричал и, кинувшись к матери, не мог, дрожа от страха, произнести ни слова.
Тем временем на Яна снизошел покой, слетающий от дальней звезды, – он сунул левую руку в усатый рот и, не в силах встать, пополз на коленях. Добравшись до крыльца, обеспамятел. Когда вскоре из кухни вышла Йозефина, муж ее, словно Иов, лежал на пороге. Она обхватила его, перетащила на кровать и, уложив, перевязала ему рапу.
Все комнаты больных похожи друг на друга. О, эти настенные сады, и цветы лотоса, и карты дальних стран! В пятнах и трещинах стен какой чудовищный мир рисуется, растет, вспухает под увеличительным стеклом горячки и бесконечного ожидания! Вон большое облако и языки огня, а среди них – очертания четырех зверей. А вот еле заметная глазу мушиная тропинка – какой она вдруг сделалась огромной! Стены больниц, приютов для бедных, тюрем, камер, хижин бедняков расписаны слишком бездонным ужасом, чтоб можно было назвать их красотой. Известка белая, но в каморке Яна она сияет всеми цветами радуги. Зерна известки в штукатурке кажутся больному выше гор. Йозефина плачет, и плач ее точит тишину, как жучок-древоточец старую мебель. Тяжкий час распростер больного на ложе. Минует первая, вторая, третья четверть часа, а нет ни доктора, ни смерти. Ян теряет сознание; рука его обвязана носовым платком, который Йозефина, скрутив жгутом и вставив колышек, стянула как можно туже. И все-таки кровь не унимается, окрашивая алым все новые и новые повязки.
Пять часов прошло, прежде чем дверь открылась и вошел врач. Детина в высоких сапогах, в высокой шапке с замысловатым вентиляционным приспособлением, которое он сам хитроумно продумал за зиму, – детина, явно чем-то недовольный, шагнул к постели пострадавшего, усмехаясь: ремесло гоняло его с места на место – только сапоги мелькали, – оставляя ему и на сочувствие, и на раздумье не больше времени, чем это необходимо для помощи. По спине его всегда пробегал какой-то озноб азарта, когда он угадывал характер раны еще до того, как снять повязку. Бросив инструменты в кипевший на плите котелок, он вернулся к Яну и подстелил на грудь, под раненую руку, белоснежную салфетку; очистив рану, сшил ее двойным швом – внутренним и наружным. Маргоул терпел молча, и так как тишина стала тягостной, врач сам заговорил, повел речь о хозяйстве, растягивая слоги точно так же, как и Ян, когда тот разглагольствовал в пекарне. Покончив с делом, нескладный утешитель выпрямил свою мужицкую спину и собрался уходить. Ян указал на перебитые ноги.
Ах, черт, – промолвил врач, – видать, ты знатно поплясал, хозяин, и все в одну минуту, да без помощника!
Плясал я на крыше, по плотницким лесам да по балке, – отозвался Маргоул.
Тут врач обеими, еще окровавленными, руками приподнял ногу Яна, выправляя сломанные кости так, что они захрустели, а Маргоул взвыл благим матом. Доктор пробормотал:
– Дело-то пахнет больницей, Ян!
Тем не менее он приготовил лубки, наложил их и туго стянул накрахмаленным бинтом.
– Вот и все, – сказал он. – Я кончил и не намерен дожидаться, когда еще и Йозефина сломает себе руки – вон как она их ломает. Выспись как следует, Ян.
Доктор отправился в путь, выбираясь из тумана боли и умиранья, который застит ему божий свет с утра до вечера.
Болеть – дорогое удовольствие, и Маргоул со страхом подсчитывал:
– Этот визит стоит пять гульденов, да столько же пошло на стерильные инструменты и лубки. Опять я задолжал десятку, а на это можно бы кормиться три недели.
Время теперь тащилось калекой. Йозефина опомнилась от испуга за мужа, чтобы тут же быть оглушенной страхом за хлеб. А Ян все лежал. Низкий потолок сыпал на него свои чары, которые были бредом безумия. Из денег, взятых в долг, почти ничего не осталось. Оскаленная морда нужды глазела на Маргоула из окна, из печки, изо всех углов. Нужда врывалась неотвратимая, как наводнение, и наконец воцарилась на надельготской мельнице, повелевая унылым голосом и тощей десницей. Напрасно Йозефина искала работу – ленивые барыни были далеко, в Надельготах пикому не требовалось ни служанки, ни прачки. Здесь были лес да поле.
Ян, – сказала однажды жена, – как хочешь ты молоть зерно, когда нет у тебя ни ремней, ни прочего, необходимого для мельницы? Как же ты будешь печь хлеб, когда у тебя ни дров, ни муки? Что мы наделали, зачем переселились на эту проклятую мельницу! Остался б ты рабочим в городе, был бы здоров, и я, может, нашла бы заработок.
Ах, быть рабочим! – отозвался Маргоул. – Хозяин платит каждую субботу, и пусть гроши, а все ж хватает на хлеб и картошку.
Быть рабочим… Ян Маргоул никогда им не будет, нет в нем твердости этого сословия. Ян играет, его вечная восторженность чужда всякой дисциплине. Обуреваемый какой-то идиотской добротой, он хватается сразу за девять дел без разбора. Он – взбалмошное дитя, он – нищий, который, не имея ничего, что можно бы раздать, отдает людям самого себя. он часа не пробудет рабочим, потому что тот, кто наймет его, тотчас сделает его своим слугой.
Нужда горела в доме, как лампада в склепе, и в конце концов стала скучной повседневностью.
«Бездна не страшней гор – привыкнем», – думал Маргоул.
Тем временем новая ткань соединила обломки кости, и Ян начал ковылять, опираясь на палку. В тот день Йозефина работала на барском поле. Август был зноен, как дыхание горячки, в буковой роще пел черный дрозд, и лес стоял со всех сторон. Ян добрел до сруба, постучал по балке, которая так и валялась тут, как упала. Взглянул наверх, на поперечину, где еще торчала плотницкая скоба, и вспомнил почему-то несчастье, случившееся в каменоломне. Два трупа лежали там на дне, в грязи и крови, и пронзительный вой сирены взмывал над нпми. Ян бегом бросился к месту происшествия, хотя туда был добрый час ходьбы, и он-то, да еще дорожный мастер Дейл отнесли тела обоих погибших в мертвецкую.
Наткнувшись мысленно на Дейла, Ян повторил его имя, и еще, и еще. И – будто откликнувшись на его зов – Дейл явился.
Ян мог бы быть младшим сыном этому шестидесяти-пятилетнему человеку, а был его другом. Они встретились как-то на плошади, Ян был тогда юноша с первым пушком на губе, а Дейл уже много лет работал на дороге. Ни Ян, ни Дейл уже не помнят, кто из них первым стегнул другого прутиком по запыленным штанам, – белые клубы поднимались и от того, и от другого, потому что пекарь был весь в муке, а мастер – в седой дорожной пыли. Оба одинаково дурачились и веселились от души.
Подходя к надельготской мельнице, Дейл снял свою форменную фуражку с кокардой; вообще-то он носил ее с гордостью, хотя должность доставляла ему только хлопоты при скудном питании. Он шел вразвалку. Свой когда-то зеленый фартук он отогнул, заткнув один уголок за пояс, и его правое колено вылезало из дыры, протертой на штанине от частых коленопреклонений на камнях, словно тщеславный актер-любитель, который выглядывает из-за занавеса.
Ян! – крикнул Дейл, подходя к изгороди.
Я здесь, здесь! – ответил пекарь, стуча костылем по срубу.
Они встретились как влюбленные, как девчонка с солдатом, вернувшимся через тридцать лет.
– Ян, – сказал Дейл, – я знаю, что ты всюду суешь свой нос и лезешь в бабьи дела, но мне и в голову не приходило, чтоб ты вдруг полез махать топором на такую верхотуру.
– Ладно, – промолвил Маргоул, – буду махать топором в другом место, коли, по-вашему, так будет лучше.
Всю дорогу в Надельготы Дейл поминутно вытаскивал из кармана четыре сигары и теперь, не в силах дольше удерживаться, выложил их широким жестом кузнеца, выдергивающего зуб, чтоб три из них отдать Яну.
– Сигарки из самой из Палестины!
– Неужто еретик Котерак все еще артачится и не согласен креститься?
Поболтали о том, о сем, посмеялись, потом Дейл вынул деньги, вырученные от продажи знаменитых часов.
– Вот, – проговорил он; видя, что Маргоул медлит, вдруг заторопился: – Бери и не воображай, будто я к тебе в гости пришел, это я в деревню иду.
Драгоценные дары бедняка! Дружба, которой позволено принимать их, не краснея!
Дейл искоса посматривал на Яновы рапы, не переставая балагурить, – в его время не принято было носиться с болью.
Прощай, Ян, – сказал он. – Вижу, ты опять молодцом, и мельница твоя встает из мертвых. Но лучше оставь-ка возню с водой да принимайся за выпечку хлеба – ты ведь пекарь.
Я тоже об этом подумывал, – ответил Ян. – Устрою сперва пекарню, а там и за мельницу возьмусь.
Ну, прощай.
Прощай.
Дейл пустился в путь, а Ян, опершись на полуобвалившуюся ограду, смотрел ему вслед, пока тот не скрылся из глаз. Курица, яростно кудахча, перебежала двор, за ней кинулись остальные, а в хлевушке заблеяла коза – мельница просыпалась, как замок Спящей красавицы. Ян поплевал на ладони и, превозмогая боль, которая волочилась за ним тяжелее рабьих оков, принялся за дело. Снова запела пила, и топор, который так и торчал в балке с того самого дня, пошел подыматься и падать, печатая шаг, как рота бравых солдат.
Маленький Ян Йозеф стоял возле отца; этот мальчик, почти уж семилетний, играл на мельнице, похожий на творца, создающего мир. С утра до вечера длились его походы, он познавал на ощупь угловатость предметов, холод, жар, текучесть воды, величину и остроту инструментов. Познав все это, он заново творил их по образу могущественного слова.
Только что проснувшееся мальчишество заставляло его гонять по двору, по пустынной мельнице, к плотине. Руки будто сами вскидывались вверх, чтоб измерить головокружительную высоту хлева и водосточных труб; потом он погружал руки в воду выше плотины и, не достав дна, воображал, что этот водоем глубже моря. он не понимал забот, снедающих мать, а отец, украшенный розовым шрамом, с ногой в лубках, каких никто больше не носит, падением своим и пролитой кровью возвысился в его глазах. Йозефина брала Яна Йозефа на руки, а он, стиснутый любовью, разражался яростным ревом, потому что даже и в эти минуты желал наслаиваться жизнью в одиночку.
Все, что видит малыш, – чудо, гораздо более совершенное, чем те бредовые чары, что слетали с потолка на больного Яна. Сколько чудес! Голубь летает, вода течет, у каждого животного – свой голос, и я могу сказать, что захочу!
Слово – это мудрость в действии, а Ян Йозеф, конечно, говорил много и бессвязно.
Вот хворост и клен, но так как даны только названия: «огонь», «дрова», я сам сотворю их с помощью инструмента и силы лучше любого взрослого.
Мальчишка целый день таскал какую-то чурку, которая становилась то лошадью, то лодкой, а вечером бросил ее в мельничную запруду, направляя бег ее прутиком. Тут как раз вернулась домой Йозефина; увидев сына, обхватившего левой рукой ствол ольхи, чтоб наклониться как можно ниже к воде, она взяла его за руку и увела. Он заревел от такой обиды, обливая горькими слезами весь дом.
Это был целый ливень слез и столько крика, что Ян встал из-за стола, готовый вытянуть паршивца прутом!
Но нынче отец и сын слишком заняты; напилив дров, они пошли по воду, и тут выяснилось, что Яну еще не снести на спине наполненную водой деревянную бадью. Поэтому, поставив бадью в тележку, они повезли воду к хлевушку. Йозефина застигла их, когда они наполняли водой колоду – мокрые с ног до головы.
Стоит отвернуться, как мужчины выкинут какую-нибудь глупость.
– Зачем же возить-то, – сказала Йозефина и, взяв бадью, мигом вернулась с полнехонькой.
В тот день ужин был лучше и обильней, чем всегда. У Яна оставалось две сигары, и он закурил.
– О господи, – завела речь пекарша, – уж лето на исходе, а я никак не свыкнусь с одиночеством. Эх, кабы вернуться нам в свою лавку…
Ян покачал головой.
Потерпи, еще мельница не пущена, и мы не печем хлеба.
А и пек бы – кому продавать-то?
На собаках развозить буду.
Однако последние полгода поколебали веру Йозефины. Работа на господском поле слишком походила на прежнюю барщину, а кто песет такую повинность, тот не может позволить себе пустых надежд.
Десять корцев земли да корова – куда лучше, – сказала она. – И ведь было все это, да сплыло, вот горе…
Ничего, опять все будет, – промолвил Ян, он так и сиял от радости, затягиваясь сигарой.
С того дня, хоть врач еще по разрешал, Ян стал ходить и выполнять все работы. Он решил топить печь и, так как дров не хватало, а лес был под боком, Ян стал воровать. Это занятие, на которое он, конечно, не пошел бы, если б по-прежнему был мастером пекарного дела, теперь доставляло ему и радость, и удовлетворение. Он срубил сухую осину, более того, утащил распиленные дрова из штабелей и, сжигая под своей похлебкой меченые поленья, смеялся над лесниками: «Разнюхивайте, откуда у меня дровишки, осматривайте утоптанную землю вокруг осинового пня, пускайтесь по следу! Вам не найти следов, потому что их-то и нет! Я тащил сушняк к берегу по серой скале, а оттуда его к мельнице принес ручей».
Однако утром после кражи пиленых дров на надельготскую мельницу явился лесник. Ян сидел на завалинке, нога у него была еще в лубках.
– Добрый вечер, – поздоровался лесник. – Ну, как дела?
Ян ответил:
– Вот, бог даст, встану и начну ходить, тогда уж все пойдет на лад. Парис – быстрый ручей, и вода в нем не убывает. Чего же мне еще желать, когда зерна для помола навезут вдосталь!
Лесник потолковал еще о том, о сем и, с корнем вырвав всякое сомнение в Маргоуловой честности, убрался восвояси.
Ошиблись мы, – сказал он лесничему, – мельники не дрова воруют – муку, а этот малый к тому же хром, порог переступить не может, как было ему добраться до леса и срубить дерево?
Ладно, – отозвался лесничий, которого кража дров не так уж занимала. – Значит, это кто-нибудь другой.
И стражи леса продолжали свой обход, думая уже не о воре, а о своих делах. Ружья у них за плечами торчали, как хвосты у яловых сук. Они шли и шли, так как этим хожденьем под постоянной угрозой собственного оружия зарабатывали свой хлеб. Никто из них не стал бы стрелять даже в ворону, не говоря уж о дичи в охотничий сезон. Герцог, владетель края, прочел, видимо, в одной из книг для аристократов, в которой собраны обычаи, правила поведения и все сведения, необходимые для этого сословия, что дворянину подобает любить охоту; и, опасаясь, как бы его не сочли недостаточно благородным, изо всех сил старался выполнять эту суровую обязанность. Бродил по лесу, продирался сквозь заросли, с болью оставляя клочья на колючках ежевики. Горе леснику, который съест герцогского зайца. Горе браконьерам – но кто не трогал дичи, а только рубил сушняк или там сосенку, вылезающую из ряда, того не слишком-то усердно преследовали.
Близился октябрь, пора молотьбы. Пекарня Яна была готова, не хватало только денег, чтоб закупить муку и приняться за дело. Как-то раз, возвращаясь домой с поденной работы, Ян случайно остановился в усадьбе, где чинили конный привод. Измученный крестьянин, увидев Маргоула, с проклятьем отшвырнул французский ключ и заявил:
Довольно с меня этой чертовщины. Я целый рабочий день потерял, а все без толку, посылайте за слесарем!
Насколько я знаю, у привода устройство простое, – сказал Ян.
Черта лысого простое! Эта простота у меня вот где сидит. Ты, Ян, смеешься надо мной!
Ян, не говоря ни слова, взялся за привод. Снял шестерни и, руководствуясь скорее инстинктом, чем знанием, немного ослабил оси, прочистил их, – часу не прошло, как он снова собрал машину.
– Готово, – сказал он, поворачивая дышло.
Привод был исправлен. Смекалка пекаря поднялась, как столб, указывающий путь безмозглым дуракам, и побежденный крестьянин расщедрился. он сказал:
– Я знаю, каковы твои дела, Ян, знаю, что ты нуждаешься в зерно, и готов одолжить тебе десять центнеров.
– Что ж, десять центнеров – это все, что мне надо. Казалось, что Маргоул наконец-то встанет на ноги, что его падение и бедствия научили его уму-разуму. Ничуть не бывало. Ян оставался прежним.
Знаешь ты грубых людей, которых алчность и тысяча мерзких свойств перекрутили жгутом, как карликовую сосну? Известен тебе их обычай – каждый день пересчитывать деньги? Пылкая горячность, беспощадно разящая вредных, как сорные травы, и злобных мерзавцев, справедливее твоей покорности случаю. Старайся преуспеть, пока тебя не покрыли язвы и рапы, думай о себе!
Однако эта истина не обладала достаточной силой, чтоб сдвинуть Яна с его точки; он начал печь хлеб, и от пылающей печи пылала его голова. Он снова пел, снова пахло хлебом, и возвращались прежние времена.
Йозефина, – сказал он как-то раз, – все, что нам кажется погибелью, все, что сокрушает человека, не что иное, как непонятое счастье.
Может быть, – ответила Йозефина, – но пора спать, осталось меньше пяти часов, коли ты хочешь выехать в четыре.
Одним движением Ян скинул куртку с фуфайкой и бросился на кровать в сон, как самоубийца, прыгающий в бурную стремнину. Вот он спит. Воображенье и действительность так перемешались в его душе, как закваска и волшебные снадобья в ведьмином котле, и все это кипит, и вечно множится – и все же остается бессмыслицей. Вместо того чтоб позаботиться о хлебе насущном, Ян хлопотал вокруг мельницы, и не хватало самой малости, чтоб она поднялась из развалин. Вместо того, чтоб потребовать денег у своих должников, которым когда-то набивал карманы, чтоб потревожить тех, у кого денег куры не клюют, Ян, голодая, хватался за всякую случайную работу и брал по грошику взаймы. В голове его происходил какой-то пир неудержимого веселья и смеха; он был спокоен и счастлив. На одре болезни, в минуты, когда он дрожал от нетерпения, в минуты, когда он вглядывался в бескрайнюю равнину времени, больной Ян постигал, что вне его сознания нет причин для радости. Тогда мир являлся ему раздвоенным, как вилы сатаны; Ян видел господские земли – и узенькую полоску бедняка, и недосягаемость власти. Но все это забылось, едва Маргоул поднялся и увидел текучую воду, голубей и собаку, которая мчится к лесу, задравши хвост. День со своими хлопотами был для Маргоула раем. Ему казалось достаточно прекрасным уже то, что можно согнуть большой палец так, чтоб он был напротив остальных четырех, и трогать предметы; ему казалось удивительным, что существуют звери, рыбы и птицы.
На другой день Ян в самом деле поднялся в четыре утра и запряг в тележку обеих собак. Доп взлаивал, а сука Боско, учуяв какой-то чудный запах, который, к сожалению, летит всегда впереди собак, и всегда быстрее, чем они в состоянии бежать, стояла в постромках, твердо решив пренебречь этим соблазном. Ян надел чистый фартук и умылся в ручье Парисе; было еще темно, так как дело шло к зиме. Перед отходом Ян зашел в комнату за своей палкой. Йозефина одевалась.
Не вставай, поспи, еще рано.
Не идти же тебе без завтрака? – возразила она. Ей надо было растопить печь, и Ян стал ждать. Утро
пронзало темноту за окном раскаленным рогом, и ночь отступала. Ян поел похлебки, остатки вынес собакам.
– Ну, с богом!
– С богом! – ответила Йозефина, и тележка выкатилась из ворот.
Проехали по жалкому мосту – какое-то мерцание и отблеск чуть шевельнулись в рассветных водах. Ночь бледнела, подал голос канюк, в чаще кто-то пикнул, потом – трепыхание по жнивью… Дон, опустив морду к самой земле, старался нюхом постичь это чудесное действо, но за его хвостом подскакивала тележка, так противно дребезжа, ворча, скрипя и кукарекая, что высокая волна этих шумов вздымалась на страх всему живому. А сука Боско шла, чуть не касаясь брюхом дорожной пыли, не обращая внимания ни на что вокруг, и только изо всех сил тянула вперед. Ян подталкивал тележку сзади, то и дело покрикивая на Дона; он с досадой замечал, что старый пес его еле натягивает постромки, тогда как Боско, недавно приученная ходить в упряжке, трудится на совесть. Но как бы то ни было, они подвигались вперед. В половине шестого добрались до первой деревни. Труд уже пробился сквозь ночь, уже грохотал колодезным ворот ведрами. Пастух гнал стадо, из лачуг вылезали каменщики – в город, на работу. Хлеба им не продашь – у каждого был узелок с едой и бутылка с кофе; Ян остановился в нерешительности.
Куда путь держите, Маргоул?
Да вот хлеб продаю.
Он нарочно помедлил, потом вернулся через всю деревню; ему пришло на ум снять холстину с буханок – он так и сделал; медленно брел он мимо домов, задерживаясь под окнами и у ворот, в надежде, что собаки поднимут лай. К нему подошел человек – не то еще с вечера пьяный, не то хлебнувший с утра – и, словно угадав, в чем затруднение Маргоула, стал его расспрашивать, а потом закричал во все горло:
– Хлеб! Свежий хлеб!
Две бабы купили по буханке, потом подбежал ребенок, и Ян, приняв деньги, вручил ему хлеб.
– Так-то, пекарь, – пробормотал пьяный. – Вы вот ремесленник, а я – старый солдат.
С этими словами он поплелся дальше, не заботясь больше об успехе Яна.
Хлеб, свежий хлеб! – повторял Ян, возвысив голос; но ему пришлось проехать всю улицу для того, чтобы продать один каравай. Наконец какая-то старуха, державшая на краю деревни лавчонку – смрадную, как маленькая преисподняя, лавчонку, где всего-то было две банки с повидлом, связка луковиц, головка чесноку да пачка цикория фирмы «Францек», – купила пять буханок. Утаскивая их к себе, как муравей тащит паука, старушка вздохнула:
Не будь вы знакомый, Маргоул, ничего бы я у вас не купила, а ну как хлеб плохой и я его не продам?
Все, что у вас останется, я возьму обратно, – сказал Ян. – Через день я снова проеду здесь и загляну к вам.
Договор был заключен, и пекарь мог продолжать свой путь. В этой деревне больше ничего продать не удалось; двинулись дальше. Завернули на два хутора, оставив в каждом по два каравая. В конце концов собачья упряжка дотащилась до Мрачского пруда; поблизости строили имперскую дорогу, которая должна была пересечь долину Влтавы у Камыка и соединить запад с востоком. На дне спущенного пруда тускло поблескивали мелкие лужи, от плотины к плотине перекатывалась гуща противных запахов, и ветер разносил их во все стороны. Местность коробилась, вздымаясь то бугром, то утесом. Поля лепились по холмам, изгибались, нигде ни одного ровного местечка. И, подобно мальчику, натягивающему струну на кособокую скрипку, братцы дорожные рабочие тянули по этим буеракам дорогу, которая то ползла в низине, то поднималась, как полупроснувшийся зверь.
Братцы дорожные рабочие, дети и старики, мужчины всех возрастов и недугов, всех обликов несчастья, загорелые ребята, ограбленные нуждой, с раздутыми животами, тысячекратно вспоротыми голодом, и все-таки веселые, веселые, как то бывает с самыми неимущими среди народов, эта вольница, толпа людей, у которых один башмак глядит на север, а другой на юг, эти пьяницы, поджигатели, драчуны, развратники, эта чернь, как их называют, или – армия труда, заслуживающая великого названия, которое объяло бы море их обид, утрат, горестей и бед, – эти братцы, когда к ним подъехал Маргоул, как раз уселись завтракать. Он явился к ним – бедняк к беднякам.
Эй! – крикнул детина, чьи кулаки вздувались на концах рук двумя кувалдами. – Эй, старина, куда собрался со своей тележкой? Наш корчмарь, наверно, лучше разбирается в том, как разбавлять брагу и здорово умеет подыскивать названия своему пойлу. Так что, любезный, ежели ваша горелка не жжется, как затрещина, то вам не продать и капли.
Горелка? – переспросил Ян. – Я хлеб продаю!
Как же, знаем, поди липкий и раскисший, с тараканами, с несоленой корочкой и без той приправы, какую я люблю…
С этими поносными словами рабочий отрезал себе ломоть Маргоулова хлеба.
А не так уж она плоха, эта жратва, и пахнет салом, – проворчал он между двумя глотками.
Разрежь каравай на части и продай мне четверть, – сказал другой. – Мне ни к чему излишние запасы.
Маргоул стал резать, его обступили, брали ломти, и Ян не успевал заметить, кто взял.
Эге, я не могу давать вам хлеб бесплатно.
Само собой, мы заплатим, – отвечали они. – Но ты поверь нам до субботы.
Тележка была уже пуста.
Вы взяли двадцать восемь буханок, – сказал Ян, – а всего было сорок, когда я из дому выехал. Все проданы. Сорок буханок! Кабы так каждый день торговать, хлебы могли бы быть куда полновеснее.
Ты их взвешиваешь?
Я взвешиваю муку.
Существует некая заповедь, которая гласит: «Не укради!» Если б Маргоул стал следить за этими ребятами, они наверняка не уплатили бы и за половину хлеба, наверняка обокрали бы его. Но Ян им доверился. И за то, что он отдал в их вороватые руки весь свой товар и сказал только, что ему нужны деньги, братцы, словно угадав его особую манеру вести дела, заплатили ему сполна, оставшись в долгу только за два каравая. Пока они ели, Маргоул, сидя на пустой тележке, слушал их.
Я думаю, – сказал один, – тебе не позволят ездить к нам: на четырнадцатом километре наш кабак, а держит его десятник.
Сказал тоже – кабак! – заговорили другие. – Просто хлев, и мы по горло сыты десятниковыми сосисками да кабаньим салом с булками, которые будто в ледяной печи морозили – снаружи чуть желтые, а внутри как замазка и тухлятиной воняют. Почему бы вот этому дяденьке не продавать нам хлеб, он хоть и неправедный, как все, что продается, а вроде из теста сделай, не из помоев.
Что ж, приходи опять, а коли студня, печенки пли там колбасы со шпиком раздобудешь – тащи все!
Ян в это время кормил собак; Дон махал хвостом, уписывая краюху, Боско мигом убрала свою порцию.
Эх, печенка… Где ее взять-то? – вздохнул пекарь.
Уж верно, не в лесу! Где ж еще, как не в свином закуте? У вас дома, как пить дать, похрюкивают свинки и пятьдесят воскресений в году по губам сало течет.
Будь у меня свинки, – смеясь, ответил Ян, – я позвал бы вас на рождество поросятинкой полакомиться!
Не больно прибедняйся. Торговцы вроде тебя как нырнут в тарелку на святки, так до самого Нового года их не видать!
Я пекарь с надельготской мельницы, – объяснил Ян. – Приходите ко мне на мельницу на эту окаянную: стоит она на ручье Парисе и пропускает воду, как часы, остановившись, пропускают время.
Черт побери! – воскликнули братцы. – Уж не ты ли, худобушка, сам мельник будешь?
Пришлось Яну рассказать о себе, а они его прорвали:
– Ты дошел до дна своего несчастья, и все же у тебя осталось много шансов. Мельница, хоть развалившаяся, – это тебе по временный барак и не артель, что бродит со стройки на стройку, где только прокладывают дороги.
За такими разговорами прошло полчаса. Рабочие взялись за кирки да тачки. Ян сел в тележку, и собаки быстро повезли его под гору.
Дома Ян стал укладывать гульден к гульдену, монетку к монетке концентрическими кругами.
– Разве мало? – сказал он Йозефине. – Я продал хлеб почти без хлопот, мне не пришлось выкликать свой товар, как разносчику, торгующему огурцами или известкой. У Мрачского пруда, где строят дорогу, я продал двадцать восемь караваев. Двадцать восемь караваев в одном месте!
Видя, что жена удивлена, Ян расхвастался вовсю, порядком присочинив при этом о дорожных строителях. Но так пли иначе, разборчивы эти люди или прожорливы, а Ян отныне мог твердо рассчитывать, что они каждый день будут есть его хлеб. Дела пекаря пошли на поправку, и похоже было, что он сумеет прокормиться, не прося подаяния. Йозефина не могла постичь такого неожиданного счастья, ей казалось, что наступит день, когда оно закатится вместе с солнцем и больше не взойдет; несколько месяцев нужды научили ее бояться – и она каждый день со страхом ожидала возвращения Яна. Но день за днем собаки привозили пустую тележку, и Маргоул выкладывал пригоршню монет.
Как самый незначительный случай, простое недоразумение могут повернуть судьбу человека! Разве не было предназначено нам жить в городе, в доме, которым владели два поколения Маргоулов? Разве так уж велики были грехи Яна? Разве не мизерные, ничтожные оплошности лишили его жилья и прежнего мира?
– Ах, – говорила Йозефина, – теперь мне надо с опаской говорить «да» и «нет», надо взвешивать каждый шаг, каждый жест. Порыв мысли, летящей к замку, может ударить в лицо управляющему, и он прогонит нас. Все, что мы делаем, – кирпичи в здании судьбы, а подпорки его ненадежны. Какой бы осторожной ни была я в выборе, как бы тщательно ни подсчитывала расходы и те деньги, что приносит Ян, всего этого недостаточно.
Йозефина отдалялась от мужа, изменяясь, в то время как он оставался прежним.
Выпал снег, дорожные работы прекратились, и у пекаря всякий раз оставались непроданными тридцать буханок.
– Мы разорены, – сказал он. – Рабочие уехали, а кто остался – разошлись по каменоломням, и когда снег сойдет, они будут бить щебень; но не думаю, что они тогда смогут покупать у нас хлеб: задолжают по деревням.